Читать книгу Жернова. 1918–1953. Книга тринадцатая. Обреченность - Виктор Мануйлов - Страница 9

Часть сорок седьмая
Глава 9

Оглавление

Они расположились на веранде в самом ее углу. Алексей Петрович попросил знакомого официанта, разбитного малого лет тридцати, никого к ним не подсаживать.

– А если я вас прикрою ширмой? – предложил официант.

– Прикрывайте, – согласился Алексей Петрович.

И через несколько минут официант принес и растянул перед ними полупрозрачную ширму. А чтобы это не вызывало ненужного любопытства, установил еще две ширмы, отделив от зала еще несколько столов.

– Не посчитали бы нас заговорщиками, – усмехнулся Шолохов, следя за суетой официанта.

– Вас это пугает, Михаил Александрович? – удивился Алексей Петрович.

– А вас нет? Я, признаться, в Москве всего боюсь… как тот дикарь, которого вытащили из лесу…

– Будем считать, что я, как человек цивилизованный, опекаю вас от излишнего любопытства и приобщаю к цивилизации. А вам, как дикарю, все должно сойти с рук.

– Ну, что ж, будем надеяться…

Они выпили водки, и Шолохов вдруг заговорил о том, что сейчас на Дону хорошо ловится сазан – на хлеб или на макуху, на червя идет окунь, на разваренное зерно – плотва и подлещик, что по утрам, когда солнце еще не встало, над степью разгорается малиновая заря, тянут над рекой белые цапли, с ночного к реке идут лошади, головы и спины их точно плывут в неподвижном тумане, и над самой рекой висит туман, и когда из ям поднимаются сомы и с шумом вспенивают воду, невольно вспоминаешь водяных и русалок.

При этом голос Шолохова был раздумчив, лицо спокойное и даже мечтательное.

– А вы как относитесь к рыбалке? – спросил он у Задонова.

– Никак, – ответил Алексей Петрович, пожав плечами. – Мальчишкой, случалось, хаживал на пруд за карасями… – Он прищурился, вспоминая, но воспоминания о ловле карасей были смутны и не вызывали никаких чувств. И заключил: – Увы, Михаил Александрович, я сугубо городской житель. Перепелов заменяют воробьи, белых цапель серые вороны, а косяки лошадей автомобили. Правда, на даче природа на какое-то время вытесняет особенности городской жизни, но она существует отдельно и не раскрывает передо мной своих таинств.

– Да, я это заметил по вашему описанию природы, когда вы остались с ней один на один, оказавшись в окружении. Страшно было?

– Очень. Но только первые два-три дня. Потом привык, но ощущение враждебности всего, что меня окружало, начиная с комаров, так и осталось до самого конца.

– Вот я и думаю, что значительная часть наших литераторов – из так называемых космополитов – относятся к русскому народу точно так же, как вы к природе: дикая, враждебная, не способная понять их тонкие натуры. И при всем при том наряжаются в косоворотки и даже лапти, чтобы их тоже признавали русскими писателями. И прячут не только свои физиономии, но и фамилии заменяют на соответствующие псевдонимы. А на самом деле все они, всплывшие со дна во время революции, хотели совсем других от нее результатов. И гнули в эту сторону, прикрываясь революционной риторикой. И многие наши Ваньки-дурачки пристраивались к ним, орали громче своих идейных наставников, хотя за душой у них была одна пустота. Поэтому народ, как часть живой природы, сопротивлялся и продолжает сопротивляться их насилию и в конце концов заглушит тех, кто, как та сорная трава или заморский фрукт, не пожелает слиться с его извечными потоками… Если, конечно, мы сами не позволим им глушить родники, питающие эти потоки, превращать их в болото.

– Я с вами совершенно согласен, Михаил Александрович! – воскликнул Алексей Петрович с восторгом. – Но почему вы не выступили на пленуме? Многие ждали вашего выступления.

– А вы? Сами-то как к этому относитесь? – спросил Шолохов, с прищуром поглядывая на Задонова.

