Читать книгу Жернова. 1918–1953. Книга тринадцатая. Обреченность - Виктор Мануйлов - Страница 15

Часть сорок седьмая
Глава 15

Оглавление

Я домолол ручной мельницей остатки кукурузы, из которой мама испечет лепешки: мы уже третий день сидим без хлеба. А все потому, что адлерская пекарня встала на ремонт. Нет, хлеб привозят откуда-то, но его на всех не хватает. Даже если займешь очередь с вечера и всю ночь проторчишь у дверей магазина, не пропустив ни одной переклички, все равно можешь вернуться домой ни с чем.

Несколько дней назад мы компанией с десяток мальчишек отправились в Сочи за хлебом: там хлеб есть всегда и без всяких очередей. Это потому, что город Сочи подчиняется непосредственно Москве, в которой все есть. Но привезли из Сочи лишь по две-три буханки: в тамошних магазинах хлеб теперь продают строго по одной буханке на человека, а чтобы получить несколько, надо обегать несколько же магазинов, или выстоять по нескольку раз в очереди, но мы уже примелькались, продавцы нас знают чуть ли ни по именам, и вторую буханку, стой не стой, не дадут.

– Людям хлеба не хватает, – кричит нам какая-нибудь вредная тетка из очереди, – а вы им свиней кормите! Валяйте отсюда в свой Адлер, пока вам уши не оторвали!

– Какие свиньи! – удивляемся мы. – Чего выдумываете?

– А то и выдумываем, что в газете про вас пишут: ходят мешочники, хлеб скупают, свиней кормят, а людям есть нечего.

А тут еще дорога… Раньше на адлерские поезда проводники нас все-таки пускали, а теперь не пускают, говорят, что запретили, а им работу терять из-за нас не хочется. Проводники почти все местные, мы их знаем и они нас тоже, а только начальство не знает, что люди сидят без хлеба по причине ремонта пекарни. Начальники – они все вредные. Мама говорит, что сами начальники жрут в три горла, а рабочего человека держат впроголодь.

Мне ужасно неприятно слышать это от мамы, потому что начальники – это советская власть, а она самая справедливая на свете, а что не хватает хлеба, так была война – даже мне понятно. Но маме все плохо, все не так. Она даже Сталина и Ленина не любит, говорит, что все они одинаковые и сидят на шее у народа. И добавляет, чтобы я никому об этих разговорах не говорил, потому что… потому что наш сосед, дядя Игнат, что жил через два дома от нас, рассказал какой-то анекдот, и что? – а то, что его забрали и отправили на Соловки. Всего за какой-то анекдот, в котором ни про Сталина, ни про Ленина ничего не было.

Одно оправдывает мою маму в моих глазах, что она почти неграмотная, ничего не читает и пользуется слухами и сплетнями. А так она хорошая и очень добрая.

– Придется тебе, сынок, идти к отцу в Камендрашак за кукурузой, – говорит мама. И вздыхает.

В Камендрашак так в Камендрашак. Ходить туда мне не впервой. И на другой день рано утром я выхожу из дому с солдатским вещмешком за плечами, в котором лежит кукурузная лепешка, пара вареных яиц, несколько огурцов и помидоров и соль в спичечном коробке. На мне короткие штаны, из которых я давно вырос, с заплатами на коленях и заду, майка тоже не из новых, а в вещмешке мамодельная куртка из какой-то грубой материи. Идти мне не менее полдня, хотя дома этого армянского селения видны из Адлера в солнечную погоду в виде светлых точек на зеленом склоне далекого холма.

Этим летом отец почему-то не взял меня в свою артель ни поваром, ни просто так. Да и дома он появляется редко: принесет денег, кукурузы, еще каких-нибудь продуктов и опять уйдет в горы.


