Читать книгу Провинциальные тетради. Том 3 - Вячеслав Лютов - Страница 14
СНЫ ГРИГОРИЯ ВАРСАВЫ (2003—2005)
Письма Григоря Сковороды Михайло Ковалинскому
ОглавлениеСорокалетний Сковорода застал Ковалинского в цветущую пору мысленных шатаний, разброда, поиска, противоречий. Эта «возбужденная борьба мыслей» не давала ему покоя, а «предрассудки, возбуждаемые различием мыслей, не позволяли искоренить сомнения» относительно своего духовного наставника.
Ковалинский вспоминал и то, что «прочие учителя внушали ему отвращение к Сковороде, запрещали ему водить знакомство с ним, слушать его разговоры и даже видеться с ним». Однажды и сам Сковорода в одном из писем к Ковалинскому заметит, что это общение возложило на юношу «груз невыносимой зависти»: «Я вижу твою большую любовь ко мне, когда ты предпочитаешь лучше терпеть зависть и ненависть черни, чем прервать наши отношения и беседы». И следом философ говорит, что придется удержаться от писания писем, уступив толпе, чтобы как-нибудь не навредить своему юному другу.
Но «пошлость черни», пораженной завистью и ненавистью, – лишь внешний фон отношений. Сила личности Сковороды и пленяла, и пугала одновременно. Поэтому и пишет Ковалинский, что «любил сердце его, но пугался разума его; почитал жизнь его, но не мог понять умом рассуждений его; уважал добродетели его, но избегал мнений его; видел чистоту нравов, но не понимал истину разума его; желал бы быть другом, но не учеником его…»
Быть учеником Сковороды – то же, что и быть учеником Сократа: либо повторить путь Сократа, либо не быть его учеником. Слушать Сковороду – еще не значит слышать Сковороду. Понять его – значит, самому стоять на земле под золотыми искрами небесного алфавита. Требовать такой решительности повернуть свою судьбу вспять от молодого человека, в голове которого еще полный кавардак, невозможно и не нужно. Как не нужно требовать того же от многих, счастливых и радостных мирским счастьем своим.
Сократа пересказывали многие – учеников не было. Сковороде удивлялись – но учеником его быть не хотели.
Интуиция Ковалинского очень точно вычертила эту грань между Сковородой и миром, даже миром, близким Сковороде по духу, приносящим ему радость. Переступить эту грань и повторить сократический путь – перспектива заманчивая, даже героическая. Но именно такое искушение и сжимало юные мозги до одной ясной, простой и, быть может, спасительной и судьбоносной мысли – Михайло Ковалинский хотел жить жизнью Михайло Ковалинского.
Сковорода это чувствовал, как когда-то чувствовал «светлую жестокость» заповеди: «Блажен, кто не соблазнится обо Мне…»
Он не стал ломать, перестраивать, перекраивать «наидражайшего Михайло» – оставил таким, как есть. Почти таким…
«Молодой человек, воспитывавшийся до этого полуграмотными школьными учителями, частью монахами, в руках которых тогда находились святилища наук, часто слышал от Сковороды противное и не мог согласовать в понимании своем новые правила со старыми», – рассказывал о себе Ковалинский.
Да, «все книгочеи-учителя, да и весь свет, словом и делом убеждали его, что счастье человека состоит в том, чтобы иметь всего много: много еды, много питья, много одежды и в утехах праздно веселиться», – а Сковорода отвечал, что все это не нужно, чтобы действительно быть счастливым.
Да, «философы, которые учили молодого человека, толковали ему, что к одному состоянию жизни больше привязано благословение Бога, к другому – меньше», – а Сковорода отвечал, что все состояния хороши, и Бог никого не обидел, а проклял же только «сынов противления, которые вступают в состояния по страстям».
Да, «всемудрые учили его, что Марк Аврелий, Тит, Сократ, Платон и другие славные в древности великими делами и сердцем люди должны были быть несчастливы, потому что не имели исторического знания про вещи которые случились после них» и не было им святого благовествования, – Сковорода же отвечал, что у всех тех мужей был высший дух, и заслуживают они уважения за последовательную любовь к истине; и поскольку Бог есть истина, то они были верные его слуги…
Стоит ли удивляться смятению в голове юного Ковалинского!
