Читать книгу Взятие Крутоторска - Владимир Арсентьевич Ситников - Страница 2

Пра-пра-правнучка княжны персидской и цыгана Кузьмы

Оглавление

Тайка долго жила ухтинскими впечатлениями. Когда в школу в первый класс пришла, учительница Серафима Фёдоровна как-то сказала: пусть каждый ученик нарисует то, что ему больше всего нравится или что запомнилось из летних или зимних впечатлений, а уж если ничего в голову не придёт, то вот ваза, нарисуйте её, и поставила на свой стол вазочку с орнаментом по верху, кругленькую, вроде кринки.

Тайка бы, конечно, могла вазу-кринку нарисовать, но почему-то захотелось изобразить ухтинскую демонстрацию. Там можно раскрасить всё цветными карандашами. На рисунке у неё появились дядьки и тётки с малиновыми и красными флагами и портретами, а ребятня у них на плечах с маленькими флажками. Все веселятся, а один парень на гармони играет и песню поёт во весь рот. Очень весёлый парень, будто свой, из Несваричей.

Когда ребята и девчонки увидели Тайкин рисунок, закричали:

– Художница! Художница!

Обзывались что ли? Она даже обиделась, но Серафима Фёдоровна похвалила её:

– Молодец! Стенгазету будешь оформлять.

И все школьные годы она оформляла газеты.

И дома она иногда доставала из папки с тесёмками бумагу, которую подарил ей Аркадий Елизарович, разглаживала бережно, а что нарисовать, так и не могла придумать. То ли деревню Несваричи, то ли дедушку с бабушкой. Укладывала обратно ценную бумагу и рисовала в альбоме коняшек, собачек, детвору на салазках. Видно, ещё не приспела пора что-то серьёзное нарисовать. Или вообще зря она себе в голову вбила, что может рисовать.

А жизнь-то была, оказывается, удивительной, вернее люди, которые окружали Тайку, были необыкновенные. Бабушка маленькая круглая, будто корчажка, а лицо улыбчивое детское, с голубыми глазами. Дед высоченный, с побитым оспой лицом, на котором выделялись лохматые брови и усы. Оба они никогда не ругались меж собой, а только подтрунивали друг над другом. Они пословицами сопровождали каждую работу.

– Лук от семи недуг, потому и лучший друг, – говорил дед Степан, развешивая заплетённые в огромную косу увесистые круглые луковицы.

– Кто его давнёт, тут же заревёт, – продолжала бабушка поговорку про лук.

А когда солили и квасили капусту, то ей воздавали похвалы:

– Угодница-капустка – хорошая закуска, дёшево и на столе не пусто.

Дедушка осенью аккуратно раскладывал огородные семена по пакетикам. Огурцы, помидоры, морковь и даже репу с редькой, и писал, в каком году их положил туда. Соседи не только из Несваричей, но даже из Казацкого Мыса и Субботихи брали их у него, потому что у деда вырастали самые ранние огурцы и самые крупные и самые мелкие, будто ягоды, помидоры. Недаром звали его «Наш Мичурин».

– Семя может заподряд хоть три года смирно и тихо лежать да ждать своего часа. Но оно всегда в боевой готовности. Попадёт в землю и вспыхнет в нём жизнь. Дождалось тепла, влаги и воздуха и пойдёт в рост, – объяснял дед, даря пакетик с семенами.

Когда начали изучать немецкий язык, зашла Тайка к бабушке с дедушкой, чтобы погордиться, что «Анна унд Марта баден» – это означает «Анна и Марта купаются». А ещё пословицу выучила: «Морген, морген, нур нихт хайте, заген алле фауль лейте» – завтра, завтра, только не сегодня – так ленивцы говорят. Дедушка Степан послушал её, похвалил, а потом сам заговорил по-немецки:

– Маус, маус, комм хераус – мыши, мыши, пошли вон, – сказал он. Оказывается, в ту давнюю, первую мировую войну дедушка попал в немецкий плен и жил четыре года в фольварке работником, а потом хозяйка-немка женила его на себе. Видно, такой мастеровитый и в Германии ценился высоко. Говорить по-немецки много ему приходилось, и теперь он помнил этот язык.