До села Молдовка, что километрах в пяти от Адлера вверх по Мзымте, ходит автобус, но денег у меня на билет нет, а без билета не всякая кондукторша разрешит ехать зайцем. Так что лучше не испытывать судьбу: и время потеряешь, и стыда не оберешься. И я иду самоходом, но не по шоссе, а напрямик: сперва вверх по нашей Ульяновской, затем по улице Ореховой…

На Ореховой живут мои смертельные враги Румын и Лиса, с которыми я как-то подрался в очереди за хлебом, потому что они набрались наглости заявить, что не я здесь стоял, а они. Эти мальчишки старше меня года на два, но Лиса слабоват, хотя и увертлив, а Румын неуклюж. К тому же они не проходили ту школу почти ежедневных драк, которую прошел я в уральском селе Борисово и в городе Константиновке, который в Донбассе, так что в той драке им досталось не меньше, чем мне от них двоих. Нас в конце концов разняли, и справедливость была восстановлена.

Между тем по Ореховой я иду без страха: во-первых, в кармане у меня большой складной нож с деревянной ручкой, подаренный мне дядей Зиновием; во-вторых, Румыну и Лисе моей улицы не миновать, и если они на меня нападут здесь, то им это даром не пройдет. Стычки между нами происходят время от времени с переменным успехом: если их двое – мне достается больше, если один на один, то в этом случае я с лихвой отыгрываюсь на ком-нибудь из них за свои предыдущие синяки и шишки.

Но улица пуста, как и положено ей быть в такую раннюю пору.

Ореховая застроена не полностью, до железной дороги она не дотягивает, переходя в заросли ольхи, бузины и длинноволосых ив, заканчивается нешироким болотом с камышами, лягушками и ужами. Болото пересекает узкая кладка из обрезков бревен, досок, камней и прочего мусора, в него бросают дохлых собак и кошек, поэтому здесь воняет падалью и гнилью, вьются мухи и носятся стрекозы, гоняясь за этими мухами.

Миновав болото, я поднимаюсь на высокую железнодорожную насыпь и оглядываюсь. Отсюда Адлер виден почти весь – до самого моря: крыши одноэтажных домов и домишек, выпирающих из зелени садов, как плеши на теле шелудивого пса, дальше видны темные свечи кипарисов, несколько двухэтажных домов, составляющих центр поселка, и наша школа, тоже двухэтажная. Слева железнодорожный мост над Мзымтой, по которой ходят часовые с ружьями, чуть дальше мост шоссейный. За рекой сутулится гора Гамбузька, ее отрог, спускающийся почти к самому морю, занимает парк «Южные культуры», там растет бамбук, который идет на удочки. За парком раскинулась болотистая низина, где прорва комаров и всякой водоплавающей дичи; вдали, на берегу Имеретинской бухты, прилепилось село староверов, окруженное грушевыми и сливовыми садами, за ним овощной совхоз, а дальше Грузия и село Гантиади (оно же Пиленково), где мы прожили чуть больше полугода. Если же посмотреть в противоположную сторону, куда уходят, загибаясь, рельсы, то там ничего не увидишь, кроме деревьев и холмов, но там станция, за холмами чайсовхоз, а перед ними военный аэродром, на котором стоят несколько зеленых бомбардировщиков Пе-2 («пешек»), «дугласов» и «кукурузников».

Сразу же за железкой тропа ныряет в густющие заросли кукурузы. Кукуруза стоит стеной, вдвое выше меня ростом. По ней зелеными лианами вьется фасоль. Под ветром кукуруза сердито шелестит своими длинными жесткими листьями, размахивает кремовыми метелками, с которых летит по ветру желтая пыльца. Кое-где сплошным забором вздымаются узкие ряды проса, горят бездымным огнем делянки подсолнечника.

Прежде чем погрузиться в это кукурузное царство, я срезаю ножом ветку ольхи со множеством отростков, обрезаю эти отростки так, что получается рогулька, похожая на облезлого ежа. Держа эту рогульку за тонкий конец, я вхожу в жестяной шелест. Мои босые ноги приятно холодит росистая трава. Я иду медленно, готовый ко всяким неожиданностям…

И вдруг…

И вдруг у меня из-под ног с резким фырканьем коротких крыльев стремительно взлетает пестрый комочек величиной с мой кулак. Перепелка! Она взлетает почти вертикально вверх, на мгновение замирает, останавливаясь в воздухе, как бы раздумывая, куда ей лететь дальше. Тропа меж двумя кукурузными стенами узка, перепелка всегда взлетает неожиданно, и как я ни готовлюсь к этой неожиданности, постоянно опаздываю, пропускаю мгновение ее остановки – и моя рогулька летит вслед уже улетающей птичке. Пропустил мгновение – можно и не кидать, но движение руки неудержимо, рогулька вращается в воздухе, пропадает в зарослях, и мне приходится долго разыскивать свое оружие. Две-три попытки, пока я пересекаю кукурузное поле, увы, не приносят мне успеха.

