Читать книгу Встретимся завтра - Владимир Мавродиев - Страница 3
Рассказы
С войны
ОглавлениеОн проснулся от внезапной тишины и понял, что приехал. В конце вагона проводник, одноногий старик, кашляя, объявил: «Приехали… приехали, слава Богу… Вставать будем, что ль?..»
Через закопчённое окно ничего толком не было видно. Спросонок он, не подумав, потёр рукавом шинели стекло, но копоть-то была с другой стороны…
– Ну, отгромыхали, папаша, бывай, – сказал он проводнику.
Тот заулыбался и на прощание попросил закурить.
Перед тем как уйти в город, он не торопясь обошёл руины вокзала.
…До войны с дружками они частенько сновали здесь целыми днями. Особенно на площади вокзальной, где начиная с майских праздников шуршал и сверкал самый большой в городе фонтан. Посредине этого красивого рукотворного водоёма на большом бетонном пятаке, вокруг непривычного для волжских мест, вроде бы пойманного и привезённого, толстого и «улыбчивого» крокодила, вела весёлый скульптурный хоровод пионерская детвора. И потому звался фонтан тоже по-крокодильи – «Бармалей». А из нутра шести огромных каменных лягушек, сидящих друг против дружки на широком окружье фонтана, далеко, аж до поймавших крокодила пионеров, жёстко били тонкие, как прутья, струи воды. Перекрыть их, заткнув лягушачьи пасти, – и не ногой, а ладонью! – считалось у пацанов первым шиком и отличием перед девчонками. Если, конечно, рядом взрослых нет, особенно дворника-смотрителя. А то за ухо, и вполне можно было в комнату милиции на вокзале угодить, куда родителей вызывали.
Но чаще всего дело кончалось нотацией смотрителя, который в сотый раз объяснял юным злоумышленникам, что ежели заткнуть сразу хотя бы четырёх лягушек, то порвёт мотор, за ремонт которого с родителей потребуют немалые деньги. Внимая этому техническому просвещению, пацаны больше двух лягушек не затыкали и даже следили за таким «порядком», помогая смотрителю.
Купаться смотритель тоже разрешал не всем сразу. Ведь часто молоденькие мамаши приводили к желанному, без устали «смеющемуся» Бармалею совсем малышню, робко и осторожно окуная одуревших от жары чад в спасительный чистоводный оазис… А пацанам постарше – хлебом не корми! – надо было обязательно с диким криком и воем нырять-бабахаться рядом, поднимая столбы воды чуть ли не выше лягушачьих струй… Поэтому смотритель по-возможности старался «нормировать» это бабаханье, чтоб, не дай бог, не накрыло, не захлебнуло какого-нибудь малыша, а то и его мамашу.
Однажды их дружную компанию, регулярно прибывавшую для поиска приключений в центр города из соседнего, «заполотновского», района, всё-таки доставили в комнату милиции. Но не за фонтанные проделки. Было ещё одно у пацанов развлечение, даже промысел. Диковинное мороженое, весьма дефицитное для городских окраин, тогда в обязательном порядке доставлялось к «воротам города», особенно по выходным дням и, понятно, в праздники. Привозили его с балканского гормолзавода-холодильника к вокзалу в больших деревянных ящиках – толстостенных, оббитых изнутри железом и выкрашенных снаружи синей краской. Прямо из них в основном и торговали, выхватывая из шуршащего нутра сладкие стаканчики металлическими щипцами…
В самом вокзале покультурнее было: там продавщицы в голубых халатах и белых шапочках продавали мороженое из наполненных льдом и опилками контейнеров-тележек или даже разносили по залам и перрону в небольших, сине-белой покраски, фанерных коробах – навроде перекинутых через плечо почтальонских сумок. А на площади – ящики да и всё. Примерно такими же были и пирожковые ящики, но их после продажи строго увозили, а синие заманчивые кубы из-под мороженого почему-то оставались на месте. Их, по шесть-восемь штук, складывали где-нибудь у забора, на видном для дежурившего на площади милиционера месте.
Пацанам почему-то казалось, что в каком-нибудь ящике обязательно обнаружится хоть единственное мороженое… И правда – однажды продавщица оставила на дне одного ящика, средь пергаментных обрывков, пару бракованных, сильно сплющенных стаканчиков. С той находки и началась их регулярная охота, обычно приносившая лишь две-три горсти вафельных крошек. Каждый пацан из их компании оттаскивал в сторонку свой ящик и быстро, пока не шуганули, орудовал в нём, выкидывая на землю бумажки. За это выкидывание, а также за «распространение антисанитарии», они и загудели в милицейский пункт, откуда после нотаций их отвели к раскиданным ящикам, заставили все валявшиеся по округе пергаментные бумажки убрать, ящики внутри протереть, выскрести под руководством дворника прилегающую территорию метёлками…
Давно, как давно это было… Век, кажется, прошёл… И кто из дружков-пацанов, попавших вместе с ним в танковое училище весной сорок второго, живой сейчас?..
