Читать книгу Истинно мужская страсть - Вячеслав Михайлович Карпенко - Страница 15

Проклятие (Мороки…)
«На круги своя…»
Глава пятая
1

Оглавление

Туман держался над болотом второй день. Еремею все же пришлось перебраться на этот берег: уходил от него Сэдюк. Сколько ходили, пятые сутки… шестые уже?.. Уводил старик и непонятно становилось, своим путем идет или Еремея водит, а что знает о преследователе, так наверное – что знать, оба, считай, и не таились друг друга.

Здесь было худо, деревья уже не могли укрыть на ночь, и Еремей завистливо отмечал след сэдюковых нарт – все при нем, и дом, и еда. Мешок же приказчика худел, он грыз сухари, дожидаясь утра у нежаркого костра и дымил табаком. Одна бы утеха, клюквы здесь в достатке, но она нынешняя и не тронута морозом, от малой горсти сводило рот. „Кто кого заходит, получается. Так и годами можно, жизнь тягучая, – усмехался Еремей. – А толку?“ Толку не виделось, а здесь еще и туман, по которому ему и подниматься нельзя думать, конец пути мог оказаться вовсе близко, и Еремей вообще удивлялся, что старику давно бы не завести куда своего преследователя… нет, стрелять человека не станет Сэдюк, но закружить… вот и туман наслал – Еремей усмехнулся: слабости своей человек всегда на стороне причину ищет…

А он ослаб отчего-то, впрочем, он знал – отчего даже хороший глоток водки не может прогнать усиливающийся к вечеру озноб, он думал, что навсегда избыл ее, лихоманку-лихорадку, прихваченную по мокрой весне таежного Поамурья в поднимающихся от жаркого дневного солнца испарениях, которые ночной росой опадали назад на развороченную бурными всходами землю, и выведенную из него одиноким китайцем, копателем корня, судьба будто навела на него истрепанного Еремея, чтобы нашлось кому похоронить того ходю, зарезанного через неделю кем-то недалеко от их лачуги. Хорошо еще, что успел узнать от него лимонник и аралию, да осталось немного риса… И теперь вот туман снова вползал в него, тек по жилам замутненной кровью, серой ватой забивался в голову.

В этот вечер его колотило, казалось, суставы в плечах, локтях стали мягкими, а туман плыл через него, и он не смог развести костра. „Пройдет, вот разойдется же, – собирался он в себе, когда особо сильная волна, мнилось, вытряхивала из головы морось и Еремей, выпив остатки, пытался свернуться в клубок, – до утра… а ведь ушел старик… пропаду“. Но на злость, которой хотел укрепиться, не было сил. Только однажды в темноте ночи, казавшейся тусклой, с трудом вдыхая влажно-густой воздух, он зачем-то выстрелил в туман, сам различая тупость сразу расплющенного звука. „Обманулся я, – почему-то мучала мысль. – Решил… на мороз тот круг… обод меся… поди ж ты подвело солнышко казацкое хоть бы оно глянулось… у Сэдюка-то еще собака греть мо… и хорошо что не стрелил тоже живот…“ Мысль снова увязла, он все соскальзывал в забытье, которое не становилось сном: время уплывало и ширилось, раскачивало и несло его по какому-то кругу так ощутимо, что он порою хватался за подстеленный под себя полог и не мог связать воедино наплывы памяти. На кругах этих явственно врывались в его слух мычанье коров и шелестящий голос матери, цепляющейся за поношенный казакин: „Вас-синька-а!“; звяканье цепей и отчаянный, оборванный хрипом вой в тусклой затхлости трюма баржи: „Не на..! угр…“; визгливый голос Бровина и тревожный перестук каторжной железки, в который врывается тонкий речитатив ходи-китайца: „моя холосо пиридумали… корени копали, дома жити носили… семли своя купити…“ „Гос=споди, кто же тебя, друг?“ – мучался Еремей, а пальцы скребли землю, в которую он должен был положить своего лекаря-избавителя. Время несло его своими кругами, распластывало по затопленной туманом вселенной и чаялось Еремею лишь увидеть хоть одну светящуюся в небе точку, за которую могла бы ухватиться мысль и не кружить, не кружить…

„Брежу ведь“, – вдруг ясно услышал собственный голос Еремей и неожиданно явственно увидел наклонившееся к нему лицо, – Сэдюк?“ Без удивления спросил, как в продолжение чертоворота.

Но это и в самом деле был он, старый тунгус. „Пей!“ – сказал, и губы Еремея пропустили спиртовой глоток, а на языке остался странный железный привкус. „Пей, пей. Кровь теперь хорошо… сохатого кровь… потом печень есть будем“.

