Читать книгу Жернова. 1918–1953. Книга тринадцатая. Обреченность - Виктор Мануйлов - Страница 3

Часть сорок седьмая
Глава 3

Оглавление

Алексей Петрович, покинув мастерскую Возницына, вышел на Невский проспект, посмотрел налево-направо и пошагал без всякой цели в сторону Адмиралтейства. Ему шли навстречу и обгоняли его плохо одетые люди, многие мужчины и женщины в телогрейках, в перешитых шинелях и еще бог знает в чем. Нынешний Ленинград мало походил на тот, который он помнил по довойне, хотя дома в центре почти не пострадали, а те, что пострадали, уже были восстановлены.

Зато изменились сами ленинградцы: из них будто выдавило прежний оптимизм, прежнюю интеллигентность, они будто сами не узнавали своего города и поэтому шли с опущенными головами и отсутствующим взглядом. Блокада все еще жила на улицах и площадях города не только оставшимися предупреждающими надписями на обшарпанных стенах домов, расковырянном асфальте и выщерблинах на булыжных мостовых, но и в промерзших душах его жителей. Выделялись те, кто вовремя покинул обреченный город, а теперь вернулся, не испытав того, что испытали выжившие в блокаду, но не своей одеждой, а раскованностью провидцев и победителей.

Алексей Петрович приехал в Ленинград, чтобы встретиться с несколькими писателями, пишущими о войне, романы или повести которых публиковались в журналах, и договориться с ними о том, чтобы они подготовили эти произведения для книжного издания, внеся в них некоторые изменения, диктуемые нынешними поветриями. Эта часть его обязанностей в качестве председателя комиссии по изданию серии книг о войне особенно его тяготила и он иногда думал, что хорошо бы заболеть, но не шибко, а чем-либо из каких-нибудь гастритов-колитов, получить справку о невозможности исполнять возложенные на него обязанности, удрать в санаторий месяца на два, спихнуть это дело на Капутанникова, которого взял себе в ответственные секретари, и пусть бы тот вертелся и набивал шишки на свою чугунную голову. Однако Алексей Петрович понимал, что все это одни лишь его пустые мечтания, что из этого круга не вырваться, что раньше надо было думать, когда еще имелась возможность отказаться, а теперь поздно.

Одно из двух могло его спасти: либо Сталин забудет о своем желании иметь нечто вроде художественной энциклопедии о войне, либо изменит политику в этом вопросе. Ведь, несмотря на то что он призвал писателей правдиво отразить минувшую войну, правдиво как раз и не получалось. Что касается самого Алексея Петровича, так он уже и поплатился за свою правдивость двумя годами прозябания в Ташкенте и неожиданно присужденной ему премией… за ту же самую книгу. Вот и поди знай, что теперь можно писать о войне, а что нельзя, если за одно и то же и казнят, и милуют. Так ведь могли и не помиловать…

Встретившие его вчера писатели, предупрежденные заранее, устроили в ресторане небольшую попойку в честь московского гостя, за столом, собственно говоря, и были решены все проблемы, теперь осталось только в ленинградском отделении Союза писателей утвердить ответственного, и пусть он тут крутится, как хочет. Ответственного по Ленинграду и всему северо-западу подбирал не Задонов, подбирали в Москве, его дело было встретиться с этим писателем и проинструктировать его по всем пунктам. Писатель этот сейчас был в отъезде по случаю кончины своего брата, живущего где-то в области, и должен вернуться со дня на день.

Была запланирована еще одна встреча – с писателем Зощенко, которого в сорок шестом основательно побили за антипатриотизм и даже за антисоветчину, через некоторое время простили, напечатали в журналах несколько его «партизанских рассказов», которые Алексей Петрович, будь его воля, ни за что бы в энциклопедию не внес, но сверху «было спущено мнение», что попробовать можно, если наберется на целую книжку. Зощенко на встрече в ресторане не присутствовал, и Алексей Петрович понял из смутных намеков ленинградских коллег, что его и не звали.

Ну, и… Ахматова. Она сама прислала ему приглашение посетить ее, если у него найдется время и желание. При этом очень лестно отозвалась о его книгах: знала старая метресса, откуда зайти.

Особого желания встречаться с престарелой поэтессой Алексей Петрович не испытывал, но и проигнорировать приглашение не мог: скажут, что испугался, или, того хуже, зазнался, раззвонят по всему свету. Даже тот факт, что он не пошел на встречу с Ахматовой и Зощенко в Москве, когда им устроили восторженную овацию, что перепугало все литературное начальство во главе с Фадеевым и Симоновым, имел то последствие, что даже милейший Иван Аркадьевич, его тайный прокуратор, попенял ему за это неприсутствие… правда, всего лишь по телефону:

– Надо, надо было побывать, – говорил он, и Алексей Петрович даже в трубку слышал, как он усмехается своею масляной усмешкой, и подумал, что этот Иван совсем не тот, за кого себя выдает, в том смысле, что в нем службиста больше, чем всего остального. – Мы с вами, дорогой мой Алексей Петрович, – плел свои кружева Иван Аркадьевич, – не должны стоять в стороне от таких событий, даже если они противоречат нашим партийным принципам, чтобы не прозевать возможный поворот настроения нашей интеллигенции в нежелательное для партии русло.

