Читать книгу Человечность - Александр Левинтов - Страница 18

Генезис
Философия и методология
Версия происхождения поэзии (частное следствие теории антропогенеза)

Оглавление

Данная статья является частным выводом из теории антропогенеза (происхождения человека), опубликованной в различных периодических изданиях России и русскоговорящей Америки, статьи, шума не наделавшей, но создавшей тесный и небольшой круг читателей, к которым и обращена нынешняя мысль.

Я зван на музыкально-литературный вечер сан-францисской газеты «Кстати» почитать что-нибудь, но только не стихи («они у Вас экспериментальные», что в переводе с вежливого на русский значит «очень плохие»). Я сел на автобус 49-го маршрута где-то посередине бесконечной Мишен стрит и теперь пылю не спеша по задворкам великого города.

Уединяясь от своей звероподобной стаи тот, кому предстояло стать первым человеком и жрецом Бога и совести, создавал еще не членораздельную, но ритмизированную речь. Она служила ему подспорьем, как служит стон в преодолении боли или «горловое пение» умирающих в реанимации, и складывалась из трех ритмов, кратных друг другу. Самым медленным был ритм дыхания, длящийся четыре секунды или одну строку. Затем шел ритм биения сердца, пульс, с частотой одного удара в секунду, ему соответствуют ударные слоги в строке. А самым частым был ритм сексуальных движений – два движения за один удар сердца. Он совпадал с числом всех слогов строки.

И тот, кому предстояло стать человеком и жрецом, инстинктивно ловил и сопрягал, гармонизировал эти три ритма в единую мелодию жизни. И вскоре в этой гармонии, сопровождающейся яркими и дивными видениями любви, раскаяния, покаяния, прощения, умиления, наступал восторг оргазма и потому тот, кому предстояло стать человеком и жрецом, придавал своей ритмизированной речи-монологу возвышенный и впечатляющий смысл.

Он обливался слезами умиления и радости, очищения души совестью и обретения души. «Так вот я, оказывается, какой!» – с удивлением и восхищением думал он, видя в себе, внутри себя, в самых потаенных дотоле глубинах себя нечто совершенно новое, необычное, исполненное красоты и нежности. «Боже, как хорошо мне быть таким и с Тобой!» – думалось и чувствовалось ему, разверзтому новым волнам своего сознания, чистого, высокого, ясного, как опрокинутые перед ним и над ним небеса. И для него это состояние стало казаться снизошедшим с неба в ответ и на оклик его песни, его стихов. Так родились человек и поэзия – одновременно.

В Сан-Франциско круглый год стоит весенняя слякоть и грязь. Как мартовский кот, я щурюсь на размокший мусор подворотен. Американцы имеют обыкновение вешать замки на свои мусорные контейнеры, но не потому, что кто-то может стильбонить или сожрать их мусор (это первое, что приходит в мою московскую голову, цепко держащую в своей памяти зимние утренние пейзажи Замоскворечья с фигурами, жрущими объедки прямо из мусорных баков), а чтобы кто не подложил им свой мусор, вывоз которого стоит денег.

И тогда он понес это внятное только ему своим сородичам как новую истину. Они не понимали его, но видели, что он ведет другой образ жизни, что он не скулит от сексуального голода и страха за свою жизнь, что он уверенно произносит свой монолог, что он – лучший охотник и что не он – самки сами хотят его, он же к ним почти равнодушен.

Эта, еще одинокая песнь любви и совести, песнь-молитва, песнь-озарение восторгом оргазма понравилась зверью, которому предстояло стать людьми.

Началось обожествление человека и природы, а это значит – началось очеловечивание человека и природы.

В каждом камне и каждом ручье, в каждом явлении природы и каждом природном процессе и движении человек стал видеть не только жизнь в ее биологической или геологической материальности, он стал видеть за всем этим божества или божество, одухотворенность. Одухотворяя окружающий его космос, осмысляя природу в поэтических образах и пениях, он стал превращать этот космос в природу, населяя этот мир персонажами Добра и зла, очеловечивая космос своим присутствием и поэтизируя его в мифы и сказки.

Чтобы жить в этом городе надо быть немного сумасшедшим, немного отдавать католическим конфуцианством, быть мексиканским китайцем, суетливым до низкорослости, а если все это не дано – быть глубоко влюбленным, до полного отчаяния, составляющего основу сан-францисской жизни. Сан-Франциско переполнен уродами и ошибками физической и социальной жизни: то мелькнет за окном гей, весь в черной коже с заклепками и голым зябким задом, то на углу якобы читает газету, сидя прямо на асфальте, попрошайничающее отребье – не то хиппи, не то хомлессовец, то катят тачку «Сейфвэя», будто катят судьбу, мелкопоместные и разорившиеся сизифы, перелетные и загорелые (от долгого немытья) американские бродяги – из Канады в Сан Диего, из первого тысячелетия в третье.

В ритме своих песен и молитв человек обожествляющий, homoteocratius, стал рисовать и музицировать – вся наскальная живопись, вся так называемая примитивная скульптура с повторяющимися разных размерах фигурами и деталями, вся первая эоловая и струнная музыка полны поэтических ритмов. Человек, приучивший себя к поэтизации сексуальной реальности, перенес этот опыт на всю практическую сферу жизни и стал поэтизировать (=одухотворенно дублировать) охоту и собирательство, быт, жилье. Поэзия как система вложенных друг в друга ритмов разной частоты легла в основу общественных иерархий, в матрешечность властных представлений (фараон изображается в несколько раз большим в сравнении с простыми смертными, тот же поэтический прием встречается в античной скульптуре).

