Читать книгу Теща - Виктор Улин, Виктор Викторович Улин - Страница 29

Часть четвертая
5

Оглавление

Теперь я понимаю, что во все времена бригады для обслуживания ведомственных пионерлагерей формировались из особого контингента. Ездили туда типы определенного сорта, которым лето в городе не несло особой радости.

Мужчины – в основном тихие, незапойные безобидные алкоголики.

И женщины, готовые вскочить даже на ручку от лопаты.

Все морали одинаково лживы и пытаются возвести в абсолют то, чего = не может существовать.

Но коммунистическая мораль в своем воинствующем ханжестве превзошла христианскую.

Ведь если попы женскую чувственность порицали, то коммунисты ее = отрицали.

Одной из самых вредных гендерных химер коммунизма являлась та, что в сексе якобы мужчина домогается, а женщина терпит.

О том бесконечно врал социалистический «реализм», в котором реальности было столько же, сколько в каких-нибудь маяковских «окнах РОСТА».

Этой ложью советским людям запорошили мозги до такой степени, что они сами начинали в нее верить.

Например, моя мать, женщина в общем неглупая: дура не могла бы достигнуть довольно высокой должности и продержаться на ней до выхода на пенсию – внушала мне такие вещи, над которыми посмеялся бы сегодняшний первоклассник.

Впрочем, о матери я вспоминать не стану. Признавая ее значимость как профессионального работника, я не ставлю ее в грош как воспитательницу сына, чьей обязанностью было минимально подготовить меня к вступлению в мужскую жизнь.

Да и вообще, родители – и она, и отец – в этой области не принесли мне никакой пользы, от них исходил лишь вред. О том я, кажется, вкратце говорил, повторяться не вижу смысла. Скажу лишь то, что своих родителей как родителей – а не как полноправных членов советского общества – я никогда не уважал, уважать их было не за что.

О них я, пожалуй, больше вообще не скажу ни слова.

Родители надоели мне за первые пятнадцать лет жизни, не дав мне для реальной жизни ничего. Дальше в нужном направлении мне помогали другие люди… другой человек, но до рассказа о нем время еще не пришло.

Тут я просто хочу сказать, что образ поведения лагерных воспитателей полностью укладывается в рамки реальных человеческих отношений.

Во всяком случае, сейчас мне не кажется ни странным, ни исключительным, ни даже просто ужасным то, что поведал Костя.

«Пионервожатая» не применила к нему карательных мер – точнее, применила специфические. Мой друг не подвергся публичному позору, только с того вечера до конца смены не ночевал в своей палатке.

Он укладывался вместе со всеми после отбоя, потом тихо исчезал. Неблизкие товарищи, покуролесив где-нибудь у тайного костра, выпив дешевого вина, и потискав сверстниц, через пару часов возвращались. А Костя приползал лишь под утро, невесомый от усталости.

Ночи он проводил в душном домике воспитательницы, где не спал, а работал.

Как именно он работал, я в тот день до конца не понял, да и Костя не склонен был распространяться.

Видимо, им владело двоякое чувство.

С одной стороны, в опыте имелись какие-то эпизоды, которые ему было противно вспоминать.

А с другой, в безудержном сексе со взрослой женщиной не могло не быть совсем уж ничего приятного – но на первое сентября все ушло безвозвратно вместе с летом и он не мог о том не тосковать.

Вспоминая Костю во зрелом возрасте и сопоставляя его рассказ с собственным опытом, я не сомневался, что эта безымянная женщина не выходила из разряда обычных. Просто она не была холодной курицей женского рода, каких насаждали в качестве примера для подражания и попы и коммунисты. В «гражданской» жизни добропорядочная, но не удовлетворенная чувственно, на воле она выпускала своих бесов и каждое лето предавалась греху, совращая подходящего «пионера».

А с моим другом ей сказочно повезло: он сам упал в ее руки.

Но, повторяю, все это я понимаю сейчас. А тогда я был шокирован, смят, раздавлен.