…Понятно, что от длинного, в два высоких этажа, белокаменного здания вокзала только коробка, изгрызенная да обгорелая, осталась. Но крепкая коробка. Он подумал, что можно вполне, наверно, восстановить вокзал в его довоенном виде. У северного торца здания он с радостным удивлением минутку постоял возле толстой, похожей на огромную гранату, водонапорной башни. Сохранилась она почему-то почти полностью. И перекидной, через пути, мост восстановили, считай, таким же, каким он был до войны. Оттого и затеплилась в груди непривычная тихая радость: не всё развалили да стёрли, не всё сожгли, вот он, город его, вот вокзал узнаваемый…
Их фонтан, как оспинами, сплошняком покрытый сравнительно мелкими осколочными и пулевыми выбоинами, тоже стоял почти целый. У раненых, но не сбитых, скульптурных пионеров уцелели почти все головы и руки-ноги, лягушки тоже восседали на прежних местах – странно открыв сухие рты, будто давно пить просили… А вот Бармалею не повезло, весь хвост потерял, и теперь, лишившись длины и гибкой скрюченности, он больше походил на вполне уместного для волжских краёв кабанчика…
С одной стороны площади уже убрали часть прилегавших развалин, соорудив на расчищенной территории небольшой временный деревянный вокзал. Туда он за ненадобностью не пошёл, а двинулся от фонтана не напрямую к главной городской площади, а вбок, оказавшись минут через пять на небольшой, малоузнаваемой улочке. По ней и похромал, не торопясь, внимательно вглядываясь в разрушенные здания, пытаясь вспомнить их довоенный вид.
На свою улицу, окраину заполотновскую, он ещё в поезде решил сразу не идти… Знал, что давно там ничего нет. Вон какие громады разметало так, что камушка на камушке не осталось, а уж их старый деревянный домик – где ему уцелеть? И зачем бежать туда сразу, сердце рвать…
Кроме вокзальчика, деревянного вообще в этой округе почти ничего не было. Камни, глыбы кирпичные, чёрно-красные куски стен бывших домов, плиты бетонные, изрешечённые, переломанные, друг на друга впёршиеся, как льдины на берегу после ледохода… Рельсы, чуть ли не в узел загнутые, прутья железные – то перепутанные, как нитки, то дыбом вставшие и замершие в ужасе…
Кое-где кирпичи аккуратными кладками да кучами лежат, из развалин выбранные. Возле куч женщины и подростки, не работают ещё, только пришли… Носилки, ломы да кирки подбирают себе. А у кладок… Точно, немцы пленные… Давно он их не видел. Тоже развалины разбирают. Горбатые какие-то. Шинели спереди от пыли серые. Лица безучастные, тёмные…
Людей навстречу попадалось мало. Прошёл рядом, как и он, чуть прихрамывая, какой-то военный, может, тоже возвратившийся, с их поезда наверняка. Хромой-хромой, а обогнал его. Видать, точно знает, куда идёт. Да женщина провезла мимо в старой скрипучей коляске, похожей на детскую, какой-то скарб: закопчённый чайник, помятое ведро, тряпки. Насобирала, видно, среди развалин… Встретился и патруль, офицер с солдатом, проверили документы, сказав, чтоб он не тянул с явкой в комендатуру, где как комиссованный для начала встанет на учёт, а потом получит положенные бумаги и, если надо, направление на какую-нибудь работу.
Солнце вставало нехотя. Оно мелькало в пустых проёмах окон, исчезало и вдруг вновь, как золотой самородок средь грязного песка, вспыхивало, торопясь осветить унылое окрестье. В тени ночная прохлада ещё холодила щеки, но утро брало своё. Зачирикали совсем рядом воробьи, до слуха стали чаще долетать звуки: чей-то голос, резкий стук молотка иль кувалды… Или скрип равнодушный – ветер, видно, какую-нибудь дверь или железяку болтает. А вдали, в той стороне, где до войны главный городской базар располагался, приглушённо прогромыхал по рельсам трамвай. Спутать этот мирный грохоток с чем-то другим он не мог. И опять в груди колыхнулось радостное удивление.