Я провожаю глазами дуговой полет последней перепелки, но особенно не расстраиваюсь: нет так нет, что поделаешь, затем прячу свою рогульку в кустах: может быть, повезет на обратном пути.

Дальше тропа раздваивается. Одна уходит в лес, который узкой полосой тянется вдоль реки. Лес этот состоит сплошь из ольхи, ивняка и зарослей ежевики. Тут загнать в пятку колючку – раз плюнуть. Другая тропа идет по опушке леса среди высокой травы. Отсюда начинается огромное поле аэродрома, ничем не занятое, лишь узкая бетонная полоса пролегла ближе к его противоположному краю. Там, помимо самолетов, виднеется одноэтажный кирпичный дом с башенкой, над башенкой, если дует ветер, полощется полосатая «колбаса». Сейчас ветра почти нет и «колбаса» висит неряшливой тряпкой, едва-едва шевелясь. Чуть дальше, на опушке леса сверкают на солнце серебристые баки с горючим, и если идти по тропе вдоль опушки, то баков не миновать, а там иногда случаются охранники, которые могут завернуть назад или, что еще хуже, поймать и посадить на губу, то есть в такой маленький каменный домик с маленькими же окошками. Я на губе не сидел, но кто-то сидел из наших мальчишек, и рассказывал, что там полно вот таких вот здоровенных крыс. Так что лучше идти лесом, вдоль реки до Молдовского моста. Идти по камням босиком, конечно, удовольствие ниже среднего, даже такому привычному человеку, как я, но делать нечего: напрямик все-таки ближе.

Долина реки Мзымта с аэродромом, поселком Адлер и селом Молдовка, острым треугольником врезается в грудастые холмы, покрытые густым лесом. Чем дальше от моря, тем холмы становятся выше и выше, а уж совсем далеко лиловой стеной вздымается горный хребет. Хребет разорван в том месте, где протекает бурная Мзымта. В этом разрыве в ясную погоду можно разглядеть другие хребты, а за ними конусообразные голубоватые вершины, большую часть года покрытые снегом.

Тишина, зной, непрерывный звон сверчков, кузнечиков и всякой другой живности, в который вплетается незамысловатое пение маленькой птички с желтоватой грудкой, жестяной шелест кукурузы – и ни души, ни малейшего движения на всем видимом пространстве, точно все человеческое на нем вымерло, и я остался один-одинешенек.

Последний раз окинув взглядом лежащую передо мной панораму, я сворачиваю направо и вступаю под темный полог леса и сразу же мир съеживается до пределов, которые можно потрогать рукой или достичь брошенным камнем. В этом тесном мире мне знакомы все тропы, речные рукава, островки и небольшие озерки, в которых водятся толстые и ленивые пескари. Сюда мы часто приходим с бредешком, ловим рыбешку, какая попадется, а попадается в основном одна мелочь, лишь иногда зазевавшийся усач, или голавль, или даже форель. Но нам и мелочь в радость, мы ее тут же варим в котелке и съедаем с сухарями или кукурузными лепешками – ничего вкуснее на свете не бывает.

Солнце уже поднялось высоко, тень моя съежилась, кусаются мухи, комары, слепни. Я натираю себя, где только можно, соком листьев какого-то ядовитого дерева, и на какое-то время кровососы оставляют меня в покое. Но главное не листья, от которых потом по телу красные пятна, а движение: чем быстрее идешь, тем меньше кусают.

Вот и Молдовский мост. Он большой, железный, но по нему почти не ездят: настил из толстых досок во многих местах прогнил, доски шатаются под ногами, в дыры виден зеленовато-синий стремительный поток, несущийся к морю, пенные водовороты, закручивающиеся возле каменных быков.