Расперт изнутри потребностью немедленно узнать все подробности, которые требовалось выяснить немедленно, на этом самом месте.

Меня трясло от мыслей – точнее, от фантазий о том, как все происходило с Костей. Я был сейчас с ним и не с ним – я оказался на берегу того пруда и именно меня схватила за плечо женщина, порочно облитая ненастоящим лунным светом.

Подняв глаза от Костиного рисунка, я опять увидел школьное крыльцо.

Махорка курил на прежнем месте, рядом с ним поднималось другое облако дыма: к музыканту присоединился невысокий, седой и лысый физик Моисей Аронович с трубкой. Он курил душистый болгарский табак.

Таня Авдеенко поднялась к Сафроновой. Я подумал, что, вероятно, стоит наконец потрогать ее коленку под партой.

Да и Лида вдруг показалась аппетитной.

Обе девчонки были хороши.

Пока я их сравнивал, на крыльце возникла чернокудрая Ирина Альтман. За лето ее грудь выросла настолько, что двигалась впереди обладательницы и не сразу останавливалась вместе с ней. Эта превзошла даже Розу Харитонову.

Ира мне всегда нравилась. Но с ней я не общался. Она носила неофициальный титул самой красивой девочки школы, на нее заглядывались и десятиклассники и учителя, и сам Костя говорил, что у Альтман – лицо Девы Марии, перед которым отдыхает Сикстинская Мадонна Рафаэля. Неземная красота Иры не позволяла приближаться к ней лишний раз даже Дербаку, обо мне речь не шла. И кроме того, Альтман была очень замкнутой и не дружила вообще ни с кем. Сейчас, полный знания обо всем на свете, я могу сказать, что она была вещью в себе.

А сейчас мне подумалось, что…

Додумать не дала Гульнара Файзуллина. Стройная и энергичная, она взлетела на крыльцо одним прыжком и оглянулась. Вряд ли она смотрела конкретно на нас с Костей, но меня прожгли ее злые зеленые глаза. Эту одноклассницу хотелось иметь рядом хотя бы время от времени, чтобы не расслабляться.

На крыльце появилась Марина Горкушина. Она не взошла, а вышла на него из школы. Марина не обладала никакими особыми прелестями, но именно про нее говорили знающие парни, когда поясняли, что именно надо делать с девочкой.

Не успев как следует поразмыслить о Горкушинской пипиське, я опять отвлекся.

Из-за угла школы появились две неразлучные подружки, Алла Бронская и Альфия Зайнетдинова. На Бронскую вряд ли кто-нибудь взглянул бы дважды, а вот пышные телеса Зайнетдиновой заставляли глаз остановиться.

Еще в седьмом классе она раздалась до такой степени, что ей, как видно, не удалось подобрать коричневую школьную форму. Родители нарядили ее в зеленое платье, она в нем казалась еще толще, чем была. Наша директриса тоже всегда ходила в зеленом, историк Василий Петрович однажды спьяну принял Аллу за Нинель и начал урок на пять минут раньше звонка, потом понял ошибку и страшно ругался.

Сейчас мне подумалось, что ходячая подушка Зайнетдинова, должно быть, тоже может таить в себе кладезь наслаждений

Окончательно запутавшись в предпочтениях, я снова обернулся к Косте.

– А она… у нее… где… какое было… – пересохшими губами выдавил я. – Это… Влагалище?..

– Что – «влагалище»? – переспросил друг.

– Ну… как оно устроено… и вообще…

Я краснел и бледнел одновременно; мне казалось, что мой свистящий шепот слышат все одноклассники, все учителя, вся школа и весь город.

–…Это то, чем женщина писает?

– Нет, что ты! – Костя усмехнулся. – Писает она из такой же маленькой щелки, как ты и я. А во влагалище можно засунуть руку.

– Руку?! – я не поверил.

– Пожалуй, даже ногу, если очень захотеть.

– Ногу…

У меня не было слов; захлестнувшие иллюзии лишали чувств.