Жил-жил в Германии дед, а потом затосковал по своим крутогорским местам и, оставив немку, как снег на голову, свалился в Несваричи. И произвёл он своим возвращением большой переполох. Четыре года не было о нём ни слуху ни духу и вдруг явился.

За это время и в Несваричах много разного случилось. У младшего Степанова брата Ивана умерли жена и дети. Всех «испанка» – грипп такой вредный- выкосила. И вот Иван уговорил жену Степана Анюту, чтоб она со своими детьми перешла жить к нему, раз Степан пропал неизвестно где и как.

Только начали совместно жить, явился по-немецки одетый Степан в германской фуражке, ботинках и рыжих кожаных крагах на ногах, которые называли в Несваричах «поголёшки» и, конечно, в невиданном клетчатом пиджаке с накладными карманами. Задал задачу Степан брату Ивану и Анюте. В конце концов сговорились по-мирному, что вернётся Анюта к Степану, потому как венчаны они. А, может, сама Анюта так настояла. И уехал Иван с новой женой в Сибирь, куда-то под Иркутск, легче переживать на чужбине случившееся. А у Анюты со Степаном родились ещё две дочки – Валя и Лёля. Заскрёбыши.

Тогда, по словам деда, послабление в крестьянской жизни вышло. Поехали люди на отруба, чтоб освоить земли побольше. И у них это было. А он новый дом заверетенил, двухэтажный, высокий, на немецкий манер. А в тридцатом натерпелся с этим домом, потому что его хотели раскулачить. Но умел дед убеждать однодеревенцев. Сошлись на том, что добровольно отдаст всех трёх коров в колхоз «Красный пахарь». Поутихли крикуны, которые хотели раскулачить деда. Умел дед убедительно доказывать, что в Несваричах он больше пользы принесёт, чем где-нибудь в Сибири.

И теперь, забираясь в клеть, видела Тайка у деда два сияющих будто золото самовара, какие-то лампы с молочного цвета абажурами. Почему всё это стояло прикрытое портяниной в клети, а не в горнице, Тайка не знала.

– Чтоб не завидовали, – шёпотом объясняла бабушка Анюта, – а то…

А что значит «а то…», Тайка узнала позднее.

– Видно, так и не наступит такое время, чтобы у всех всё было и ничего за это не было, – во вздохом сожаления говорил дедушка Степан.

Тайка с удивлением смотрела на деда Степана и немецкий учила прилежнее, чем прежде. А вдруг и вправду пригодится. Дед нет-нет да подбадривал вопросом по-немецки:

– Ви шпет ист ес? – А это: сколько сейчас времени?

– Раушен фербатен – шуметь запрещено.

Указывал дед на бутылку и спрашивал, что это? Вместо «пить» вдруг говорил «тринкен», вместо «курить» – «раухен».

Бабушка Анюта ещё один секрет дедов Вале выдала: оказывается, остались у деда Степана двое германских детей у той немки. И Тайка опять удивлялась. Ведь после германской, первой империалистической войны, была Великая Отечественная, и дедовы германские дети, наверное, могли воевать против русских детей, поскольку по возрасту он сам на ту войну не ходил, а его два старших сына, нажитые с бабой Анютой, воевали, и один погиб под Сталинградом, другой в Берлине.

А ещё Тая думала о том, что, наверное, у германских дедовых детей появились свои дети, а, может, и внуки есть – её одногодки. Они-то, конечно, вовсе не подозревают, что живёт в деревне Несваричи их русская родственница Тайка. А вдруг когда-нибудь, где-нибудь, на каком-нибудь фестивале встретится она со своим родственником Фридрихом или Карлгейнцем? Надо хоть немного уметь лопотать по-немецки, чтоб расспросить и познакомиться. Жалела потом, что не догадалась адрес у деда узнать, а то бы письмо послала в Германию.

