Читать книгу Истинно мужская страсть - Вячеслав Михайлович Карпенко - Страница 11

Проклятие (Мороки…)
«На круги своя…»
Глава третья
4

Оглавление

Еремей проснулся, как от толчка. Над головой где-то в ветвях пролаял филин, но не от его крика толкнуло Еремея под сердце. По-прежнему медленно горели два толстых бревна, положенные по-таежному встык на кострище. Несколько раз за ночь их нужно было придвигать друг к другу. Еремей делал это, не выходя из сна, как не будило его и постреливание углей. Под густыми лапами могучей ели затаивалось тепло долгого костра, на многолетней подушке слежавшейся хвои было сухо и мягко. Прозелень ночного неба, очистившегося к вечеру от грузных облаков, сулила утренний мороз, но и не это беспокоило Еремея, что ему мороз…

Нехорошее предчувствие почему-то ворохнулось в груди, Еремей отнес его все же к филину: „Гавкает лешак над ухом…“ И перекрестился на всякий случай. И подумал еще, что все же надо было стрельнуть собаку. Он знал, что собака та Сэдюка. И бежала она к Сэдюку. Только по следам-то его, Еремея, по этому берегу, хотя знала, конечно, что старик давно переправился на другой, что ей надо на другой. Зачем же она бежала по его-то, по еремеевым следам?.. а ты зачем идешь по стариковым?.. ну, я не собака, знаю!

Пес этот тоже знал: как он глянул, ровно Еремей хозяина в кармане прячет или нарочно след его затоптал. Глянул пес, присел, рука Еремея в раздумьи потянулась за винтовкой… пес встретился глазами с человеческими… „пусть идет пока, наследит больше“, а пес уже спускается с крутого глинистого берега к реке, скользит на размякшей под первым случайным снегом почве и без остановки бросается в черную воду, в которой уже рябит первая звезда, еще не видная на небе… и это почему-то кажется Еремею колдунской наважиной больше, чем разумность в глазах лайки. Собаку сносит течением ниже, рука человека все еще ощущает тяжесть винтовки, а сам Еремей все переводит взгляд с темной движущейся воды на небо и облегченно вздыхает, лишь когда отыскивает-таки там, в быстро густеющей серости мигающую точку.

Собака уже выбралась на другом берегу, он видит ее спустя время бегущей в сторону, где, он знает, развел очаг Сэдюк.

Еремей отчего-то именно сейчас, проснувшись неурочно, понял, что старик знает о преследователе… а чего ты хотел? как не знает, здесь и знать нечего – так бы и отстал купец… „про-окля-атье!“ и все… ходи себе ходя, живи с миром и утаивай золотишко… ан, не крути паря, старый о тебе знает… вот чего сердце вещует, на тебя коловоротить начнет…

А с чего это Иван Кузьмич решил, что старый колдун к ручью пойдет?.. „Ты не думай: поводит-поводит, да и приведет, чует мое сердце… туда пойдет Сэдюк“, – так сказал купец. Они оба с ним знали, что, почитай, за смертью шел Еремей… за чьей только?.. не такой уж Сэдюк старый, чтобы от дряхлости помереть.

Еремей встряхнулся и подумал, что не будет пока перебираться на другой берег: днем еще далеко можно увидеть дым, а старик пока и не думает прятаться. Здесь лес коренной, а там в болоте след нехитро утерять… старик и сам по-над рекой идет, надо нагнать его… все равно ведает… и сна больше не придет, тягость одна. Еремей набил трубку и неторопливо попыхивал у огня, наблюдая, как светлеет чуть заметно полоска на востоке, и дожидаясь медленного рассвета. „Чай ли пока сварить?..“