Мост не охраняется. Кто-то из взрослых рассказывал, что его построили во время войны, потому что несколько раз на Адлер налетали немецкие самолеты, бомбили тот единственный деревянный мост, который соединяет Россию с Грузией, и единственный аэродром на побережье. Воронки от бомб можно найти в лесу и сейчас, но они с каждым паводком все более затягиваются песком и камнями.

Я поднимаюсь на насыпь, миную мост, затем сворачиваю налево и шагаю по дороге из мелкой щебенки, идти по которой одно мучение да и только. Слева и справа от меня между огромными шелковицами, увитыми виноградом, между яблонями, грушами, хурмой и всякими другими деревьями, за глухими плетнями виднеются мрачные дома нелюдимых греческих колонистов, замшелые крыши, колодцы, навесы. Слышится то мычание невидимой коровы, то блеяние невидимых овец. По улице бродят козы и черные свиньи с рогатками на шее, прямо посредине стоит задумчивый ишак, хлещет себя коровьим хвостом и шевелит большими ушами. Иногда из калитки выглянет грязная мордашка, уставится на тебя, как на чудище, черными глазенками, скорчит рожу и покажет язык.

Наконец село остается позади. Дорога становится уже и вполне босикоходной. Через некоторое время я останавливаюсь возле родника. Вода бьет со дна, подбрасывая песчинки, стайка бузянок шевелит хвостиками, не двигаясь с места. Я наклоняюсь, пью холодную воду, затем сажусь в тени, съедаю пол-лепешки с огурцом и одно вареное яйцо. До Камендрашака мне еще топать и топать. Но спешить ни к чему: в любом случае назад до темна я не поспею. Даже если бы очень торопился. Тем более с мешком кукурузы за плечами.


Папа очень удивился, увидев меня с высоты крыши, которую он и другие артельщики покрывали дранкой.

– За кукурузой? – спросил он, спустившись с крыши.

– За кукурузой, – ответил я, хотя… чего спрашивать-то? – и так все ясно.

– Экой ты, братец, худой, – говорит дядя Зиновий Ангелов. – Кожа да кости. Краше в гроб кладут.

– Чего болтаешь? – сердится на дядю Зиновия папа. – Нормальный мальчишка.

– Если на одной кукурузе, то, ясное дело, нормальный, – не сдается дядя Зиновий.

Другие артельщики поддерживают его:

– Давно мы твоего борща, Витюня, не едали. Соскучились. Шел бы к нам в повара, отъелся бы.

Я смотрю на папу, но он молчит и косит в сторону: значит, не хочет почему-то, чтобы я снова стал поваром. Наверное, из-за той учителки немецкого языка.

– И ничего я не худоват, – все-таки вступаюсь я за папу. И поясняю: – Это потому, что сегодня с утра все шел и шел. А если бы сидел на одном месте, то был бы нормальным. Да и нельзя мне: картошку надо окучивать, помидоры и огурцы поливать…

– Ничего, – снова сердится папа. – В Ленинграде мы и кукурузе рады были бы…

– Эка, вспомнил! – качает седой головой дядя Рукавишников, которого все зовут просто Шурик, хотя ему уже очень много лет. – Блокада… Когда это было… А мальчишке расти надо… в его возрасте нужны жиры, то да се…

– Я в его возрасте тоже не шибко-то разъедался, – не сдается папа.

Мне непонятно, чего это вдруг все взъелись на моего папу, будто до этого я когда-нибудь был толстым, а теперь вдруг взял да и похудел. Разве я один такой худой? В нашем классе почти все худые. И даже девчонки. Разве что двое-трое, так у них отцы в начальниках ходят.


Мы сидим у костра, на небе высыпали звезды, я жую недоваренную баранину, глотаю ее, так и не прожевав. Глаза у меня слипаются, ленивый разговор у костра уплывает куда-то вдаль.

– Совсем сомлел парень, – слышу я над самым ухом. Потом отрываюсь от земли и куда-то плыву…

Жернова. 1918–1953. Книга тринадцатая. Обреченность

Подняться наверх