«Стараясь перевоспитать его и желая больше и больше дать ему образ истины, он /Сковорода/ писал к нему письма почти ежедневно, чтобы побудить его к ответу, хоть кратко, приучить его мыслить, рассуждать, изъясняться справедливо, точно и прилично». Ковалинский отвечал – Сковорода писал письма вновь и вновь, передавая их любимому другу через деревенского мальчишку Максимку.
С этих писем – а с 1762 по 1764 годы их сохранилось более семидесяти – было бы ошибкой требовать стройной системы воспитания. Да ее и не могло быть у Сковороды, который сам находился на полпути. В письмах к Ковалинскому все – штрихами, подчас бегло, по поводу, случайно; все в них – разрозненное мозаичное стекло; все – зерна, брошенные в пашню: даст бог, когда-нибудь прорастут…
Вся переписка – апология дружбы. Она – предмет лелеемый, нежный, чистый; она – пристрастие Сковороды.
«Я принадлежу к тем, кто настолько ценит друга, что ставит его выше всех иных друзей и признает лучшим украшением жизни… Если у меня есть друзья, я чувствую себя не просто счастливым, а счастливейшим. Что же удивительного в том, что для меня нет ничего сладостней, чем вести разговор с другом? Только б Бог укрепил меня в мой честности, только б он сделал меня достойным человеком, себе дружественным, ибо добрые люди – друзья божьи и только среди них сохраняется высший дар, что есть настоящая чистая дружба. Ко всему прочему мне нет никакого дела…»
Понимание дружбы у Сковороды эллинское, потому он так часто берет в свои «философские спутники» Плутарха, который благодарил бога за то, что тот, «примешав к жизни дружбу, сделал так, чтобы все было радостно и приятно». Радость дружбы даже внешне подчас оказывалась удивительной – однажды, выходя из храма и увидев Михаила, философ засмеялся и так, что Ковалинскому показалось, что он смеялся «сильней, чем было на самом деле». Юноша тогда просил объяснить причину смеха. «Ты спрашивал, а я не сказал тебе причины, да и теперь не скажу; скажу только то, что смеяться позволительно было тогда, позволительно и теперь: со смехом писал я это письмо…»
Скажет, объяснит, причем, попросит не смеяться тогда, когда он говорит о смехе:
«Смех есть родной брат радости настолько, что часто подменяет ее… Почему я был весел вчера? Слушай же: потому что я увидел твои радостные глаза, я, радостный, приветствовал радующего радостью… Ибо какой чурбан не посмотрит с радостью на счастливого человека и к тому же друга».
Радость дружбы произрастает из глубины и не требует для себя какого-либо антуража. Никакое расстояние и никакое пресыщение, по словам Сковороды, не уменьшает ее сладости – напротив, увеличивает ее. Такие размышления, как признавался философ, «не последнее место занимают среди тех, которыми я обычно пытаюсь украсить свою жизнь». В глубине дружбы – любовь, и Сковорода подчас отождествляет эти слова. Да и не отождествлять то, в основе чего лежит божественный свет, невозможно. Те, кто лишен любви, представляются Сковороде «лишенными солнца и даже мертвыми». Но и сама любовь должна быть истинной, прочной и вечной:
«Любовь никоим образом не может быть вечной и прочной, если рождается из тленных предметов, то есть из богатства и прочего. Прочная и вечная любовь возникает из родственной схожести вечных душ, которые укрепляются их добродетелью и не подвержены разрушению. Ибо, как гнилое дерево не склеивается с другим гнилым деревом, так и между негодными людьми не возникает дружбы. Поэтому если тебе моя любовь дорога, то не бойся, что она пройдет…»
Но дружба, как и жизнь, – бесконечная схватка, и врагов у нее предостаточно. И следует, по словам Сковороды, более всего заботиться о том, чтобы «не заключить волка вместо овцы, скорпиона вместо рака, змею вместо ящерицы», ибо нет ничего опаснее и ядовитее, чем притворный друг.
Разговор о льстецах – кровь от крови философия Сковороды, даже если он чаще всего приносит Ковалинскому в письмах «цветочки из Плутарха» на эту тему, и называет вслед за древним философом такие отличительные черты льстеца, как изменчивость и непостоянство. «Он подобно обезьяне подражает другим до тех пор, пока не получит того, чего домогался», и выявить его зачастую бывает сложно, так как льстецы, по словам Плутарха, бывают разные – открытые и скрытные. Поэтому Сковорода так подробно поясняет это своему другу:
«Один шатается у стола богатых, мелет вздор, шутит, льстит, смеется. А другой, прикрывшись маской серьезного мужа и мудреца, выдает себя за надежного мудрого советника… Первый стремится к тому, чтобы по-нищенски выпросить пищу и напитать чрево чужими обедами. Другой, как змея, вкрадывается в доверие, выведывает тайны, стремится к тому, чтобы причинить вред простому и неосмотрительному человеку и даже совсем его погубить. О, подлинно адская змея. Я сам испытал укусы шести или семи таких ядовитых гадюк…»
Он не рассказывает в письмах о том, как это было и кто эти люди. Он просто констатирует опыт, не называя, не раскрывая его.
