Читать книгу Истинно мужская страсть - Вячеслав Михайлович Карпенко - Страница 4
Проклятие (Мороки…)
«На круги своя…»
Глава первая
4
Оглавление«Вот так, Сэдюк, – думал Иван Кузьмич. – Вот как повернулось… что же теперь? Уходить теперь, а куда пойдешь?.. поговорим…»
Они еще не дошли до знакомого купцу чума, в котором он бывал не единожды и не только в это лето, как повалил липкий снег, крупными набухшими хлопьями он тяжко опадал на землю.
– Ну, вот и дождались! Ну, не зима еще – зазимье… а все гудок, – Бровин провел ладонью по бороде, сразу замокревшей. – Давай заходи, Любава. Теперь уж вовсе некогда нам здесь… сгинет старый.
– По мне так… – она сказала это тихо и не стала продолжать, но он и так понял, хоть и промолчал. «Домой ишь… зря-а…» – думал.
Откинув полог, он пропустил сноху вперед, потом, чуть не вдвое согнувшись, зашел сам. Женщина придержала дыхание, потом осторожно выдохнула и вздохнула свободнее – здесь пахло хвоей, какими-то травами, смоляным дымом и лишь едва ощущался кисловатый запах сырой кожи.
Глазам еще надо привыкнуть к сумраку; колеблющиеся тени от языков пламени из-под котла в центре жилья пробегают по лицу старика, сидящего на постели, покрытой оленьими шкурами. Постель немного возвышается над очагом, и старик сидит на ней с поджатыми ногами, плечи его выпрямлены, а сухие руки с длинными пальцами лежат на коленях. Лицо у старика удлиненное, высокий лоб круто навис над темными глазницами, узкая серая борода кажется металлической. Он не лыс, но волосы стрижены совсем коротко и тоже отдают металлом. Лицо же кажется вырезанным из дерева, давно вырезанным и потемневшим, а все же – хорошее лицо. Оно оживает, едва становятся видны круглые глаза, зеленоватые и очень даже живые, хотя и выдающие усталость. Или что-то еще, – грусть, боль?..
Становится светлее, потому что дочь старика поставила на пенек у очага свечу. Пришедшая женщина одним взглядом сразу оценивает прямо сказочную, диковинную и диковатую красу Арапэ; ревности эта яркость в ней не вызывает, как бывает это часто у привыкших нравится, совсем другое все в этой девушке: и продолговатое, как у отца, но гладкое горячесмуглое лицо, и чуть скошенные к вискам зелено-серые глаза, и тяжелая коса, лежащая на замшевом нагруднике, едва приподнятом на груди; высокие ноги не может скрыть грубая юбка, падающая до тонких щиколоток; и при всей вроде бы подростковой угловатости тонкой фигуры – эта округлость во всем, в движениях тоже, отмечающих истинную, природой данную, изначальную женственность, которая и силой не обделена, только иной, без грубости и натуги, присущей силе мужской.
«Прямо чудесна! – восхищается про себя Любава, она может себе это позволить без выискивающей пороки зависти, так свойственной женщине обделенной. – А губы эти… надо же, пухлые, наивные еще, а не дай бог!.. Краса». Знала она, что уж там, время красоте девичьей, а здесь все обещалось сохраниться надолго. «Как же теперь-то… – спохватилась Любава, она понимала, что в судьбе этих людей что-то опасно менялось; вчерашние крики инородцев она равнодушно относила к сумятице низкой, как к грызне собак у порога, жизни чужой и не интересной, а теперь вот связывалось с лицами во плоти; и в красоте девушки усмотрела женщина ту растерянность и незащищенность цветка, на который неминуемо надвигается тележное колесо. – Что-то там старик должен Ивану Кузьмичу… или гонят их… куда?.. милая ведь девочка, а кому-то из этих тунгусов достанется… живи, с кем попало, рожай!»
Увлеченная девушкой и своими мыслями, Любава пропустила слова купца, который уже устроился на другом чурбаке и забрал из рук ее корзинку. Старик чуть кивнул ей, поймав ее взгляд и что-то поняв в нем, легонько положил коричневую свою кисть рядом с собой, приглашая присесть. Но она не села, только близко подошла к Большому Ивану, глыбой устроившемуся у огня, и смотрела, как тот достает из корзинки засургученную бутылку, яркую плитку китайского чая, пачку табака, как, задержав лишь на мгновение руку, достал брезентовый мешок с дробью, банку с порохом – бросил на шкуру рядом с Сэдюком, который лишь покосился на подарки, но ничем не выказал своего к ним отношения.
– Ты, Любовь Васильевна, пойди с Катей… обзнакомьтесь ближе, придется еще, – он обернулся и вернул корзину снохе. – Подари ей что там… конфетами побалуйтесь.