Дед Степан на её расспросы отвечал не очень охотно. Стыдно что ли ему было, что так всё случилось?

– Ой, девка, было такое, что ни в один роман не поместится, – вздыхая, уклончиво отвечал он.

– Даже в «Войну и мир» Толстого не поместится? – удивлялась Тайка.

– В «Войну и мир» тоже не войдёт, – крутил дед головой. А «Война и мир»-то целых четыре тома. Это Тайка точно узнала к тому времени.

В классе четвёртом случилось происшествие, которое заставило Тайку задуматься о себе и не только о себе. Заболела их учительница Серафима Фёдоровна. Заменила её молоденькая, первый год работавшая в их школе Нина Трофимовна. Она об их классе мало что знала. Да и к чему? На неделю, от силы полторы, пришла она в этот класс на замену. А девчонки воспользовались этим. Самая загниголовая Файка Зорина взяла да и пересела от Тайки к Кольке Жданову. Всем было известно, что не равнодушна она была к этому Кольке. Людка Сысоева тоже не захотела сидеть с привычной соседкой и ушла к Лёньке Фоминых. Интересно ведь с другим человеком побыть.

Никак не ожидала Тайка Нежданова, что и с ней случится такое. Вдруг подошёл к её парте Витя Машкин, самый тихий парень, и весь красный от смущения, прошептал:

– Можно я к тебе сяду?

– А зачем?– спросила она в замешательстве.

– Вон все пересаживаются. А мне с тобой хочется посидеть, – промямлил он. – Ты красивая.

От парней такого, что она красивая, ещё ни разу не слышала. И этот, наверное, сдуру сболтнул.

– Садись, – пожала плечами Тайка,– мне не жалко.

И Витя перебрался со своим вытертым портфелем, который до него служил его старшим братьям, на чужую парту к Тайке.

Витя Машкин пунцовый, счастливый сидел за одной партой с Тайкой и всё косился на неё, а потом вдруг подвинул её под руку длинную и тонкую, будто карандаш, жёсткую, как кость, конфетину.

– Это тебе, – прошептал он.

Тайка покраснела. Чего это он? Взять да и отбросить или отодвинуть к нему эту конфетину. Подумаешь, удивил. К чему она ей? Но потом подумала: обидится. Он такой тихий. Она взяла да и разломила эту долгую конфетину пополам и отдала половину Вите, а другую засунула себе в рот. Сладкая.

Сидели, сосали эти половинки костяной конфетины и улыбались. Приятно и весело им почему-то стало. Переглядывались и опять улыбались. Что это было?

А позднее у Тайки, как она считала, началась настоящая любовь.

Поселился у бабушки Ани с дедом Степаном киномеханик Геша Бобров. Он два раза в неделю привозил кинобанки и показывал в клубе фильмы. Красивый был этот Геша Бобров. Волосы курчавые с завитками, глаза большущие, добрые – синий лён. Сам высокий, сильный. Наверное, мог бы Тайку на одной руке унести. Когда ему говорили, что он приглядный, Геша не смущался, находил, что ответить:

– Я вышел ростом и лицом, спасибо матери с отцом.

И она, хоть маленькая, наверное, нравилась ему, потому что он сказал как-то:

– Такими губами, как у тебя, только пряники есть.

Тайка рассматривала свои губы: бантиком они или как куриная гузка. Вроде бантиком, такие, наверное, целуют. Не только на каждый сеанс стала ходить в клуб, но даже оставалась на танцы, хотя чего ей-то, недоростышу, там делать? Сидела в углу и глядела. А киномеханик выходил на середину залы, которая освобождалась от стульев и скамеек, и кричал, как артист:

– Внимание! Мужчины правят бал, а женщины заказывают музыку,– и ставил вальс.

Все смотрели, как Геша с поклоном приглашал даму – клубарку Кальку Матанцеву и плавно, красиво плыл с ней под звуки радиолы. У Тайки что-то млело в грудёшке. Вот бы ей так. Но что она представляла из себя недоросток-коротышка в обстиранном платье с короткими рукавами, из которых торчали худые, как палки, ручонки. Не любила она себя. Почему такая уродилась? И глаза с ложку – лупоглазая.