Чтобы увидеть льстеца, необходимо особое зрение, чутье, осторожность. Но
Сатана увлекает в волны даже осторожных людей…
Вот и рассказывает, не рассказывая, о себе Сковорода молодому Ковалинскому:
«Сколько морального вреда принесли мне посланцы дьявола, обманув меня. Как хитро они вкрадываются в доверие, так что только через пять лет это почувствуешь. Ах! Воспользуйся хоть моим опытом! Я тот моряк, который, будучи выброшен на берег кораблекрушением, других своих братьев, готовящихся проделать тот же путь, робким голосом предупреждает, каких сирен, каких чудовищ им следует остерегаться и куда держать путь. Ибо другие потонули и отошли в вечность…»
Однажды Ковалинский попросил Григория Саввича дать ему совет «относительно планов жизни» и с какими людьми поддерживать отношения. Сковорода улыбнулся и ответил коротко – с хорошими. Но оговорился, что хороших людей, добрых сердцем и чистых душой, меньше, чем белых ворон, и потребуется много фонарей Диогена, чтобы найти такого человека среди лживых и пустых притворщиков, наполняющих наш мир.
«Поэтому правильней всего, я считаю, приобретать друзей мертвых, то есть священные книги…»
И письмо прерывается звоном колокола, который позвал философа в греческий класс…
Библия – сердце, античная философия – разум. Для Сковороды это – непререкаемое единство. И он с этим единством продирается сквозь восприятие древнегреческой культуры как культуры языческой, христианина не достойной. Его философское мировосприятие принимает античного философа как пророка истины, как толмача истины, как искателя истины – и последнее, пожалуй, самое ценное. Этика философского поиска не может жить пренебрежением, не может не требовать от Сковороды обязательства включить в свою орбиту и греческую пифагорейскую традицию, и платоников, и поздних римских стоиков. Она заставляет философа, выступившего учителем, требовать такого же священного трепета перед древней мыслью и от других.
«Имей ввиду, – предупреждает он Ковалинского, – что наиболее ясным доказательством твоей любви ко мне будет твоя любовь к греческим музам, и если тебе дорога наша любовь, то знай, что она будет продолжаться до тех пор, пока ты будешь чтить добродетель и эллинскую литературу…»
Это был почти ультиматум. Сковорода присылал своему другу фрагменты из сочинений Плутарха, Платона; в его письмах множество греческих слов, иногда с пояснениями; он предлагал другу свою помощь и предупреждал, что изучать античную литературу нужно медленно – «медленная непрерывность накопляет большую массу, чем можно предположить».
Чуть позднее Сковорода оговорится и «пожалеет» юного Михаила:
«Признаюсь тебе в моей к тебе привязанности; я тебя любил бы, даже если бы ты был совсем безграмотным, любил бы именно за ясность твоей души и за стремление ко всему честному. Теперь же, когда я вижу, что ты вместе со мной увлекаешься писаниями греков и той гуманитарной литературой, которая вдохновляет на все прекрасное и полезное, то в моей душе утверждается такая день ото дня возрастающая любовь к тебе, что для меня нет в жизни ничего приятнее, как разговаривать с тобой…»
«Гуманитарная литература», за исключением «сицилийских шуток», становилась их прибежищем. Сама эпоха брожения российской культуры оказалась поэтичной. «Если бы можно было писать так же красиво, как мыслить!» – восклицал Сковорода и пытался вверить свои мысли символической строке стихотворения. А юность Ковалинского, как и юность вообще, требовала поэзии.
Переписка будет буквально наполнена стихами. Иногда даже ради версификаторства на бумагу ложились изящные строки:
Я зашел в гавань, прощайте, надежда и счастье!
Хватит вам мучить меня, играйтесь теперь с другими…
Из гомеровского стиха они будут переложены ямбом, затем «двойным размером» и «чередующимися строфами». Сковорода даже опасается, что «наделал ошибок», но тут же извиняет себя: «Лучшая ошибка та, которую делают в учении… А ошибки друзей мы должны исправлять или терпеть, если они не серьезны».
