Читать книгу Эпические времена - Юрий Лощиц - Страница 25

Мои домашние святые
Повесть
Первая притча

Оглавление

Се, изыде сеяй да сеет…


Мф. 13, 4 И зачем тебя посреди сна тормошат, что-то невнятное бормочут, заставляют просовывать непослушные руки в рукава, ноги в штанины, обувают, нахлобучивают шапку на голову, выводят из хаты на холод, в ночь?.. Зачем?

Лишь учуяв под собой знакомый шорох соломенного настила, а сверху теплую тяжесть овчины, расслышав первые мягкие толчки колес, ты смиряешься, зеваешь…

Значит, так почему-то нужно. Ведь это не чужие тебе руки будили, одевали, собрали куда-то. Разве кто из них захочет тебе худого?..

Но вот телега останавливается. Если бы она катила и дальше, так бы себе и спал, спал. Но она почему-то стоит.

Высунув голову из-под воротника дедова тулупа, различаю низкое, серое, лохматое небо. Его так много, куда ни поведи глазами, будто кроме него ничего и нет вокруг, – ни солнца, ни деревьев, ни зеленой горы, что всегда-всегда стоит напротив нашей хаты. И оно такое чужое, заспанное, примятое, это небо. Или ему неприятно, что его кто-то застал в таком дряхлом виде?

Слышу откуда-то сбоку кашель деда Захара, но его не видно рядом. Тележная скамья, на какой он обычно сидит и правит вожжами, пуста.

Куда это мы попали? Приподнимаюсь со своей лежанки и различаю: под небом темнеет безлюдное, распаханное, уходящее куда-то во все стороны поле. Мне нетрудно догадаться, что это именно поле и что оно вспахано. Ведь поле есть и у нас в селе, прямо перед дедушкиной хатой. Но, как теперь понимаю, то поле, что осталось в селе, его и смешно полем назвать, настолько оно мало.

А это? Да оно будто всю землю собралось занять, нигде никакого края ему не видно. И сразу, лишь только начал я его разглядывать, оно, как и небо, показалось каким-то насупленным. Оно тоже будто недовольно тем, что мы тут стали и не даем ему спать, сколько хочет.

Заметив, что я открыл глаза и озираюсь, дедушка произносит:

– Баба Даша с зарання у том… у колгоспи робэ, ну а ты тут у поли побудь. – И, кашлянув, добавляет. – Подывышься, як люды жито сиють.

– А ты, диду, сам дэ будеш? – хмурюсь я. Что, если и он, как бабушка, тоже куда-то может исчезнуть?

– Як люды, так и я. Розумиешь?

– Угу, – бурчу я, хотя ничего еще не уразумел. Где он, тот колгосп и кто он такой, чтобы бабушка работала у него, а не окликала меня по утрам дома, увидев, что я уже проснулся?

Знаю-знаю: у нас и на маленьком поле перед хатой всегда что-нибудь вырастает – то жито, то пшеница. Но как люди сеют? Как это они сеют то, что потом вырастает? Этого я еще никогда не видел. Может быть, сеют так, как бабушка втыкает в гряды луковички, чесночины или помидорную рассаду? А может, жито и на нашем поле сеют рано-рано, когда я еще сплю? И потому я застаю его в такую пору, когда зеленые острые травинки уже густо-густо поднялись из черной земли или когда светлые стебли жита шевелятся уже выше моего роста, и всё звенит, светится, и так вкусно, душисто пахнет длинными поспевающими колосьями, будто из печи горячими горбами хлеба…

Но если дедушка собирается показать мне, как люди жито сеют, значит, догадываюсь я, он хочет, чтобы я хорошо-хорошо всё уразумел и запомнил. Как раньше запомнил же его на луговине, среди высокой травы, с косой в руках. Или за починкой сапог, в мастерской. Или на винограднике нашем, когда он подрезал лозы, а я не понимал, для чего им такое наказание, и даже обиделся на него…

И потому я теперь вздыхаю и живо, без запинки, с сознанием важности того, что будет дальше, скатываюсь на дорогу.

Хорошо, дедушка, я не стану больше дуться. Разгляжу-ка лучше, как ты привязываешь к деревянным тележным дышлам концы просторной торбы, чтобы лошади было удобно доставать корм из ее нутра. Или как подволакиваешь по доскам к тележному задку мешок, тяжелый, тугой, возле которого я только что спал на ворохе соломы. Развязываешь его узел и, накренив, начинаешь ссыпать из горловины светлые продолговатые зерна в плетеную из прутьев кошелку, но не круглую, а будто придавленную с боков, тоже продолговатую, как зерна жита.

Я теперь стану куда внимательней озираться по сторонам. Поле не такое уж пустое, как показалось спросонья. Оно – это мне тоже нетрудно сообразить – совсем недавно вспахано, и большие сыроватые комья земли уже растормошены бороной.