Он возьмет свое, хоть всю зиму за стариком ходить придется. Может, то золото освободит, наконец, его… Еремей обхватил левой рукой правое запястье, привычно в одну-другую сторону покрутил кулаком, потом то же проделал с левой рукой… Бровин знает о следах кандалов… оттого и ноги стынут скорее, и Еремей даже в избе не снимает коротких чулок, сшитых из волчьей шкуры. Почти пять лет провел Еремей на Сахалине, прикрепленным к тачке, пока смог, наконец, сбежать… а теперь вот к купцу прикреплен, да не это в тягость: ссохлась душа от предрешенности судьбы-злодейки… сколь ни пытался Еремей, а не мог вырваться из круга, кем-то очерченного самим рождением… все выходило навыворот. Даже месть… и всегда кровью кончалось… он злился на мать, потому что она знала одно мужское имя – Вася, и Еремку смала тоже так называла – отцовским именем… и как все произошло Еремей никогда не узнал даже и у отца в тот последний день, когда раскроил ему, спящему спьяна, череп топором… От матери же узнать никогда не было возможности: она жила в подворье отца станичной дурочкой, а прибилась к станице в киргизских степях неизвестно откуда за год до Еремеева рождения… отец по бобыльему делу „опробовал“ блаженную бродяжку, а станичный круг отказал отцу в разрешении уехать из станицы, когда узналось, что красивая дурочка понесла… как и отказал круг вместе с попом признать новорожденного казаком, а потом отказал и в учебе в церковно-приходской трехлетке… подпаском, потом пастухом порешил круг быть Еремке… ну, в признании за незаконорожденным права на сословии отказали – это понятно: чтобы земли не выделять… а вот, что отцу так и не дали свободы уйти, то долголетняя насмешка да потеха была… это Еремей потом понял, когда в каторгу пошел… а страшнее всего было, когда на суде зачитали отцовское завещание, давно им составленное: все подворье, скот, кони и какие были деньги оставлял он на содержание матери-блаженной, а его называл сыном… и суд, как в издевку, признал завещание… а мать и его, запачканного отцовской кровью – Васей кликнула…

Даже вороватый Игнат и тот может уйти и зажить, добро ли худо, а сам по себе… потому и отказался от него Еремей, когда Иван Кузьмич по Сэдюку отправлял: „Пусть с тобой идет!“ „Нужен он“, – ответил Еремей. „Мне чтоб верняк… кто-то и вернется“, – в открытую сказал купец. „Я вернусь, Иван… знаешь!“ – отвернулся Еремей. И тунгусов он не любил… и всяких иных инородцев, потому что свободны были, но еще больше – за то, как легко отдавали свободу свою за водку… за наивность до дурости, цены свободе не ведая, нехристи… все равно нехристи, хоть крещеные, у русского ж испокон одна свобода – на разбойной тропе…

Но старый Сэдюк им не чета, а вот скрещиваются их дороги… „В долю“ …ишь, как поворачивается… только всегда Еремеева доля кровью ороситься должна… своей-то хватит, рассчитаться?.. Еремей резко встал. Солнце багровым краем показалось и оживило тайгу. Среди деревьев запричитал дятел, жалобно запричитал, а потом задолбил так, что перестук по лесу понесся. Где-то невдалеке ухнуло, видно, набухшая снеговина пала с дерева. Еремей плеснул остатки чая в огонь.

– А крутит меня старый… – вслух сказал Еремей. – Говорили, умеет… да не отстану ведь! Уж таким ли чертом крученный…

Издалека донесся трубный призыв сохатого. „Гуляет… снег-то случайный пал“.


… – В баню, в баню с дороги! – почти визжал Иван Кузьмич, он был рад суматохе, которую внес его клик. – Я уже наказал! Все потом – слезы, радости-новости… всего зараз не переваришь! Вот уж негаданная радость, что молоньей по лбу… Да жив, жив Кирилл наш… остальное – после!.. теперь разоблачайтесь, согреемся водочкой с дороги да на полок… А девки-бабы к тому… на стол…

Он заполнил, казалось, своим звоном всю факторию, огромная его фигура была везде, кого-то распихивала, куда-то оттесняла, никому не давала покоя… У Кирилла закружилась голова, и он обрадовался, когда осознал себя и инженера сидящими в маленькой комнатке на лавке под окном, когда в руках у себя и Лужина увидел по стакану, через край которого переливалось, а на подоконнике оказались миска с грибами, с капустой, ломти хлеба.