– Ну да. Ты знаешь, когда она…

Мимо прошла наша классная руководительница, рыжая учительница русского языка и литературы Алина Андреевна. Костя замолчал, рисунок с «корабельным носом» был давно порван, клочки за неимением близкой урны прятались в его кулаке. Но она покосилась на нас с выражением крайнего неодобрения, словно слышала разговор.

Впрочем, наши лица наверняка имели такие выражения, что догадаться о теме беседы можно было, ничего не слыша.

– Так где оно, это влагалище? – продолжал упорствовать я. – Оно в самом деле между ног?

– Ну да, а где ему быть? Не на затылке же.

Я опять посмотрел на крыльцо.

Мила Гнедич – двухметровая кобыла, которая в позапрошлом году заняла у меня одиннадцать копеек на «школьное» пирожное и, похоже. не собиралась отдавать – стояла, сомкнув длинные ноги и смотрела поверх всех.

– А когда стоит, его видно?

– Нет, – Костя снисходительно покачал головой. – Иначе бы я его сто лет назад еще у матери рассмотрел.

– А когда сидит?

– Не знаю. Я же говорил тебе – она в домике света не включала, а окно выходит не на ту сторону, где луна..

– Значит, когда лежит?

– Ну да, точно, – вздохнув, Костя проводил глазами Марину, нашу школьную пионервожатую, которой было лет двадцать или около того. – Когда лежит и раздвинет ноги…

– Значит…

– Нет, наверное, все равно ни черта не увидишь, хоть юпитером освети, – перебил он. – Там все волосами заросло, как вон у Альты на голове, и еще хуже.

Костя кивнул в сторону школьного портала.

– Сейчас тут народу много. После уроков я тебе нарисую. И где его искать, и как выглядит, и еще кое-что вообще. Чтобы, если тебе вдруг тоже придется, ты все уже знал…

При словах о том, что мне «тоже придется», я кажется, покраснел до такой степени, что задымились уши.

–…А то в первый раз облажаешься и она будет издеваться.

– Костя, а ты ее там рисовал? – поинтересовался я, глядя на его сжатый кулак

Я вспомнил, как весной Костя набрасывал теоретическое устройство женских частей. А сейчас, когда он в самом деле узнал женщину, то должен был привезти из лагеря целую папку рисунков с натуры.

Точнее, по памяти, если он ничего не видел при свете, но лишь ощущал.

– Ты сдурел, Лешка, – друг улыбнулся с убийственной грустью. – Об этом речи не шло. Ты что – думаешь, мы себя вели как пара влюбленных и так далее?

– Ну… вроде того.

Я пожал плечами.

Я не думал о форме отношений Кости и его воспитательницы. Я просто не представлял, как могут вести себя такие… знакомые в момент, когда общаются, как обычные люди.

– Ничего подобного. Она, по-моему, даже имени моего не знала, я же говорил тебе – она из младшего отряда. Она меня просто использовала. Использовала – понимаешь?

– Понимаю, – я кивнул.

Хотя, признаться, ничего не понимал.

То, что рассказывал Костя, как-то не укладывалось в прежние понятия.

– Но на кого она была похожа? – продолжал я.

Рассказ друга действовал удручающе, но мне хотелось узнать больше.

– Может, ты ее хоть сфотографировал?

– Да я и аппарат с собой не брал, его бы сперли в этом поганом лагере.

Я вздохнул.

Женщина Кости представлялась мне неким белым чудищем, плывущим по черным волнам вслед за своей еще более белой грудью.

–…Правда, одна карточка есть, – спохватился он. – Я там перед отъездом из лагерной стенгазеты спионерил.

Сказав это, он слегка покраснел.

И я понял, женщина все-таки оставила у него вечное впечатление

– Вот, смотри, – он оглянулся и быстро вынул из кармана криво оторванную фотографию довольно низкого качества.

Я разглядел женщину.

Точнее, тетку весьма преклонного, как мне показалось, возраста.

С мелкой химической завивкой. С лицом неумным, ничего не выражающим, недобрым – пожалуй, даже злым; такие обычно бывают у учительниц младших классов.