Он вспомнил эту улицу. Когда-то она была очень зелёной. Весной поверх заборов вываливались на улицу буйные ветви сирени. Здесь с раннего часа и допоздна шумело множество ларьков, больших и маленьких, где торговали хлебом, рыбой, промтоварами. Имелся и книжный магазинчик – «КОГИЗ», куда он приходил с матерью и сестрёнкой перед школой покупать учебники, тетради и прочие школярские принадлежности. Теперь улицу трудно было узнать. Деревьев целых почти не осталось, в лучшем случае стволы с ощеренными сучьями. Но и на опаленных стволах уже ершились молодые побеги, а меж нескончаемых камней, вдоль дороги, привычно пробивалась настырная зелёная трава.
Ветер стал свежее, и он догадался, что река уже неподалёку.
Ближе к Волге людей встречалось побольше. Здесь, у пристани, тоже наполовину обгорелой, шумел базарчик. Лодок на берегу было мало. Вдоль берега до самого обрыва – воронки, затопленные ржавой водой, несколько развороченных машин и даже разломанный и разбросанный натрое фашистский самолет. Неподалеку от пристани торчал из воды покорёженный нос баржи. От глины и ржавого металла весь берег был одного грязно-коричневого цвета, местами скрашиваемого чуть зеленоватыми буграми.
Он направился к базарчику. На двух коротких рядах торговали рыбой и старыми вещами. Рыбы было много. С забытом интересом глядел он на пузатых язей, серых длинных судаков, блескучую широкую волжскую селёдку.
Прохаживаясь по базарчику, он вглядывался в лица людей, искал знакомых, но никого не находил. На него обратили внимание: подошли две женщины, спросили, где воевал и когда им ждать домой своих мужей. Он отвечал неопределённо, говоря, что с войны-то он давно, а сейчас из госпиталя, где лежал почти пять месяцев. Женщины вздыхали и отходили, переговариваясь между собой.
Вид рыбы разбудил аппетит, и он решил перекусить. В вещмешке оставалась початая буханка хлеба, немного сала и две банки консервов. Консервы он решил поберечь, а лучше купить селёдку. На вопрос почём селёдка мужик, стрельнув глазами на вещмешок, ответил:
– Махорки нету?
Махорка имелась, была и пачка папирос – подарок соседа по палате в госпитале, веснушчатого кубанца-противотанкиста Миши, который, провожая его до самых ворот, на прощание неловко сунул папиросную пачку, приглашая к себе на родину в гости. «Индюки у нас, Коля, чисто страусы. А мёду, а яблок!.. Приезжай. Наливочки попьём, как Гитлера гробили похвастаем, ребят погибших помянем, приезжай. Невесту тебе подберём с полной выкладкой… Не переживай, рембат, за ногу свою, будет сгибаться, никуда не денется…»
«Как устроюсь, надо чиркануть пару строк в госпиталь… Мишке ещё, поди, месяца полтора на «генерале» листочки считать», – думал он.
«Генералом» нарекли они могучий, в два обхвата, серебристый тополь, который рос у самого окна их палаты.
За полпачки папирос отдал мужик селёдку, радостно приговаривая:
– Заломчик хорош, боец, хорош… На здоровьице…
Он отошел от базарчика, отстегнул от вещмешка скатку, расстелил на бугре шинель, достал хлеб, порезал рыбу. Вкус селёдки напомнил ему о многом. О довоенных рыбалках вместе с друзьями. О матери, которая любила, бывало, в июльское воскресенье наварить в укропе молодой картошки, надёргать в огороде крепкой редиски, нарезать крупными кусками волжскую селёдку-«залом» и подолгу сидеть вместе с ним и сестрёнкой за этой простой, но такой вкусной пищей, вспоминая то время, когда жив был отец…
Теперь нету её, мамы… Зимой сорок третьего под Ленинградом нашёл его помятый треугольничек, брошенный еще в августе сорок второго их соседями, которые сообщили, что мать погибла в бомбёжку, когда шла домой с работы. Десятилетнюю сестрёнку вместе с детдомом эвакуировали в Киргизию. Нового адреса детдома не прислали…
Хриплый короткий гудок вернул его из воспоминаний, прервал горькие мысли. К пристани с другого берега реки плыл старый колёсный пароходик. Такие ходили по Волге ещё во времена его раннего детства…
Пароходик привёз довольно много людей. Они жили в сёлах и хуторах поймы, а в город приезжали, видно, на работу иль кто зачем. Неширокие сходни прогибались, когда люди торопливо шли с пристани на берег. Мужчин было мало. Мелькнули двое-трое в армейской форме, с медалями. Их вели под руки женщины. Чем-то едва уловимым отличались они от других женщин: и платки были понаряднее, видно, долго хранимые к долгожданной встрече, и губы невольно улыбались…
Последними с пароходика сошли на пристань капитан и, видимо, моторист. Оба были старыми и седыми. Моторист что-то озабоченно твердил капитану, разводя руками, показывая то на пароходик, то куда-то в сторону.