Девушка между тем тихонько поставила чашки на круглый низкий столик между мужами, положила поближе к старику темную трубку с длинным прямым мундштуком, подставила на камень к огню закопченный медный чайник. Подложила несколько сухих полешков, и огонь осветил лица, блики выхватили темное длинноствольное ружье на стенке, несколько ременных арканов рядом с ним, плетенную мордушку – корзину для ловли рыбы, небрежно прислонившегося к стенке божка, с длинным, как у хозяина чума, лицом, и плоским носом над узкими злыми губами. Но Иван Кузьмич смотрел в глаза старого Сэдюка, ничто больше его здесь не привлекало, даже связки беличьих и горностаевых шкур, даже кожанный мешок, в котором, он знал, наверняка собраны соболя, и хорошие – товар у охотников этого чума он мог бы принимать не глядя.
Сэдюк сказал дочери несколько слов, потом тихонько махнул рукой. Арапас потупилась, а Бровин обхватил ее ручищей за талию и на секунду ласково прижал к себе.
– Ты не чурайся, Катюша, не дичись – она добрая, Любовь наша, хоть и красивая. Крестный тебя в обиду не даст!.. что бы ни было… – он осторожно подтолкнул девушку к выходу и сказал уже снохе, ничуть не убавляя голоса. – По-русски она понимает, только дичится, разговори ее – ей теперь непросто будет жить. Но мы еще свадьбу ей справим, учти, друг… Да, что-то Гарпанчу не вижу, далеко ли он?
Последний вопрос обращался к старику, но остался без ответа.
Женщины тихонько вышли. Бровин ткнул пальцем в отдушину на верху, куда уходил негустой дым. Туда влетали разбухшие снежинки, собирались каплями по кромке и уже стекали тоненьким ручейком попологу.
– Вот и мухи полетели белые, Сэдюк, – и перешел на тунгусский. Говорил он свободно, слов не подыскивая – знал давно. – Так где приемыш твой? Еще не знает он… Неуж в тайге?
– Он охотник, Иван. Медведя пошел взять, людям мясо надо. Немного у нас оленей, чем кочевать?
– И тех могу забрать, – жестко сказал Бровин.
– Можешь. А кормить людей надо, знаешь ведь…
– Знаю. Вот я и снова говорю с тобой, Сэдюк. Не из чего тебе выбирать теперь. Время уходит… и мне плыть пора, припозднился. Что делать будем?
– Мы долго ждали тебя, Иван. В прошлом году нарочно своих людей не присылал? И сам не пришел? – старик взглянул на купца и усмехнулся, так, чуть самую усмехнулся, краем глаза одним, уголком рта.
Они хорошо понимали друг друга. «Нет, не отступит старый… пропадет, – без выражения подумал гость. – И я…»
– Сколько лет мы с тобой встречаемся, а, купец?
– Много, Сэдюк, верно. И не все купцом был, тоже верно… Арапас твоей сколько? Семнадцать? Да еще полстолько… помнишь, я тебе сироту принес?.. это за три года до нее. Да… И сам тогда замерз было с ним, в горячке и добрел до тебя, повезло. И меня спас, и парня вырастил, Гарпанчу…
Здесь Иван Кузьмич вспомнил жалобу священика: «Некрещеный он, Сэдюк, упорствует. Конкурент, мол!» Вспомнил вдруг, ни к чему бы, и усмехнулся, наяву представив обиженный рокот Варсонофьевского баса, и уже вслух сказал по-русски, отвечая собственным сетованиям: «Если б только тебе, отче…»
– Что, опять обижается на меня Санофий, – понял старик его мысль. – Напрасно. Скажи: я не мешал, пусть люди верят, в кого хотят… верили бы… пусть, если это их добрее сделает. Только как же, Иван? – не делает, а? Пусть не сердится… я же вот даже тебя понимаю, хоть бога его не знаю, и твоего ведь тоже… А со своими богами мне зачем же ссориться?
– Заберу я дочку, Сэдюк. Там лучше у меня будет, а то…
– Потом. Ей со мной еще поговорить надо.
– Вот я и говорю: Бог един, такую малость простит. Не о том, друже, речь. Ты ведь знаешь, почему всё… и здесь я зачем…
– Знаю, Иван. И прошлым годом не приходил для того. Знал, ведь, что ослабнут люди, не могут они уж без тебя обойтись… – А как бог твой? – простит? Ну… И ты знаешь – ничего не могу я сказать тебе. Не моя тайна… И не их, не людей, право ее тебе дать. Ничего за эти годы не изменилось, Ваня! Большой Иван!..