Читать книгу Эпические времена - Юрий Лощиц - Страница 20
Мои домашние святые
Повесть
Сжигание лоз
ОглавлениеС каким рассеянным прищуром греет сегодня солнце дедову старую кепку и мою макушку!
Сколько невидимой доброты разлито в шевелении воздуха!
Что за ласковое, мягкое тепло с утра пораньше раздалось во всю ширь небесного купола, до самых его краев! До тех краев, за которыми, как я знаю про себя, больше уже ничего не бывает, потому что разве мало нам всем и этого света?
От колодца по межевой тропе мы поднимаемся с дедом в гору мимо соседских подворий и огородов. Он идет первым и как-то особенно сосредоточенно похмыкивает про себя. Левый карман его потертого пиджака топорщится. В мастерской еще, перед дорогой, увидел я, как он сунул в этот карман какие-то ножницы с короткими, загнутыми в одну сторону лезвиями, похожие на птичий клюв.
Для чего они, такие? Куда мы идем? Спросить бы? Да уж очень много по пути всего вокруг разного-преразного, что и спрашивать некогда.
Одних только бабочек в небе сколько! Вот уж кто умеет радоваться вешнему теплу! В их прихотливых перепархиваниях с места на место – такое беспечное веселье, такая кружащая голову свобода, что и я начинаю припрыгивать на ходу, взмахивать руками. А что если бабочки даже умеют петь, перекликаются с птицами, с петухами и с выводком желтоклювых цыплят, что перебегают поперек тропы вслед за сварливо шипящей квочкой?
Разомлевший воздух кишит ласточками, скворцами: где-то в подоблачном мареве висят невидимые жаворонки и безостановочно просыпают на нас свой свежий серебряный хохоток.
Но скворцы-то, скворцы, – как их только земля всех умещает! Сытые, довольные, с каким-то фыркающим, журчащим звуком проносятся тучами с огорода на огород, расхаживают вразвалочку по грядам, молча вертят глазками с боку на бок, выискивая в земле какое-то с осени сюда запавшее семечко. А то враз облепят ближайшую грушу. А то копошатся по старым скворешням, шипят по-кошачьи. Или вдруг примутся орешки, что ли, расщелкивать? Иногда, если прижмуришься, покажется: это не скворцы вовсе, а пригоревшие куски сала шкворчат на большой сковороде.
А свежие ростки трав вдоль тропы! И на эту братву готов я пялиться неотрывно. До чего все нарядны, каждая в свой цвет: ярко-зеленые, желтые, розовенькие, сочно-багряные, в масть свекольной мякоти… Ай да травки! То узкие, как иглы, а то наподобие изогнутых птичьих коготков, клювиков, плотно сжатых или жадно разомкнутых, будто для хватания пищи. А то какие-то диковинно заломленные, будто петушиные гребешки… Да не от них ли самих исходят все эти звуки дня: трогательное попискивание, залихватские трели, шорохи, скрипы, треск, взвизги, шкворчание, пересмех, перепорх, блаженные вздохи, детское покряхтывание, потягивание в теплых земляных кроватках?
От них, наверняка от них! Только мне прислушаться некогда. И некогда подглядеть за каждым ростком, бережно наклонясь над ним, затаив дыхание, чтоб не спугнуть. Уж тогда бы я наверняка увидел, как они раззевают навстречу солнечному дыханию свои клювики, как наливаются алым соком их гребешки и хохолки, как протыкают зеленые шильца, жальца, иглы и острые язычки всё, что мешает им на пути к свету: старые жухлые листы, какие-то усохшие стебельки, всякую травную рухлядь, прошлогодний сор и хлам, – и как медвяный прыткий коготок, поднатужась, отваливает в сторону целый ком земли.
Вприпрыжку нагоняю деда, потому что он, вижу, остановился, крутит головой, то ли с восхищением, то ли с укором:
– Ого! Яки ж воны повырасталы!
– Кто, диду? – озираюсь и я на всякий случай.
– Лозы.
Он окунает левую руку в карман, достает оттуда ножницы-кривули (дедушка у нас, как говорят дома, левша, значит, всякую работу делает левой рукой, а правой лишь помогает). Несколько раз щёлкнув в воздухе ножницами, проверив, не потеряла ли упругость пружина, которая их разжимает, он свободной правой подхватывает ближайшую к нему краснокожую ветку, что красивой полудугой отвисла от невысокого, похожего на необструганную деревяшку стволика.
Не успеваю и глазом моргнуть: лезвия звонко клацают у самого почти ствола, а гибкий прут летит к моим ногам.
Поднимаю его, разглядываю. Это и есть лоза? Обычная вроде бы ветка, но – еще и лоза. От нее, особенно от срезанного места, исходит кисленький, удивительно жалостный дух. Так почему-то и хочется лизнуть срез прута. Да и на вид лоза мне очень-очень нравится. Это не то, что всякая другая ветка – яблоневая, сливовая, дубовая… У лозы прут чистый, без шипов и грубых наростов. Она гнуткая, эта лоза, с вишнево-красной, младенческой какой-то кожицей, чуть растрескавшейся там и сям. А ножницы дедовы клацают почти беспрерывно, да еще со щегольским птичьим прищелком.
Гляжу: утолщенная макушка стволика затопорщилась множеством отростков-коротышек. Жалкий обкорнанный уродец – вместо пышного, прыщущего лозами во все стороны куста. И для чего так?