Сейчас я бы сказал, что такие героини в советское время заполняли художественные фильмы про каких-нибудь доблестных трактористок или девушек Метростроя.

Тетка стояла перед расплывшейся в нерезком фокусе линейкой пионеров. В черном – так вышло на черно-белом снимке – галстуке и светлой рубашке, готовой       порваться на груди. Темная форменная юбка, как у всех пионерок, начиналась у пояса и почти сразу заканчивалась. Белые мощные бедра лоснились от гладкости, круглые коленки блестели. Но самым главным ощущением, пронзившим меня от снимка было острейшее сознание того, что всем этим богатством владел мой школьный друг Костя.

–…Сосок у нее левый стоит, видишь? – тихо отметил он.

Приглядевшись, я увидел, что на левой стороне груди белая ткань выперта шишечкой. Правая была плохо видна: тетка чуть повернулась к воспитанникам, готовясь отдать какую-то команду.

Костя покраснел, и я уже не сомневался, что теперь эта карточка служит ему так же, как мне – фотопортрет безымянной матери новосибирского приятеля Валерки.

– Слушай, а как это все вообще? – наконец спросил я.

– Что «вообще»?

– Ну… секс. Это в самом деле очень приятно?

Я имел в виду, насколько приятней ощущать все реально, чем играть с самим собой. Костя, как всегда, меня понял.

– Знаешь… – он ответил не сразу. – Тут сложно. Когда еще только готовишься, одна мысль уже приятна. Когда она разденется…

При этих словах он покраснел еще сильнее.

–…И ты тоже, но еще не начинаешь, то вот этот момент вообще самый приятный и есть. Когда ее грудь потрогаешь или еще что-нибудь, тут уже дуреешь на сто процентов. А когда начнешь… Этого словами не описать. Космос. Словно летишь и тебя нет самого и уже не будет. И это продолжается…

– А сколько продолжается?

– Не знаю. Минуту. Может две. А может, полминуты.

– А дальше?

– Дальше чем дальше, тем лучше. Но потом…

Костя на секунду замолчал.

–…Потом становится так противно, что еще не все, а уже хочется убежать и отмыться.

Такого конца я не ожидал.

– Неужели так в самом деле? – осторожно уточнил я.

Мои представления о взрослой жизни как хрустальном замке удовольствий рушились.

– Ну не знаю. Может, не всегда и не у всех. Меня-то она заставляла непрерывно сношаться…

Я молчал, понимая новое для нашего лексикона слово.

–…Нет, она неплохая женщина была и вообще… Но постоянно напоминала: если я хоть одну ночь пропущу, напишет отцу на завод, что я совершал развратные действия в отношении малолетних.

Костя четко выдал формулировку, угроза запала ему в память.

Я не мог этого понять.

Я не мог осознать, как можно принуждать к сексу, если я думаю об этом процессе и день и ночь.

И если бы я, если бы мне…

– А я ни одну ночь не спал, – уловив мои мысли, продолжал Костя. – Это поначалу кажется, что все хорошо без всяких «но», я тоже раньше так думал. Но ты знаешь, понял: любая вещь, пусть даже самая приятная, превращаясь в принуждение, становится каторгой.

Я молчал.

Мне было трудно понять проблемы разом повзрослевшего одноклассника.

–…И еще прикинь. Это такие усилия. Я словно каждую ночь перепиливал бревно, во-от такое.

Костя развел длинные худые руки, помолчал и добавил:

– И не пилой, а лобзиком.

Я ничего не ответил.

Образ был страшноватым.

Отвратительно загремел звонок.

Махорка бросил недокуренную папиросу и заиграл вальс «Амурские волны»; нас шумно и бестолково повели по классам.

Доведенный почти до безумия Костиными рассказами, за партой я сразу же схватил Танину коленку.

Успев ощутить, что капрон ее колготок шершав, я тут же получил кулаком в лоб. Но Таня била несильно и даже улыбнулась: судя по всему, она решила, что я просто соскучился по ней за лето.

Теща

Подняться наверх