А сам Геша Бобров втрескался в бухгалтершу Инессу Суздальцеву, тонкую, нежную, модненькую, с брезгливой верхней губкой. Инесса приехала после сельскохозяйственного техникума из города Халтурина отрабатывать два года. За ней Бобров ходил следом, пробовал петь и стишки читал, но она только плечиками брезгливо поводила. Почему-то не нравился ей красавец киномеханик, хотя провожал он её до квартиры, где жила она, да и Несваричи не нравились.

А Тайка с ума сходила от любви. Она даже стянула киномехаников паспорт, лежавший на бабушкином комоде, и, уйдя на сеновал, по линейке простым карандашом провела клеточки и на лист бумаги, где тоже были клетки, перерисовала с паспортной фотографии портрет Геши Боброва. Получился киномеханик ещё красивее, чем был на самом деле. Теперь хранила Тайка этот кусок бумаги в папке, завернув в прозрачный пергамент и иногда тайком любовалась.

А Инесса, видно, вовсе отказала Геше, потому что случилось вовсе невероятное для Несваричей происшествие. Решил киномеханик застрелиться. Выпросил ружьё будто на охоту сходить, а сам направил ствол в грудь и выстрелил, да как-то не так, как замышлял, потому что заряд попал не в сердце, а в ключицу и перебил её. Увезли Боброва в Субботихинскую больницу. Тайка ездила к нему, сказала, что бабушка послала ему сметану и лепёшки, хотя бабушка и думать не думала лепёшки посылать. Гешу она называла непутёвым.

– Разве можно из-за девки стреляться? Вон их сколько. Если каждый зачнёт в себя пулять, дак мужиков вовсе не останется. Баб-то да девок на земле завсегда больше.

А Тайка побежала в больницу, заскочила на вырубку, набрала крупнущей спелой-преспелой земляники банку, а ещё букетик ягодный сделала. Красивый-красивый.

Геша стоял на крыльце в обстиранной пижаме, когда подошла Тайка. У него одно плечо было прежнее, крепкое, а второе обвяло, опустилось – никакого плеча. Лицо было кручинное, и он, наверное, не говорил уже, что вышел ростом и лицом, спасибо матери с отцом.

Он взял свёрток с лепёшками и сметаной, понюхал букетик земляники, велел бабушке кланяться, а ей ничего не сказал. Кто она, чтоб ей говорить какие-то слова?

Бухгалтерша Инесса, видать, сильно перепугалась, что из-за неё киномеханик придумал стреляться, и согласилась выйти за него замуж. Правда, свадьбы никакой не было. Они просто расписались и жили уже не у них в Несваричах, а в Казацком Мысу. Как-то уныло жили. Тайке оставалось только вздыхать да смотреть на тайный портрет Геши, завёрнутый в пергамент.

С той поры, когда училась Тайка в Субботихинской средней школе, сохранилась серенькая выцветшая фотография. Стоят и сидят они, деревенские подружки-обтрёпы. Вон Дашка, Людка, Лариска, Верка Кайсина и она, Тайка – хуже всех, она пришибленная какая-то. А Людка Сысоева вылупила «вострые» озорные глаза.

Людка была у них самая выдумная. Вроде, неказистая на вид: щёки в веснушках, волосёнки жидкие, глаза не ясно какие – серые с прозеленью. Но вот глаза-то у неё вдруг освещались каким-то сполохом, и она вдруг начинала нашёптывать:

– Девки, чо я придумала-то, – и опускала ресницы.

– Ну чего? – кривилась Верка Кайсина.

– А вот чего. Сменим имена. Теперь ты, Дашка, – ткнув пальцем в грудь Дашку Молокову, говорила она, – будешь не Дашка, а Дора.

У Дашки в лице недоумение: зачем?

– Дора – это красиво. Так графинь раньше называли, – отвечала Людка.

У Дашки в глазах появлялся интерес: Дора. Пожалуй, красиво.