– А как я могу относиться? Я, русский человек, русский писатель… Вы думаете, что гонения на истинно русскую литературу начались только в двадцатых? Нет, дорогой мой, Михаил Александрович. Они начались значительно раньше, еще до революции. Все эти модернизмы и прочая дрянь родились под знаком протеста против действительности, они увлекли молодежь своим многоцветьем, и она – в силу своей молодости – не задумывалась, что яркая форма подменила или даже вытеснила содержание, на чем всегда стояла русская литература. Часть русской интеллигенции увидела в этих течениях желание что-то изменить в русской жизни к лучшему, но большая часть восприняла их как посягательство на самые сокровенные устои русского народа, на его культуру, – с горячностью говорил Алексей Петрович. – А в результате русская литература оказалась не готовой к революции, не знала, как практически изменить русскую действительность, в какую сторону направить силы русского народа… Я, правда, тогда учился… сначала в гимназии, потом в университете. И вот там, в университете, этот разброд и метания молодежи особенно были заметны. Только поэтому, как мне кажется, после революции антирусские силы получили моральную и социальную поддержку в своем стремлении крушить все коренное, русское до самого основания. Потом власть спохватилась, поняла, что выбрасываются не столько плевелы, сколько зерно, спохватилась и… Ну, дальше вы и сами знаете, – потух Алексей Петрович, заметив возникшее в глазах Шолохова что-то похожее на отчуждение.

– Знаю, – неожиданно для Алексея Петровича согласился Михаил Александрович. И пояснил: – Должен признаться, в ту пору я мало придавал этому значения: был занят романом. Да и в станице в те годы страсти кипели совсем по другому поводу.

– А сейчас? – снова оживился Задонов.

– И сейчас то же самое. Народ живет трудно, напрягает все силы, чтобы выбиться из нужды. Ему не до наших дрязг. Но если иметь в виду, что наши дрязги так или иначе сказываются на его жизни, то мы должны защищать этот народ от происков всякой швали… Кстати, как вам показалась статья Гуревича в «Культуре»?

– Как продолжение того, о чем я вам говорил, – решительно ответил Алексей Петрович. – И пока им не отрубят руки, они будут тянуться к горлу нашего народа с одним желанием: задушить его самобытность, его идеалы. Именно об этом надо говорить! Одна загвоздка – где и в какой форме? И что за этим последует?

– А-а! – махнул рукой Шолохов. – Или я мало говорил об этом? Мало писал? И разве на писательском пленуме решалось, какому богу нам кланяться: патриотизму или космополитизму? Нет. И разве там речь шла о патриотизме? Тоже нет. Там речь шла не об этом. А на пленуме Цэка, который состоится в ближайшие дни, я свое слово скажу, будьте уверены.

Но у Алексея Петровича после этих слов не отлегло от сердца: он не верил, что в Цэка решат в пользу русской литературы. Более того, он жалел, что так разоткровенничался перед Шолоховым, который далеко не Алексей Толстой и знает что-то такое, чего не знает Алексей Задонов, но знание это вряд ли что-то изменит в лучшую сторону.

Они опять выпили, на этот раз под бифштекс, какое-то время ели молча.

– Я слышал, – заговорил Шолохов снова, вытирая салфеткой рот и усы, – что вы занимаетесь подготовкой издания книг о войне. Откуда это идет?

– Сверху, разумеется. Меня вызывали в Цэка, поставили задачу, очертили круг авторов, – ответил Алексей Петрович, не упомянув своего «прокуратора».

– И что же?

– Дело идет со скрипом. К тому же на призыв писать о войне по горячим следам откликнулась в основном всякая серость, которой все равно, о чем писать, лишь бы попасть в струю. Поскольку речь идет о перспективе, то, как мне кажется, идею эту похоронят раньше, чем она реализуется в книги. У кого была потребность писать о войне, кого она жгла и не давала покоя, тот написал или пишет без подсказки со стороны, особо себя не афишируя. А кому все равно, о чем писать… Впрочем, извините, я уже повторяюсь…

– А вот я пока только раздумываю. Есть наброски, есть главы, но целого еще не вижу, – произнес Шолохов, разминая папиросу. – Знаю одно: это будут Донские степи, возможно – Сталинград… сорок второй год… отступление… Впрочем, время покажет.

Закурили.

Официант убрал со стола, принес кофе и коньяк.

– Вам не кажется, – заговорил Шолохов, – что в последние годы прозаики как-то измельчали? Многие пытаются повторить уже написанное другими, при этом глядя на недавнее прошлое даже не со своей колокольни, а опираясь исключительно на ту критику, которой подверглись их предшественники…

– Да-да, и не только кажется, но так оно и есть! – воскликнул Алексей Петрович. – Я уверен, что это, во-первых, от бедности воображения, во-вторых, от незнания жизни, и в-третьих, от желания попасть в струю.

– Именно так, – подтвердил Шолохов. – Я очень боюсь за нашу литературу, – подвел он итог разговора, и они надолго замолчали, но каждый о своем, однако молчание их не угнетало.

Жернова. 1918–1953. Книга тринадцатая. Обреченность

Подняться наверх