Невдали от нас останавливается при дороге еще одна телега, и хозяин ее, как и дедушка, привязывает перед мордой своей лошади торбу с овсом, а потом тоже принимается возиться с кошелкой, прилаживая ее лямки себе через голову, чтобы сама ноша, как и у деда Захара, лежала боком на животе.

Но тот человек всё делает один, нет у него помощника, а я-то собираюсь помогать дедушке, хотя пока еще не знаю, как и чем.

Озираюсь в другую сторону, и там тоже телега только что остановилась поодаль, и тоже хозяин ее занялся приготовлениями. И хотя утро серое, прохладное, хотя от земли вокруг нас поднимается густой, острый, будто встревоженный дух, мне становится веселей, оттого что мы тут с дедушкой сегодня не одни, и на поле прибавляется людей.

Тех, кто дальше от нас, и не различишь как следует. Но, кажется, никто из них не взял с собой в помощники внука или сына. Все они наши, из Фёдоровки, догадываюсь я. Все заняты, нет времени для разговоров.

Вот дедушка перешагивает дорогу, становится к ней спиной. Вот на полминуты замирает с чуть опущенной головой, что-то делает правой рукой (может, мелким крестиком себя пометил?), затем напяливает картуз на лысину, погружает левую руку в кошелку. Вот соступил с обочины на пахоту и со всего маху, будто невидимой косой поведя, прыскает перед собой наискось горстью светлых семян. Я даже слышу, как звонко и весело звучат они, когда сыплются оземь: «Прысь!»

Еще один шаг, еще загребает в жменю зерен, замахивается… И они снова летят наискось, попискивают.

– Прыс-сь!

Нет, не сверху вниз он машет, а от распахнутого плеча, раздольным боковым махом.

За шагом шаг, за махом мах.

Широко машет мой дедушка, и широко сапоги его расставлены в ходу.

– Прыс-сь!

Радуясь своему участию в таком необычном опрыскивании земли, я бодро, чуть не вприпрыжку выступаю по следам его сапог. Мне и самому хочется махать руками, даже не одной, а двумя сразу.

Но – через несколько шагов радость моя вдруг замирает.

Нет, не оттого, что земля сырая, а шаг дедов слишком для меня широк. Мне другое непонятно, другое огорчает: почему это он, высевая зерна перед собой, сам тут же и наступает на них? Ну, вот, так оно и есть – в каждом из его следов, вижу, светлеют зерна, втиснутые в землю, – два, три, четыре или еще больше. Разве из них теперь что-нибудь вырастет? А сам я? Прытко ступая за ним, я ведь тоже затаптываю дедов засев! Пусть не все зерна, но много-много.

И зачем ему так стараться? Зачем раз за разом из большой кошелки выгребать пятерней горсти зерен – чистых, ровненьких, одно к одному – и швыркать перед собой в жадную черную землю? Вон ее сколько, земли! Она всё поглотит и ничего уже ему не отдаст. Ладно бы тут куры бегали прямо под ногами, как у нас на дворе, когда бабушка рассыпает для них просо. Шустрые, знаю я их, они и воробья не подпустят, пока не склюют всё до последней желтой крупки.

А здесь? Разве водятся в поле куры-петухи? Зато оглядываюсь и вижу: эге-ге! И откуда только взялись? Какие-то неизвестные мне по именам – серые, черные, кудлатые темные птахи. Копошатся, перелетают с места на место, шастают туда-сюда нахально, вовсю поворовывают дедовы зерна.

Нет, они не подбираются к нам так близко, как куры. Но стоит лишь деду отойти подальше от меня, они уже и по его следам скачут.

Ах вы, шкодники! Я хватаю комок земли, кидаю в их сторону, размахиваю руками, громко кричу «кыш!». Вот одна нахохлилась, трепыхнула крыльями, отпрыгнула чуть в сторону. А остальным – хоть бы что! Нахалки, совсем не боятся.

– Кыш!.. Кыш! – кричу я громче и снова черными грудками пытаюсь отогнать хотя бы тех, что поближе.

Что ж это делается, люди добрые?

Гляжу, и у соседей наших, что свое зерно высевают, тоже птахи разные хлопочут. Экая прорва, всех их разве прокормишь!?

И ведь я же видел: когда бабушка высаживала всякие меленькие семена в гряды, то рыла для них глубокие бороздки, а потом сверху присыпала землей, чтобы никакая птица не достала.

А тут? Беда! У меня уже голова кружится, столько раз вертел ею туда-сюда, махал руками, кричал, комки земли швырял во все стороны, отгоняя прожорливых с их жадными клювами.

За этой заботой я уже и деда Захара теряю из виду. И не сразу могу сообразить, с какой стороны он приближается ко мне. Кошелка уже пуста, висит на боку вверх дном. Мне хочется, чтобы он похвалил меня за старание. Но он почему-то не сердит ни на кого, будто не замечает ни моего недовольства, ни самого птичьего воровства. Походка легкая, скулы покраснели, озорно улыбается, пыхтит себе в усы, будто стакан вина за обедом выпил.