– А ты, Ларис, – не успокаивалась Людка, – станешь теперь называться Лора. Красиво ведь?

У Лариски тоже вспыхивал в глазах интерес.

– А твоё-то имя как будет? – с подозрением спрашивала Верка Кайсина, ожидая от Людки какого-нибудь подвоха.

– Моё, моё, – закатив глаза, перебирала в уме Людка подходящие для себя имена и вдруг объявила: – А моё только рядом с мужским именем Руслан. Руслан и Людмила. Это Пушкин ещё для меня придумал.

Ничего себе, вывернулась Людка. И вправду ведь, у неё своё красивое имя.

Тайке становилось не по себе от того, что к её имени ничего толкового не добавишь. Тайка и Тайка, а вырастет, будет Таисьей. А если с отчеством, то вовсе неказисто, как у продавщицы – Таисьи Филимоновны. У неё, правда, отчество красивое – Павловна, но имя-то простецкое, деревенское.

У Людки вновь вспыхивали в глазах выдумные зарницы.

– А тебе, Вер, – говорила она Верке Кайсиной, годится имя Вернисаж.

– А такого и нет, – с обидой фыркала Верка. – Вернисаж – это выставка какая-то. Что я, выставка?

– Тогда Виринея, – не сдавалась Людка, одержимая желанием напридумывать для всех подружек новые имена.

Сидели они на клубном крыльце, лузгали семечки Дора, Лора, Виринея и были довольны, что всё теперь у них в жизни необычное, новое.

– Девки, а Тайка-то у нас Тайкой и осталась, – вдруг вспомнила Верка, любившая, чтоб у всех всё было по справедливости      .

– А у Тайки, а у Тайки, – морщила лоб Людка. – Она у нас скрытная, болтать о себе не любит. Знаете, как звать станем? Тайна!

– У-у, Тайна – это здорово, – одобрила Дашка-Дора.

Тайке было не по себе от нового своего имени Тайна, но и приманчиво. Тайна. Что-то скрытое, никому не известное появится в её имени, а, может, и в жизни.

Так и звали они друг дружку меж собой: Дора, Лора, Виринея и Тайна.

Правда, мальчишки не признавали перелицовку имён. Лёнька Фоминых зловредничал и во всё горло орал в школьном коридоре:

– Дора, Лора – помидора, мы в лесу поймали вора. Чем же вора наказать? Надо кукиш показать, – и загибал три кукиша. Наверное, мог и четвёртый загнуть, однако для Виринеи и Тайны у него уже дразнилок не было. Они гонялись за ним и били ладошками по спине.

Наверное, завидовал он девчонкам. С его именем ничего не придумаешь да и опасно. Он ведь был по отчеству Ильич. А Леонид Ильич Брежнев – главный в стране. Насчёт него шутить нельзя. Конечно, можно строчку из песни затянуть про Ленина:

– Наш дорогой Ильич, – но это ответственная песня. Они ведь в комсомол собираются вступать. Тут всё должно быть без сучка, без задоринки.

Конечно же, знали подружки гадальное присловье: любит – не любит, плюнет – поцелует, к сердцу прижмёт – к чёрту пошлёт. Хотелось узнать, ой, как хотелось узнать, кто к сердцу-то прижмёт. Таскали охапками ромашку-поповник и бормотали, обрывая лепестки. Тут пока для всех было тайной, кто же в конце концов «любит – поцелует».

Когда коров пасли, на колхозной картошке работали, сколько угодно можно было свои новые имена называть:

– Дора, подайте ведро, – кричала Виринея.

– Лора, ваша пеструха в овёс полезла, – и Лариска, забыв, что она Лора благородная, орала на пеструху.

– Куда, шалава, бежишь. Я тебя, холеру, вицей как огрею.

А вот у Таи, прозванной Тайной, много скрытных огорчений и слёз осталось неведомых для подружек. К чему своими огорчениями развлекать людей?