Алексей Петрович сослался на повышенное давление и головные боли, и что если бы не это, обязательно бы присутствовал, потому что в любом случае интересно и любопытно, что и доказала сама встреча. При этом подумалось: не предвидеть вместе со своими коллегами из КГБ и ЦК такой восторженный прием Ахматовой и Зощенко Иван Аркадьевич не мог. Значит, им зачем-то нужно было и то, и другое, что тут замешана какая-то политика, не видная снизу. А коль им это надо, пусть и ходят на всякие тусовки, а ему, Алексею Задонову, вся эта свистопляска ни к чему. Но говоря так, он все-таки жалел, что не присутствовал, удивляясь, какая-такая муха его укусила, что он вдруг взбрыкнул и не пошел.

Впрочем, черт с ними со всеми!

Итак, завтра к Зощенко, послезавтра к Ахматовой.

А пока… пока надо выветрить из себя вчерашний хмель и связанные с ним последствия, вроде набрякших век и покраснения носа, не считая других мелочей, в последние год-полтора красноречиво свидетельствующие об образе жизни и пристрастиях их хозяина. А если серьезно, то надо бросить пить: и печень пошаливает, и сердце, и в голове по ночам шумит и звенит, как в знойной степи перед дождем. Ему только инсульта и не хватало. А еще усталость, которой он не знал раньше, или вдруг охватит сонливостью и безразличием, желанием скрыться куда-нибудь подальше, в глушь, в… Нет, только не в Саратов.

Алексей Петрович шагал по набережной Невы, дышал полной грудью ветром с Финского залива и ни о чем не думал. И хотя он действительно ни о чем не думал, но где-то в подсознании жило в нем ожидание встречи с женщиной, с которой он познакомился в прошлом году в поезде, возвращаясь из поездки по южным городам, ставшим символом особенно ожесточенных боев сорок первого-сорок третьего годов: Воронеж, Белгород, Тула, Курск, Харьков, Сталинград, Ростов-на-Дону, Новороссийск. Во время войны он бывал если и не в самих этих городах, то около: приехал, увидел, написал, уехал, потому что главные его корреспондентские пути пролегали от этих городов в стороне.

Женщина эта, Гюльнара Рашидовна Короедова, русская по матери и узбечка по отцу, ездила на могилу мужа, похороненного в станице Крымской. Муж ее летал на пикирующих бомбардировщиках Пе-2, погиб в сорок третьем. Алексей Петрович оказался с этой женщиной в одном вагоне поезда Сочи-Ленинград, женщина часто выходила курить в тамбур, не заметить ее было нельзя: она выделялась той яркой восточной красотой, облагороженной славянскими чертами, которая притягивает глаз. Да и лет ей было не больше тридцати.

В тамбуре они и познакомились. Она, назвав свое настоящее имя, предпочла, чтобы он называл ее Галей, Задонов же про себя продолжал называть ее Гюльнарой, что подходило ей больше. И пока ехали до Москвы, Гюльнара рассказала ему всю свою жизнь. Видать, потребность существовала у нее такая, а рассказать некому: и никто из родных, оставшихся в Ленинграде, не выжил, а она выжила, служа метеорологом в Кронштадте и получая повышенный паек, да и время для исповеди приспело только после посещения могилы мужа. У Алексея Петровича остался ее ленинградский телефон и приглашение позвонить, если окажется в Питере.

Вчера он и позвонил, и пригласил ее провести с ним сегодняшний вечер в ресторане. Правда, судя по голосу, звонок его Гюльнару не обрадовал, но и явного неудовольствия не вызвал, и Алексею Петровичу пришлось задействовать все свое искусство уговаривания, чтобы она согласилась на его предложение.

Он слышал врывающиеся в телефонную трубку звуки радио, перебиваемые живыми голосами, представлял коммунальную квартиру, где жильцов, как в подсолнухе семечек. А еще запах общей кухни и туалета, длинный коридор с ненужными вещами, и вспомнил Ирэн и Татьяну Валентиновну – и на сердце стало неуютно: повторять все это не хотелось, ничего нового почерпнуть из этой встречи для себя он не мог. На мгновение возникло желание положить трубку, но… но не сидеть же целыми днями в гостинице, не шляться же одному по музеям. Тем более что дел практически никаких, а командировка на целую неделю.

И вообще, он, видать, постарел: нет уж былой тяги к новым обстоятельствам, к новым людям, да и обстоятельств новых нет, и людей нет тоже. Действительно, забиться в какую-нибудь глушь и не высовываться оттуда до скончания собственного века. Что ему эти новые потуги борьбы с космополитами, с низкопоклонством перед Западом! Что ему даже до борьбы с евреями, которые, оказывается, больше думают об Израиле и еврейском Крыме, чем о России, будто можно кого-то силой заставить быть русским патриотом, а еврея переделать в нееврея!