Но дедушка пыхтит в усы довольно:
– О-о!.. К осэни будэ добрый виноград.
И отходит к следующему кусту. Снова заполняют воздух веселые сочные щелчки. Но мне досадно. Вернуться домой, оставить его одного? Ишь, какие дела: он собрался обстричь все-все лозы, все-все кусты подряд? А тут их во-он сколько! В три или четыре линии выстроились, один стволик за другим, от нас – и выше в гору. Беспокойство то проникает в меня глубоко, то отпускает. Разве мой дед может делать что-нибудь плохое? Я никогда не видел, никогда ни от кого не слышал о нем, чтобы он сделал что-то плохое.
Кляц-кляц!.. Цыть-цыть!..
Я, наконец, не выдерживаю, окликаю его дрожащим голосом:
– Ди-и-иду?
Он оборачивается, глядит с недоумением. Хмыкает, наклоняется до земли, сгребает целый пучок только что срезанных прутьев. Не спеша идет в мою сторону.
А, подойдя, чуть не раздраженно трясет в воздухе пучком лозы.
– Щоб ты знав: цэ всэ старэ… Старэ, розумиешь? Воно не дасть бильшэ доброго плода.
Небрежно кидает пучок под ноги, подгребает к нему прутья от ближних обстриженных стволов. Потом распрямляется, снимает со своей взмокшей лысины кепку, отирает сырой лоб рукавом пиджака, крестится мелким крестом и говорит как-то не по-своему, торжественно.
– «… якоже розга изсохнет, то собирают ея и во огнь вметают…» И сгорает!
Прислушивается, будто и сам хочет лучше разобрать смысл этих не обычных в его речи слов.
Но, будто спохватившись, нахлобучил на лоб кепку и уже обычными своими всегдашними словами заговорил:
– А дэ ж вогонь? Трэба ж вогню запалыты.
Трещат в его ладонях ломкие стебли прошлогоднего бурьяна. Я тоже, на дедушку глядя, сгребаю на меже всякую травную ветошь, подпихиваю сухие эти комки под горку хвороста. Дед уже извлек из внутреннего кармана серую тряпицу, в которой у него, знаю, хранятся кремень с огнивом и ветошь. С помощью их он искры огня высекает, когда нужно цигарку запалить.
Но кусок темно-рыжей ветошки ему теперь даже не понадобился.
Чирк-чирк!.. Сухие стебли, листья с едва слышным писком скруживаются в спиральки, седые, черные. Узкая змейка дыма, минуя прутья, проворно пробирается наверх. Первые оранжевые языки пламени исчезают вместе с дымом, но это не значит, что костер тут же и угас. Просто огонь стал настолько ярким, прозрачным, что его вообще не видно. Но только протяни туда руку – сразу укусит. Прекрасные мои лозы начинают в плавящихся струях жара потрескивать, пошипывать, изгибаться, лопаться.
А он снова ушел вперед, опять звякает проворными лезвиями.
– Давай – збырай всю лозу до вогня! – кричит мне. – Щоб нэ згасло.
Моей досады как не бывало. Я улыбаюсь до треска в ушах: теперь и для меня есть дело!
Не торчать же всё время на месте, глазея на огонь! Я кидаюсь к обстриженным кустам, нагребаю охапки прутьев побольше, тащу к костру. Нужно лишь постараться свою ношу подкидывать на самую середину, а то огонь уже, оказывается, проел малую дыру в груде лозы.
– Щелк-щелк! – хохочут кривули-ножницы в дедовой руке. Звуки лопаются в воздухе, будто поддразнивая друг друга. – Щелк-щелк?.. А що? А що?.. А ничого! А ничого!
Я сную взад-вперед – еще! еще!
– Щелк-щелк! – трещат ветки в пламени. Выстреливают угли, вонзаются в рыхлый пепел.
– А що цэ такэ?.. Що цэ такэ? – подсмеивается над нами скворец, черно-блестящий, как головешка, выкинутая из печи.
Чем быстрей ношусь я от дедушки к огню, тем прожорливей становится костер. Уже широкий круг седеет в его середине трубочками пепла. Значит, надо подгребать на порожнее место груды прутьев, что остались по краям кострища. Но я немного побаиваюсь. Жар так и пышет в лицо, щиплет руки.
А дед? О-го-го, как далеко он уже поднялся в гору! И удивительно: подстриженные им стволы-болванчики больше не кажутся мне уродцами. Они будто стряхнули с себя то, что мешало им шевелиться, путалось в ногах. Для них, похоже, начинается теперь какая-то новая, бодрая, даже веселая жизнь.
Игра огня всё более привораживает меня. Одурманивает голову вешний свет, горячий воздух, источаемый лозами дух с кислинкой…
И как-то забываю про всё, про всех. Таинственная власть прозрачного пламени, струи жара, плавящие небесное стекло, отделяют меня от всего мира. Сплю ли с открытыми глазами? Ожидаю ли чего-то необычного, чудесного? Или просто-напросто нежусь в объятиях всевластной лени? Не знаю, сколько времени длится это забытье, пока ровно нарастающий шум, как дыхание большого ветра, не накрывает меня…
Это дедушка, оказывается, приволок огромную охапку веток, из-за которой сам едва виден, – чтобы накормить напоследок огонь досыта.
И уж потом вялого, переполненного вешними шумами, звонами, дуновениями, отводит меня домой.