– Добрэ, добрэ…

Я пячусь, уступая ему путь, но сам в недоумении и обиде остаюсь на месте. Вон где он – уже возле телеги.

Снова доверху заполняет кошелку зерном.

И снова переступает за обочину дороги. Поплыл, раскачиваясь, в мою сторону. Да, теперь мне гораздо лучше видны вольные широкие махи его высевающей руки. И с каждым дедовым шагом всё отчетливей разносится тонкий прыскающий звук:

– Пырск!.. Пр-сс!.. Прск!..

Звенят, будто хохочут, летящие наискось пригоршни.

Что это? Он снова ступает по старым своим следам? Но нет, чем ближе ко мне, тем заметнее он забирает в сторону, так что, когда поравнялись, то до меня долетают лишь несколько зерен из его горсти. Дедушка даже и не глядит на меня. Ему некогда останавливаться, чтобы похвалить меня за то, что так стараюсь распугать незваных птиц. Он дышит ровно и шумно. И мне уже не хочется обижаться на невнимание ко мне. Я уже снова готов согласиться со всем-всем, что он делает.

Нет же, дедушка мой не может делать что-то неправильно, не так, как нужно. Иначе бы и на нашем польце возле хаты никогда не зазеленели бы озимые всходы, никогда бы не поднялась в мой рост густая жаркая челка пшеницы.

И что это я цепляюсь к нему, будто репей к штанине? Когда весной он водил меня на виноградник, мне ведь тоже сначала так хотелось упрекнуть его: зачем вздумал остригать лозы?

… Вот он уже снова удаляется от меня. Но еще слышны его ровные выдохи, слышно сухое потрескивание семян при падении в черные складки земли.

– Пырс-сь!..

И мне вдруг отчетливо вспоминается жаркий летний полдень у Фёдоровской церкви: поп в белой одежде окунает свое кропило в ведерко и, широко размахнувшись, кропит колкими холодными брызгами бабушку, меня, всех-всех людей, что тесно стоят вокруг него у криницы. Но все мы так рады этим веселым свежим брызгам, подставляем под них свои лица, протягиваем букетики с маками и чернобривцами…

А дедушка? Он будто тоже кропит. Саму эту черную жадную землю кропит семенами. Вот, значит, как люди жито сеют? Выходят в поле, чтобы всё его окропить зернами.

Я оглядываюсь на наших соседей. Они тоже пошли сеять по второму заходу. А там, за ними еще и еще различаются в поле люди, поменьше ростом. Разве могут все они ошибаться? Разве станут напрасно, во вред самим себе разбрасывать драгоценные зерна – на поклев вороватым птахам?..

Не дожидаясь дедушки, я возвращаюсь к телеге. Мне нетрудно и самому, с помощью колесных спиц, взобраться наверх. Как у себя дома, притуляюсь к серому посконному мешку, уже слегка похудевшему. От него исходит мягкое хлебное тепло, потому что внутри мешка дышат зерна, те, что еще ждут встречи с черной землей. Может быть, каждое из них уже готово упасть в землю, прижаться к ней, пусть и под дедовым сапогом.

Смотрю в ту сторону, куда всё дальше и дальше уходят люди, – до самого пасмурного неба. Иногда, кажется, чуть начинает накрапывать или пролетает какая-то заблудившаяся белая пушинка. И меня совсем перестают беспокоить птицы. Я же сам только что видел, как земля сразу припрятывает почти все-все зерна – под комочками своими, в малых складках, под малыми грудками, в разных там темных, сырых и теплых щелках. Пусть они и обжоры, эти птахи, но, похоже, почти все уже наелись и отлетели куда-то спать.

Дедушкин коняга всё похрупывает, нашаривает большими губами в торбе что-то там свое, овес или ячмень. А я совсем еще не проголодался, настолько сытен густой дух, исходящий то ли от самой земли, то ли от свертка тканины, в который бабушка Даша наверняка уложила для нас с дедом что-то домашнее, всегда такое вкусное. И мне так хорошо, тихо, спокойно. И даже не вспоминаю больше ни про бабушку, ни про маму, которая теперь далеко от нас, потому что ее перевели на работу в другую школу, в Мардаровку. Ходить туда пешком каждый день ей тяжело – целых три часа в одну лишь сторону надо идти. Часто мне становится грустно оттого, что мама так далеко. И что отец, которого я видел всего два дня, где-то еще дальше, чем мама. Бабушка с дедушкой утешают меня: «Нэ журысь, пои́дэш и до мамы, и до батька свого».

А поэтому не стану я напрасно вспоминать про маму и про отца, про бабушку и Тамарку. Ни даже про деда, ведь он где-то совсем близко. Ни про это поле, такое же бескрайнее, как небо над ним. Небо? Да оно и не кажется мне больше ни чужим, ни холодным, ни хмурым. Оно мягкое, светлое. Оно обволакивает, обнимает меня, угревает, помогает натянуть на себя дедов теплый тулуп.

Эпические времена

Подняться наверх