Водитель нашего автобуса, хрупкая и нервная китаянка (вьетнамка? японка? таиландка?) тычит своим автобусом из угла в угол проезжей части, громко учит на ломаном английском других китайцев водить их машины, китайских торговцев – торговать своей фарфоровой пыльной вонью и сушеными гадостями морских огородов, китайские дома – стоять прямо, китайского Бога – вездесуществовать и быть милосердным к муниципальным автобусам, все остальное для нее отсутствует в этом мире.

Рядом со мной сидят две – может быть, это темнокожие мексиканки и Филиппинских островов? – они кажутся вполне сумасшедшими и одновременно страдающими пляской святого Вита. Ан нет – я, наконец, различаю у них маленькие наушнички: они ловят музыкальный кайф, поют и танцуют, сидя и разговаривая между собой о мужиках последней ночи.

Поэзия пошла двумя путями.

Первый – пророческий. Образцы высшей молитвенной поэзии даны нам и в Торе, и в Гите, и в Евангелиях, и в Коране. Экклезиаст и Песнь песней, Нагорная Проповедь, любая молитва и каждый стих пророческих посланий – не только необычайной силы поэзия, но и глубочайшие смыслы, принимаемые нами на веру, входящие в наше сознание без мыслительной обработки.

Второй – агональный (состязательный). Агон (круг) собирал рапсодов на состязания, только с виду казавшиеся безобидными. Поверженный в состязании поэт погибал как поэт (а в некоторых «примитивных» культурах он погибал и физически). Агональные состязания строили очень жесткую пирамидальную иерархию жрецов-пророков-поэтов, среди которых только первый, только победитель нес истину, а все остальные – ложны в той или иной мере. Единственность, уникальность истины и ее пророка оказалась тяжкой уздой раннего человечества.

Пошли вьетнамские лавочки под общим названием «Дары моря». Мне кажется, что вьетнамцы и есть настоящие дары моря, а вовсе не рыбины, крабы и креветки, которыми вьетнамцы торгуют. В море вьетнамцы рыбу и прочий сифуд не ловят – оно само у них ловится.

Весь вид азиатско-латиноамериканских обитателей Мишен стрит свидетельствует об их полной поэтической невменяемости – с такими сморщенными судьбами и лицами нельзя писать или читать стихи. Практика ежедневных мелочных страданий выживания делает этих людей ненужными для счастья.

Вы когда-нибудь слышали античные стихи на античном языке? – Особенно грозны были стихи пифии, пророчества, даваемые в Дельфах очередной штатной любовницей Аполлона. Геродот и Гесиод производят сильное, почти шокирующее впечатление. Это – окровавленная трагическая поэзия, еще не ушедшая далеко от нечленораздельной ритмики первого человеческого слова, выросшего на агонии нашего зверства. «Илиада» гораздо ближе расположена к первым, онанистическим опытам в поэзии, чем к рафинированной философии Иосифа Бродского.

Распад поэзии начался там же, но чуть позже, в V веке до Р. Х. Платон вводит понятие поэзисакак противоположное и враждебное праксису (благодеятельности, творению Добра). Поэзис, по Платону, превращается в занятие недостойное, постыдное, бесполезное, безнравственное. Платон размещает поэтов на самом дне своего идеального общества, возглавляемого мыслителями. По сути, Платон провел самую сильную за всю историю человечества революцию: он низвел сознание, самовыражением которого является поэзия, и возвысил, возвеличил мышление, обрекая все последующие генерации на путь познания мира, а не его осознания. И пусть на совести Платона останется поэтическая сущность его личного мышления – мышления глубоко онтологического (мировоззренческого), еще не оснащенного логикой Аристотеля.

И уже при нем, при жизни Платона, поэзия из пророческого дара и жанра дифирамбов стала превращаться в злопыхательство и зубоскальство комедий Аристофана, в «козлиный рев» трагедий Софокла и Эврипида («трагедия» по-гречески означает «песнь козлов»)

Нынешняя поэзия, поэзия верлибра, поэзия глубочайшего внутреннего переживания и самозаклания на жертвенный тетраксис, поэзия, лишенная изящной словесности и близкая к человеко-звериному крику – не есть ли путь нашего возвращения к природе, не есть ли путь одичания человека и его развоплощения в жанре биологического суицида по Дарвину?

Нашего брата и особенно сестру видно издалека по развалистой походке и фигуре— они выглядят покалеченными и исковерканными тысячелетней историей страданий еврейского, русского и русского еврейского советского народа. Они устало и пригорюнившись любят и ненавидят мир, соседей и себя, они всегда настолько на обочине чужих культур и жизней, что кажутся слегка партийными.

Наш сошедший с рельсов трамвай куда-то там докатился, я добрался до зала, где проходил русский музыкально-литературный вечер. В основном звучали стихи, профессиональные и воинствующе любительские, плохие, хорошие и рядовые, стихи, как и Россия, застрявшие между двумя одичаниями, будто мамонты меж оледенениями.

Монтерей, 26 ноября 1999 года

Человечность

Подняться наверх