– Ну тебя и много, отец! – только и мог выдохнуть гость.

– Пей! Там с перцем… с Богом во здравие… Э-эй, Отец превосходный, потчуй гостей! – все ликовал Иван Кузьмич.

„Тунгуса-то живого привезли?“ – наклонился он к инженеру.

– Руку ему медведь покалечил… замерз бы скоро – без сознания был уже, да повезло – на собаку наехали, то ли она нас учуяла… Попробовали что-нибудь сделать, разбередили только: рваться стал, а в память не пришел… Привязали просто руку к телу… довезли, – быстро рассказывал инженер, а Кирилл прикрыл веки, лоб его покрылся испариной.

– Вы давайте здесь… помоги Варсонофий… к бане… Я пойду посмотрю, – и Бровин вышел.

Он зашел к Любе. Женщина сидела, бессильно уронив сплетенные пальцами кисти рук меж коленей. Со стола неумело убирала Арапас. „Эй, кто там! – крикнул за спину в кухню купец. – Федюшку что ли кликните, чтоб помог здесь… живо! Или кто там!..“

– Ты раньше-то времени отходную не пой, Любава… не раскисай, сладим как-никак… Я скоро, – сказал негромко Бровин.

Иван Кузьмич чувствовал, как вместо радости, должной быть в нем от появления и самого сознания, что Кирилл живым пришел, вливается в душу его холодноватый поток тупого раздражения, тем именно, что – врасплох, что думал, предполагал, но так до конца и не мог представить – как же им всем быть… Но сейчас он шел в стойбище, к Гарпанче. „Пробова-али, грамотеи!.. вы поможете, – думал он о рассказе Лужина. – Как сами не пропали… У, нечистый тебя путает… сын ведь!“ – последнее относилось к нему самому, а закончил он вслух и вовсе в сердцах:

– Жеребец требаный!.. Не отмолишься, хоть благочинного на плечах вози, яз-зви-мать!.. – и неожиданно сам тоненько засмеялся, представив, как взгромоздил бы толстого чина себе на загривок. „Смейся, придется еще…“

Все не ко времени… и разом, охти тебе!.. ничего назад не повернешь, как устроилось… сказать Кирке, а он… что там тот Лужин каркнул?.. „без легких“, это ранен ли?.. Ла-адно, сейчас Гарпанча. Чему-то еще учил старик приемыша, кроме охоты? Парень вырос самостоятельный, может – к своему пути готовил Сэдюк?.. кого еще, нет ближе… и тайну того… да – Ухэлога – не передал ли? А и я, мол, Большой Иван тоже не чужой мальчишке…

Бровин усмехнулся, смотря на сереющие в редкой мороси чумы, на несколько больших костров возле них, дым от которых нехотя поднимался к низкому небу.

Да мясо готовят… сказали ведь: медведя завалил Гришка… молодец парень, пра-аво хорошего зятька поднял себе старик Сэдюк вот и обженит он их не чужие здесь ему… все они не чужие. За столькие годы-то…

У костров не было ни игр, ни плясок, приличествующих такому событию – медведя взять всегда важно, да надо еще, чтобы не озлился дух амаки на людей этого стойбища…

Проводы Дюрунэ и проклятие Сэдюку, которого уже не было здесь, темной тучей накрыли необходимое торжество при поедании амикана-дедушки. Теперь медведь пошел на поминки.