Сковорода исправлял. Однажды, еще в самом начале знакомства, подправил размер стихов, которые переслал ему юный Ковалинский. А следующим письмом пришлось спрашивать:
«Мой Михайло! Скажи мне искренно и откровенно, сердишься ли ты на меня или нет? Неужели ты потому не прислал мне ни одного письма, что я признал твои стихи несколько неотделанными? Наоборот, тем чаще их присылай. Ибо кто же сразу рождается артистом?..»
Терпения и усидчивости молодому человеку, к счастью, хватало. Может быть, даже излишне, если Сковороде в буквальном смысле приходилось осаживать юношу: не стоит столь усердно грызть гранит науки, иначе зубы сломаешь.
О здоровье своего друга Сковорода вообще справлялся очень часто. Если долго нет писем – уж не заболел ли; если вдруг не явился в училище – уж не простыл ли? По-дружески и вместе с тем по-отечески предупреждал его:
«Не слушай неосмотрительно случайных людей, что рекомендуют тебе то или другое лекарство. Ни в одной отрасли нет такого великого количества знатоков в народе, как в медицине, и нет ничего такого, про что народ бы так мало знал, как про лечение болезней. За исключением распространенных простых лекарств, отвергай все. Кровопусканий и слабительных избегай, как ядовитой змеи. И если хочешь, зайди ко мне, и мы с тобой об этом поговорим…»
Ранней простудной весной Сковорода писал Ковалинскому, что некогда Гален, второй после Гиппократа великий врач, советовал в весенние дни поменьше спать и есть холодную пищу, поскольку «из горячей пищи развивается излишняя влага», а отсюда насморк – отец всех болезней. Приводит в пример и Плутарха, который также писал о «влажных материях» в организме, где скапливаются нечистоты: «Огонь ищет только то место, где он чувствует присутствие нефти: так болезнь, всякая зараза и воспаление не могут пристать, когда тело прохладно, лишено слизи и наподобие пробки легко». Приводит в пример и Сократа, который среди чумы остался невредим потому, что привык к святому образу жизни, к простой и умеренной пище.
«Лечение ж в том, чтобы быть веселым и бодрым. Но мать этого есть трезвость… Не будет трезвым и тот, кто перегружает себя едой, хотя бы он и трезвенник. О, как я был глуп, что так навредил своему здоровью, поддавшись в молодом возрасте влиянию распущенных товарищей…»
«Пока ты соблюдаешь трезвость, – Сковорода выводит юношу „за пределы носового платка“, – у тебя сохраняются и здоровье, и стыдливость, и репутация. Тебя подстрекают к невоздержанности? Но ты отбрось порочный стыд и ответь отказом…»
Наряду с невоздержанностью порочна и чрезмерность, причем, даже в тех случаях, если речь идет о делах благородных, полезных. «Сохраняй меру в бдениях и трудах своих, – учит Ковалинского Сковорода, – и тогда приобретешь духовное, но берегись, как бы не убить то плотское, которое может привести тебя к божественному». Эту меру Сковорода объясняет очень просто: если человек в одну из ночей из-за неумеренных бдений повредит себе глаза, то как же он будет читать книги и беседовать со святыми? «Разве не дурак тот, кто в начале долгого пути не соблюдает меры в ходьбе? Несомненно, этот не дойдет до Иерусалима: болезнь или смерть прервет его путешествие…»
Рвение, не знающее меры, приводит к беде. Так, в отношении поста Сковорода спрашивает своего друга: не дурак ли тот, кто совсем ничего не дает телу и готов в своем рвении запостить себя до смерти? И отвечает: «Сокращай лишнюю пищу, чтобы не проявлялся твой необузданный осленок, то есть плоть, но, с другой стороны, не убивай его голодом, чтобы он мог нести седока». Прекрасные вещи, говорит Сковорода, без меры становятся дурными.
То же самое касалось, например, общения. «Ты избегаешь толпы? Сохраняй меру и в этом. Разве не дурак тот, кто избегает людей так, что совершенно с ними не говорит? Такой человек безумец, а не святой. Просто смотри, с кем говоришь и общаешься».