Алексей Петрович помнил, какое изумление охватило всю русскую Москву, когда тысячи и тысячи евреев (говорили о пятидесяти и даже о ста тысячах) собрались возле израильского посольства приветствовать Голду Меир, назначенную послом в СССР. Говорили, какое столпотворение там образовалось, какие крики и вопли слышались со всех сторон, какие восторженные слезы и даже истерики там случались.

До сих пор многим представлялось, что евреи – это те, что работают рядом, живут рядом и заботы у них такие же, как у всех, и никакой особой связи между ними нет, как нет ее между русскими, населяющими ту же Москву.

И вдруг – такое!

Ведь это же надо было собрать по Москве десятки тысяч евреев, – и наверняка в тайне от властей, чтобы не воспрепятствовали, – и быть уверенными, что соберутся и возликуют, а не освищут. Только теперь до многих дошло, с кем они имеют дело, какая сплоченная и решительная сила таится за каждым евреем, на вид невзрачным и незначительным. Об этой демонстрации еврейского единства в советских средствах информации не было ни слова, ни полслова, но на Западе об этом трубили долго и настойчиво по всем радиоканалам.

Нам бы, русским, такое единство и такую общность, ни раз приходило в голову Алексею Петровичу, как и понимание, что не дадут ни создать такого единства, ни образовать такую общность. Не дали же ленинградцам. Чем провинился Кузнецов, Вознесенский, Попков и прочие? Хотели отделить от СССР Россию? Чепуха! Устранить Сталина? Политбюро? Чепуха еще большая! Ведь не за то их решили наказать, что они вернули исторические названия некоторым ленинградским площадям и улицам, убрав с них урицких и володарских. Хотя и в этом вопросе не довели русификацию города до конца. Между тем на пустом месте само «Ленинградское дело» возникнуть не могло: что-то там было посерьезнее переименований.

Вот и объединяйся после этого. К тому же Алексей Петрович не нашел у себя в душе ни малейшей тяги ни к единству, ни к общности. И пришел к тому выводу, к какому уже ни раз приходили до него: большой народ живет по своим законам, по которым единство и общность осуществляются не явочным порядком, а через осознание своей громадности и силы. Вот только использовать эти силы почему-то удается лишь в том случае, когда народ оказывается на краю гибели, и хотя это дорого обходится тому же народу, он почему-то упорно наступает на одни и те же грабли. А может, в этом заложен какой-то биологический смысл? Черт его знает…

А Сталин между тем явно ополчился именно на евреев, почувствовав в них угрозу и своей власти, и государству. Раньше бы Алексей Петрович позлорадствовал: мол, поздновато спохватился, Величайший из величайших. Но сейчас на злорадство почему-то не тянуло. Да и не верил, что антиеврейская кампания даст какие-то серьезные результаты. Если не считать того, что такая кампания лишь подхлестнет напуганных Сибирью евреев кинуться в Израиль. И что это за борьба такая, когда одной рукой Сталин раздает евреям премии своего имени, а другой их сажает? Что дал стране разгон еврейского антифашистского комитета, закрытие их театров, газет и журналов? Он лишь ожесточил евреев, заставив их на время притихнуть, уйти как бы в подполье, но когда-нибудь они, воспользовавшись благоприятным моментом, отыграются на русских же. Заговор? Да евреи только и могут существовать в чужой среде посредством заговоров, иначе бы они давно ассимилировались и растворились в гуще аборигенов. И поди разберись: то ли Сталин не понимал этого раньше, то ли у него произошло разжижение мозгов от старости, то ли тут очередное лицемерие, направленное на то, чтобы сбить накал антисемитских настроений дозированным государственным антисемитизмом, то ли он уже не способен здраво оценивать положение в стране и в мире.

Неужели Сталин хочет повторить тридцать седьмой год? Но тогда вопрос: с кем же боролся он в те времена и с кем борется в нынешние? И с какого боку здесь маршал Жуков и другие военачальники?

Все так смутно и так задрапировано ложью, что никакой гений не сможет проникнуть под ее смрадные покровы. Но самое главное – простому народу совершенно все равно, кого Сталин сажает, кого расстреливает. И не потому, что народ слишком доверчив и равнодушен по своей натуре, а потому, скорее всего, что слишком занят борьбой за выживание в этих почти невыносимых условиях.

Впрочем, какое ему, Алексею Задонову, до всего этого дело? Повлиять он ни на что не может, а изводить себя бесплодными рассуждениями глупо. Но и не рассуждать он тоже не способен, следовательно, женщина – это единственное, что может его отвлечь от всей этой дряни. И да здравствует женщина и предстоящий вечер!

Жернова. 1918–1953. Книга тринадцатая. Обреченность

Подняться наверх