Видно, безмятежная жизнь не может бесконечно продолжаться. Во всяком случае она у Таи кончилась, когда заболела мама. Не удалось Валентине Степановне в новом доме удобной жизнью насладиться. Хотя дом у отца получился высокий, светлый, с крыльцом и просторной оградой. Пахло свежим деревом и смолой, но и эти запахи уже не радовали мать. Отец обещал покрасить дом в весёлый бирюзовый цвет. Но мать только печально кивала головой. Лицо у неё было бледное-бледное. И страдающий взгляд нагонял тоску. Тайка не могла справиться со слезами и убегала в клеть, чтоб сунуться лицом в подушку. Еле добравшись с фермы до дому, мама говорила усталым голосом Тайке:

– Уведи ребят-то к бабушке, а я полежу.

Боялась криками от боли напугать ребятню.

Матери советовали медики не ходить на ферму, бросить работу, но она считала, что на людях ей легче переносить боль, и работала. А из дому турила ребят, потому что от дикой боли не могла сдержать крики и стоны. Тайка слышала эти рыдания, когда забегала домой, и ей становилось страшно за мать, за себя, за ребят. Как они без неё?

Пока не появился у деда Степана телевизор, по вечерам зазывал он Валину ребятню на полати посумерничать.

Бабушка Анюта, умещаясь поудобней на лежанке, с осуждением говорила:

– Сейчас-то девки роются: эта обувка не ладна, другая не модна, третья стара, а мы-то в девках ведь вовсё не рылися. Лаптёшки обуёшь и айда на вечёрку. До избы, где пляшут, добежишь, лапти упрячёшь и только тогда туфли-то обуваешь. Берегли и ценили обувку-то. Отпляшем – опять лапти на ноги, а туфли за пазуху и домой. Ой, было пережито-о, – тянула бабушка Анюта. Этих рассказов про старинное житьё было у неё много.

А дедушка Степан ещё глубже в старинное житьё забирался. Он будто сказку про историю их родной деревни Несваричи рассказывал. Места эти были, по его словам, дикими, таёжными. Именно поэтому, когда царские стрельцы разбили остатки вольницы Степана Разина на Ветлуге-реке, подалась разинская голытьба сюда и обосновала деревни Казацкий Мыс и Несваричи. Люди они были работящие, но вольные, несговорчивые, всё делали по-своему. Поэтому и деревня получила название Несваричи. «Каши с этими вольными казаками не сваришь», – считали жители соседних староверческих деревень и местные правители вроде старшин да писарей.

И сохранилась легенда, что будто бы персидская красавица-княжна, которую в песне Стенька Разин за борт бросает в набежавшую волну, не утонула, а выплыла и попала сюда вместе с казаками. От неё или её подруг по несчастью, попавших в полон разбойным казакам, и пошли черноглазые девицы-красавицы. Вполне возможно, что смуглота персиянок и передаётся с тех давних лет в Несваричах и Казацком Мысу.

– Может и ты, Таисья, тоже капельку персидской крови сохраняешь? – раздумчиво рассуждал дед. – Пра-пра-правнучка княжны персидской.

Тайке становилось боязно от того, в какую древность уходят её корни, и лестно, что она такая необыкновенная. А, может, всё это придумки и ничего не было. Сплошные тайны везде, и она Тайна.

Бабушка Анюта была не согласна с дедом.

– Да у Павла-то дед Кузьма был цыган из табора. Вот оттуда и чернота вся.

– Нет, – не соглашался дед. Ему хотелось, чтобы от разинцев шли роды в Несваричах. Существовало какое-то неведомое Тайке родство бог знает до какого колена. И в этой хитрой грибнице родства знали дед и бабка, а она нет. Надо долго прожить и многих встретить, чтоб понять родство.

– Ну а если не разинцы здесь жили, так почему тогда деревни так называются: Казацкий Мыс, Казаковщина, Разбойный Бор, Несваричи? – задавал дед вопрос сам себе.