– Где их щас найдёшь, специалистов-то?.. Ещё пару рейсов – и полетит всё к черту, – донеслись до него слова моториста.
Он невольно прислушивался к разговору этих стариков. До войны учился он на курсах автослесарей, немного поработал в гараже большой транспортной конторы. Да и на войне последние перед ранением полгода служил в рембате, группе подвижных подразделений техобслуживания танковой бригады. На ходу ремонтировали, латали да меняли покореженные в боях моторы, пушки, гусеницы, катки да баки… Поэтому слова моториста не пролетели мимо, как-то зацепились, заинтересовали. И он, не особо торопясь, поднялся на пристань.
– Что тут у вас? – поздоровавшись, как бы ради обычного любопытства, спросил он.
Глаза моториста встрепенулись, подёрнувшись искорками.
– Да то стучит, то звякает что-то внутри, а вчера посреди Волги заклинило, еле счалились. А ты что, сынок, специалист по этой части?
– Да приходилось, давайте глянем вместе.
Держась за гладкие, отшлифованные с годами металлические поручни, они спустились в машинное отделение. В нос ударил едкий запах гари. «Прокладки, что ль, сгорели?» – подумал он.
Пока шли, моторист жаловался на судьбу, говорил, что никакой он не моторист, а плотником был, да война не спрашивает кто, а велит куда, вот и крутится он в этом «самоваре» уж два года – с тех пор, как немцев прогнали с Волги.
С котлом пришлось повозиться. Давно не оглядывали его по-хозяйски.
Моторист любовно смотрел, как работает солдат, подавал то ключ, то отвёртку, то шприц со смазкой и приговаривал:
– Помнют рученьки, помнют работу…
– Менять многое надо. Месяца на два-три хватит, не больше, – сказал он, вытирая руки комком тряпья и закуривая. – Ну, давай, батя, запускай, только потише.
Котёл заурчал, запыхал. Минут пять они сосредоточенно вслушивались в его работу.
– Потянет, – сказал он.
– Потянет, потянет… – обрадованно согласился моторист. – Ну пойдём, солдат, на воздух, посидим, поговорим. Спасибо тебе, выручил. Пойдём к капитану.
Капитан сидел в тесной каюте и что-то писал. На столике стояла банка с медяками, тут же лежала форменная фуражка с самодельным, видимо, вырезанным из гильзы якорем.
– Когда уж кассиршу на пристань дадут? Надоела эта бухгалтерия, без неё дел полно, – пожаловался он не то им, не то себе. – Ну что, расковыряли загвоздку-то? Слышу, вроде не тарахтит.
– Нормально теперь, Иван Егорыч. Вот всё он, солдат. Магарыч с нас, положено.
– Да не надо ничего, я не голодный, а вина не пью, – отказался он.
– Вина и мы пять лет не видали, а фронтовые сто за нами, правильно, Иван Егорыч? Не побрезгуй уж…
– Да какое вино… Не поняли вы. Это мать моя и спирт, и водку вином называла. И я так говорю иногда… Я правда щас пить не хочу, потом зайду как-нибудь, в Слободу, может, съезжу, знакомого одного отыщу, у него поживу… Так что вас не миную.
– Да у нас щас и нет ничего, – немного виновато сказал моторист. – К вечеру обещались за рыбкой прийти… Нас бабка одна в Слободе рыбкой снабжает, третьего дня ползембиля лещей приволокла, внука своего матросом на пристань устроить хочет. А пацан в спецшколу лётчиков, нашу местную, с дружком на пару поступать просится. А бабка ни в какую, сын у неё летчиком был, этой зимой погиб. Отговорите мальчишку, говорит, к себе куда-нибудь приткните, может, потом в училище речное… Да разве отговоришь? Я ей говорю, мол, война кончилась, чего ты боишься? А она – не могу, опасно, а он рассеянный. Каждый день думай, снохи нет, померла ещё в сорок втором, одни мы с ним… И ушлют его после школы этой чёрт-те куда, а я, говорит, одна помирать буду?