Раньше, когда отец Варсонофий вернулся и тот неспокойный, никчемушный разговор с ним завязался, тунгусы отнесли тело Дюрунэ на бугор над извивом Тембенчи, там и закопали. Это чтобы далеко ему была видна земля рода, вся окрест видна сверху, когда встанет. Там и крест поставили – как крещеному положено; а в могилу – чтобы спокойна душа осталась и легок путь к предкам – сломанное ружье Дюрунэ положили, нож его затупленный да стегно медвежье для пропитания кстати пришлось, вот еще, видно, несколько чубуков с недокуренной пачкой табаку тоже ему в дороге потребуется… И никто не возьмет, пусть мох придется курить. А посуду продырявленную, новую одежду надорванную, торбаса расшитые и тоже порченные – их там на холме свежем и оставили, на кресте кое-что повесили, пригодится, если встанет. Иван Кузьмич знает, что так испокон здесь отправляли, он не держит насмешки даже в душе: каждый своим путем на тот свет идет, может, и в самом деле у них там, у тунгусов, своя жизнь, отдельная от христиан русских. Здесь-то рознятся! Вот только колдуны их да шаманы разные своим путем уходят помирать, и хоронят их… сжигают?

Молча сидели люди у костров. Ждали крика ворона.

Бровин присел подле стариков, тоже стал ждать. Поискал взглядом для всякого случая: Гарпанчи и не должно быть сейчас.

– Ки-и-к! Ку-у-к! – раздался, наконец, крик, зовущий всех к пиру, ставшему поминками.

„Гарпанча хороший охотник“, – говорит Бровин. „Да, Григорий большой охотник, важного амака одолел“, – соглашаются с ним.

– Ему документ привезу. Гарпанча тойоном станет. Пусть о народе заботится. Ничего, молодой: я помогу. И ясак заплатим.

Соглашаются с Большим Иваном: „Ничего, что молодой… Пусть!“

– Оленя дарю людям. И араки… три четверти. Пусть удачной будет охота. – Иван Кузьмич поймал взгляд Тонкуля: „Что, паря? – шалашом поднял высоко одну бровь, подмигнул, – тебе бы, а?..“ Он знал толстого Калэ, дядю парня, хоть и делал вид, что плохо помнит имя Тонкуля, а не выпускал из вида – этот пригодится…

– Тебе, Бровин-купец, шкура амикана. Прими, – это нимак[2] сказал, что мясо делил по людям.


Гарпанча лежал в чуме. Лицо посерело от боли, ноздри запали, а какая-то старуха щупала его плечо. „Сэдюк бы в момент направил… да это и мне посильно“. Бровин отстранил старую и мягко взял в огромную лапу безвольную руку парня. Другой своей ручищей Иван Кузьмич охватил плечо Гарпанчи, пальцами вывих определил. Плечо сильно отекло, мосол у охотника торчал ниже подмышки даже, на соске лежал, Иван Кузьмич осторожно огладил напряженные мускулы, ощутил под ладонью ключицу – цела, ничего…

– Держись, казак-паря! – поднял его руку, повел в сторону, и поворачивая направо в плечевую сумку мосёл, сам ощутил под пальцами толчок встающего на место сустава: щ-чеол-к! – Во-т-так, и ладно… Вот выпей-ка, заснешь теперь скоро. Зайду потом, разговор будет. Ты молодцом, Гришка!.. О Сэдюке, знаю, спросишь – не ломай башки покуда. Арапас у меня, твоя девка будет… Укройте его. Теплее! Я тебя не оставлю, крестник…

Тонкуль сидел на корточках за чумом и слушал. Глаз его не было видно, круглое лицо не выдавало желваков, но зубы парня были сжаты и как бы сквозь сжатые зубы цедились мысли: нет… Арапэ-Катя мне… возьму… разве хуже безродного иргинэ стреляю?.. скорее ходить буду!..

2

Нимак – старый, старший (тунг.)

Истинно мужская страсть

Подняться наверх