«Все в меру» – об этом божественном правиле душевного здоровья и спокойного миропорядка Сковорода рассказал своему другу уже в первых же письмах: «Излишество порождает пресыщение, пресыщение – скуку, скука ж – душевное смятение, а кто страдает этим, того нельзя назвать здоровым…»
Невоздержанность и чрезмерность являются для Сковороды своеобразными и философскими, и этическими категориями, теми самыми доказательствами от противного, на основе которых строится его учение о душевном здоровье, спокойствии и счастье. Легко написать – обуздай страсти, и нет ничего сложнее, чем выполнить это действие. Остановишь страсть внешне – она уйдет в глубину и будет точить ядовитой водой твои члены.
В письме к Ковалинскому от 23—26 января 1763 года (одно из моих любимых писем) об этом будет сказано особенно четко. Более того, сам стиль письма – суть метод философского творчества Сковороды, образчик будущих его трактатов и диалогов.
«Взойди на высокую башню и раскрой в своей душе то, что волнует чернь. Ты увидишь, что один страдает чесоткой, другой – лихорадкой, третий – подагрой, четвертый – эпилепсией, пятый – водянкой; у одного гниют зубы, у другого – внутренности; некоторые до того жалки, что кажется, будто они носят не тело, а живой труп. Я уже не буду говорить о более легком: о кашле, изнурении, зловонном дыхании и подобном. Из таких-то и состоит мир, то есть из прокаженных членов.
Если ты и видишь среди них людей со здоровым телом, то и эти последние принадлежат к тем, кого уже тайно поймали в сети…
Мы этих больных избегаем и правильно делаем: чтобы они не заразили нас своим прикосновением. Однако мы охотно продолжаем общаться с теми, которые до сих пор здоровы, но умы которых уже повреждены и напитаны ядовитыми учениями. Но мы не заболели бы телом, если бы не заболели ранее душой. Что пользы удаляться от нечистого и зловонного блудника, если общаешься с теми, кто отмечен духом блудодеяния…
Ты избегаешь того, кто от пьянства становится безумным, но не остерегаешься чревоугодника, который своим примером призывает тебя к несвоевременному и неумеренному мясоедению и винопитию. Зачем же ты избегаешь реки, но к источнику приближаешься? Боишься пожара, но ищешь огня? Проклинаешь уголья, но ходишь по искрам и горящей золе?..»
И хочется, и колется – таков в просторечии глубинный парадокс мировосприятия, выложенного Сковородой в письмах перед юным Ковалинским в виде различных искушений, неизбежно преследующих юность, ибо «никогда не спит этот лев – дьявол».
«Что же тебя грызет? – спрашивает он у молодого друга. – Не то ли, что не принимаешь участия в попойках с обжорами? Что в палацах князей не играешь в кости? Что не танцуешь? Если все эти жалкие вещи восхищают тебя, ты еще не мудрый, а один из многих… Собери внутри себя все свои мысли и в себе самом ищи истинные блага…»
Летом 1764 года, провожая Михаила не столько на каникулы, сколько «на желание» его уехать и «отведать дворцовой жизни», Сковорода писал ему: «Итак, поезжай и вооружись не только против скуки, сколько против мира, блюди чистоту своей души. Ведь ты попадаешь из дыма в огонь. До сих пор ты только слышал о мире, теперь же ты его увидишь… Научись быть сильным…»
Он просил его писать и печалился, что не сможет дать спасительного совета, и утешался, что «в некоторых случаях мудрому надлежит принимать во внимание необходимость».
А необходимость была, отчасти, такова, что и самому Сковороде приходилось сражаться с «бесом скуки», с внутренним вихрем, который кружит душу, как сухую листву, как легкое перо. Однажды – в 1767 году – эта безответная тоска прорвется на бумагу: Сковорода запишет все на латыни, словно открещиваясь от нее и вместе с тем оставляя ее, как данность, которая «везде по всем разлилась»:
«Не удовлетворяет тебя твое учение? И в тебе сидит тот же демон. Мне не нравится, что я недостаточно музыкален? Что меня мало хвалят? Что терплю удары и поношения? Что я уже стар? Недоволен, что мне что-нибудь не по душе? Раздражаюсь из-за бесчестного поведения врагов и порицателей? Не они, но тот же бес мне причиняет это беспокойство: что такое смерть, бедность, болезни? Что такое, когда являешься посмешищем для всех? Когда надежда на будущее ослабевает? Разве душа не страдает от этого самым жалким образом, как бы поднятая дуновением ветра и гонимая вихрем?
Вот, душа моя, как я понимаю скуку…»