Капитан, явно недовольный словоохотливостью моториста, потвёрже глянул на напарника. Потом отложил бумаги, полез в карман за кисетом, достал из тумбочки потёртую книжку, порядком «похудевшую», свернул «козью ножку», долго попыхивал и наконец с удовольствием затянулся.
– Ну что, отвоевали? – спросил он, внимательно рассматривая солдата. – Как звать-то тебя?
– Николаем.
– Здешний ты?
– Здешний, на Байкальской жил, знаете?
– Знаю Байкальскую, там теперь – как сдуло, одни камни да воронки… В живых кто есть из родичей?
– Сестрёнка где-то в Киргизии, в детдоме… Эвакуировали, двенадцать лет ей осенью.
– Ну, это ничего, найдётся. Двенадцать лет… Знает и фамилию, и где жила. Найдётся.
Он и сам надеялся отыскать сестру, а, может, она сама уже ищет его. Не надо только уезжать из города.
– Тебе токо с места трогаться не надо, найдётся сестрёнка, – угадывая его мысли, сказал моторист.
– Ты где работать-то думаешь? Хромаешь, вижу, немножко… Иль погуляешь? – спросил капитан.
– Нога пройти должна… Её поначалу, в полевом госпитале, чуть не отрезали. Оставили, слава богу… Четыре операции за три месяца. Зажила, вроде, а не гнулась поначалу, коленка сильно задета… Но выписался без костылей. Сейчас так вообще сгибается почти нормально… дней семь уже… А погулять… За пять месяцев нагулялся в госпитале, руки что-то делать чешутся.
– Это хорошо. Ты вот что, Николай, оставайся у меня мотористом. А Петровича мы в матросы переведём.
– Сделай милость, Иван Егорыч, обид не будет, – подтвердил моторист.
– Дело знакомое тебе, – продолжал капитан, – там, глядишь, на другой пароход, получше, переведут. «Самовар» доходит уж… А жить и здесь можно до зимы, и на пристани комнатка есть. А там видно будет.
– Я подумаю, – ответил он.
– Конечно, подумай, сынок, подумай. Надумаешь – приходи. И ежели что другое найдёшь, так тоже заходи… Подскажешь, может, чего по техчасти… И сто грамм за нами ещё… Приходи.
Он ходил по городу долго. На Байкальской, с трудом отыскав остатки их домика, постоял над широкой воронкой и с тяжёлым сердцем пошёл по улице, надеясь встретить кого-нибудь из соседей. Но никто не встретился ему на родной улице. И он направился к перекидному мосту, на вокзал, и дальше, к главной площади, где у высокого обелиска его когда-то принимали в пионеры…
В центре города было не очень многолюдно. Все главные и самые красивые довоенные здания, окружавшие площадь, стояли разбитыми и безжизненными, словно страшные декорации к какому-то грандиозному фильму. Но в сквере, неподалёку от обелиска, на очищенных аллеях светились молодой краской новые скамейки.
На окрестных улицах никакого большого строительства он не увидел, здесь в основном шёл снос развалин. Он по-фронтовому вздрогнул и даже инстинктивно пригнулся, когда сравнительно неподалёку вдруг ухнул взрыв и узкая неровная полоска бывшей стены высокого дома медленно, будто стекая, осела на землю, подняв тучу пыли…
Уже работал восстановленный центральный универмаг, правда, только первый этаж. Возле базара оборудовали трамвайное кольцо, там высился старый, знакомый ему с детства мясной корпус, похожий на огромный гараж, а вокруг налепили несколько деревянных рядов, даже с крышами от дождя или грядущей летней жары. Он с удовольствием проехал две остановки на стареньком трамвае в сторону металлургического завода. Маршрут пока у трамвая только туда и был, к крупным заводам.
Вечером он возвратился к пристани. Петрович ещё издали заметил его и, помахав рукой, заторопился в рубку капитана…
Упругий ветер гнал волны против течения. Казалось, что река потекла вспять, но, приглядевшись, можно было увидеть, что даже самая малая щепка, вопреки ветру, плыла по течению.
Над городом гасла вечерняя заря. Уставшее за день солнце тянулось к горизонту, наполняя угрюмую округу розово-серым светом. Миновав город, сумерки поползли на пойменные заволжские леса, откуда ветром доносило до пристани тонкий, волнующий запах весенних деревьев и трав, наполненных живительным, неистребимым соком пробудившейся земли.
1975. 1984