…И вот уже лежит Еремей в шалаше старика. Старый брезент и вытертая ровдуга, растянутые легкими жердями, отделяли теперь больного Еремея от поглотившего мир тумана, и лежал Еремей в мешке старика на свернутой вдвое лосиной свежей шкуре. „Когда же успел поставить… а-а…“ – вяло думал больной, прикрывая веки и легко проваливаясь в теплое нынешнее забытье. Выходя из него, он находил Сэдюка, удлиненное лицо его и повязанный серой холщовой косынкой высокий лоб красновато высвечивались углями в небольшом чугунке, по другую сторону которого и сидел тунгус, попыхивая трубкой. У входа в шалаш огонь лениво лизал две толстые коряжины, а теплый воздух над чугунком с углями не давал туману забраться в верховое отверстие. Рядом со стариком лежал пес, и Еремей шевельнул губами, пытаясь улыбнуться мысли, что он пожалел все же Итика: „как старому без собаки… и нарту поможет… и… уберег меня Бог“.

Сэдюк встретил его затуманенный взгляд, вытащил трубку и вставил мундштук в губы Еремея: „Кури… ничего теперь“.

– Слушал тебя, – ровно и задумчиво говорил старый тунгус. – Худой дух в тебе… много душ приходит жить… а твоя впотьмах бродит… лечить надо… обратно посылать надо, – он махнул рукой с трубкой туда, где должна сейчас быть Полярная звезда. – Оттуда… их холод… худо жить тебе.

– Костер зря… спасибо, вернулся, – шевелил губами Еремей. – Зла не держишь… как лося нашел?.. один ты…

– Итик, – повел рукой старик по короткой шее собаки. – Ты ночуй хорошо.

Он пошевелил угли, смотрел, как по красноватому их жару мелькают голубые змейки. Вернулся, думал, сил еще много, не позвал Ухэлог… и не оставил никому – как уйду? Ровная тоска лежала на душе Сэдюка, как сонный налим лежала: в глазах стоял почерневший от давнего пожара лес, тихий ручей ныряет под упавшие, будто могучим вихрем порушенные деревья с вырванными корнями и поднятыми в корнях пластами земли, как руки вздернуты к небу толстые корни из них… „Край солнца оторвался, упал… не Ухэлог ли правил агды-гром туда?“ Там и проводил он Ухэлога к верхним людям… еще дымилась старательская избушка, у которой и сейчас лежит покоробившийся деревянный желоб… Сэдюк двинул рукой кожаный жесткий мешочек, шершавый от въевшейся в него глины или другой высохшей грязи. Тяжелый мешок, хоть и не так велик, ссохшейся сыромятиной перевязанный, он не развязывал его… и так знал, что там… рядом со сгнившим на костях армяке в той горелой избушке взял.

„Пусть так, – думал Сэдюк, – кто остановит…“ Он взял кусок бересты с ладонь, взглянул в сумрачные желтоватые глаза Итика и стал царапать кончиком ножа по бересте.

Спустя время, закончив и увидя открытые глаза Еремея, завязал бересту в тот грязный мешок.

– Не надо ходить больше… Вот, – старик поднялся и грузно положил мешочек к Еремею. – Ивану ли отдай, сам… людям жить… пусть… Ка-теринэ, – он улыбнулся, произнося имя русское и повторил, – Арапэ… пусть. Устал я… вовсе…

Еремей высвободил ватную руку, потащил груз, приподнял, понял, что там: „Ого… фунтов тридцать… или еще того… мне так за пуд теперь тянется…“ – но равнодушно решил. Что ему?

– Откуда? – спросил он.

– Там… было… Тебе бы желчи агилкана… поможет. Боятся тебя… агилканом сам живешь, волк думают…

– Ну… все на страхе… самого съедят иначе… И тебя ведь боятся… туман ты на меня напустил?..

Сэдюк мотнул головой, опустился угол рта скорбно: „сам человек на себя… в туман тащится“.

Он поднял лицо туда, к небу, где над туманом уже мчится охотник за оленем, оставляя позади себя искрящийся след Млечного пути… А в конце его дороги видел и вход туда, где им придется встретиться к Ухэлогом. „Не остановить движения этой реки, которая есть – жизнь. Мы уходим, приходят другие… и все начинается сызнова, каждому… свой опыт дороже… Вот когда мы вернемся… – скажет он Ухэлогу, – и кто будет охотником?.. кто оленем?..“ Потом Большому Ивану скажет.

Истинно мужская страсть

Подняться наверх