Тайка ходила теперь по деревне, примечая что-то старинное из тех давних веков, когда прадед Кузьма мукомолил тут, а Степан Разин поднял голытьбу на войну с богатеями. И его свирепую удаль замечала она в глазах у отца, когда он косил лужок, метал сено в стог. А предсельсовета Алексей Васильевич Хоробрых носил лихо свою папаху, наверное, как брат Стеньки Разина. И в своих чёрных глазах замечала тоску и задумчивость. Да чего ей тосковать? Только из-за мамочки, которая страдает от привязавшейся к ней неизлечимой болезни.

Вдруг нестерпимо захотелось Тайке всё это передать в рисунке на ватмане. А как эти самые персиянки одеваются? Может, они ходят в паранджах и хиджабах-платках. Забравшись в сельскую библиотеку, перерыла Тайка энциклопедический словарь и книжки про восточное житьё и про Степана Разина, чтоб узнать побольше о Персии. Даже решила, что будет имя у её персиянки – Сати. Но мало книг было в сельской библиотеке. Забравшись на поветь, доставала свою тайную папку на тесёмках и пробовала рисовать. Жалко, карандаши все исписаны. А быть художником дорого: краски, особенно масляные, холст, рамы. Это поэт обходится блокнотом да карандашом, а тут… И она долго собирала по гривеннику деньги, чтобы купить заветный пенальчик с акварельными красками. А когда купила, дело пошло. Долгожданное лицо появилось на бумаге. И не только княжны, но и прадеда Кузьмы.

К этому времени завёл дед Степан телевизор. Чуть ли не первый в Несваричах. Ребятня сидела перед экраном и смотрела детские передачи, а Тайка забиралась на поветь и рисовала свою красавицу Сати. Конечно, без Степана Разина. Степана Разина она осуждала за его разгульную жестокость. Подумаешь, разошёлся. «И могучею рукою обнял персиянки стан». «Мощным взмахом поднимает он красавицу княжну и за борт её бросает в набежавшую волну». Ухарь какой. Значит, не любил, раз в Волгу бросил. В общем, сильно осуждала Тайка Степана Разина, а княжну жалела. Ведь у княжны родители были. Как они, наверное, сокрушались, когда узнали, что донские казаки захватили в полон персидских красавиц-дочерей. Когда черноглазая персиянка с грустным взглядом появилась на листе бумаги, Тайка влюбилась в неё. Пожалуй, никогда ещё не удавалось ей написать такой портрет. Вот бы показать Аркадию Елизаровичу. Как он оценит её творение? Но Аркадий Елизарович, по словам тёти Лёли, укатил куда-то чуть ли не в Мурманск. Где его теперь найдёшь? Да, наверное, он забыл махонькую девчушку, которая закручивала овальное «яичко», учась рисовать портрет.

Поняла Тайка: для того, чтобы стать художницей, надо обязательно учиться. Сколько всяких заведений для этого есть. Но ей больше всего понравился в справочнике художественный дизайнерский техникум, который находился в городе Минске. Вот окончит восемь классов и поедет в Белоруссию и станет художницей или, на худой конец, дизайнером, но всё равно рисовать станет.

– А я поеду в училище механизации. Вернусь и на тракторе буду ездить, – сообщил ей Витя Машкин. – Если ты в Минск укатишь, так нам никогда и не встретиться, – с грустью сказал он.

– Почему? Я ведь на каникулы приезжать стану, – успокоила она Витю. В мечтах-то всё было гладко и исполнимо, а в жизни?

Тайке никуда уехать не пришлось. После смерти матери заплаканную посадил её отец напротив себя и заговорил совсем как со взрослой:

– Таюшка, ты ведь у меня старшая. Что мне в детдом отправлять Ленку и Гришку с Олькой?

– А я учиться хочу в техникуме, – заикнулась она.

– Ты – девка, не в армию идти. Учёба от тебя никуда не денется, а ребят жалко. Давай до школы-то дотянем их, а потом они уж сами себе дорогу найдут, – убедительно просил отец.

Повздыхала Тайка и осталась. Сговорчивой и жалостливой она была с детства. Не сумела пересилить свою жалостливость.

Взятие Крутоторска

Подняться наверх