Читать книгу Апология дворянства - Александр Никитич Севастьянов - Страница 13
ЭПИЛОГ. ДВОРЯНОФОБИЯ И НАЦИЕСТРОИТЕЛЬСТВО
О «тотальной франкофонии» дворян
ОглавлениеСоловей и Сергеев убедили себя, что у русских дворян были в массе очень серьезные проблемы с родным русским языком. Оба так упирают на это предположение, что только диву даешься: как русские дворяне вообще жили среди русского народа, будто «немцы» какие (в изначальном смысле – немотствующие, т.е. неспособные понимать и говорить по-русски).
Соловей даже приводит Россию в невыгодное для нее сравнение с Англией, подразумевая и другие развитые страны: «В тех европейских государствах, где аристократия также включала значительные иноэтничные группы, культурная (не социальная) дистанция между нобилитетом и простым народом уменьшалась (в Англии уже в XIV в. французский язык был в значительной мере вытеснен английским). В России же она драматически увеличивалась, и это различие культивировалось»96.
На это, конечно, можно было бы возразить, что как раз в Англии XIX века собственно английский язык претерпел резкое социальное расслоение на т.н. социолекты: на язык аристократов и денди и язык лондонских кокни (низших слоев населения). Эти категории английской нации буквально не понимали друг друга в продолжение всего столетия97. (При этом одновременно бурно нарастали культурные различия сословий и по другим векторам и критериям.) В России же никаких социолектов не было никогда, русский язык был для всех одним, что для крестьянина, что для дворянина, который впитывал его непосредственно на улицах и не только от родных, но и от собственных дворовых.
Но суть не в этом. Если иметь в виду непосредственно язык иноэтничного нобилитета, то на Британских островах эта прививка была к тому времени уже слабой и очень давней. Франкофония, существуя когда-то лишь в верхнем правящем слое, постепенно уступала культурному давлению нижних слоев, за многие столетия произошла нивелировка. Хотя мощный и уродливый след галлицизма до сих пор остается в английской письменности, да и на работу в Вестминстерский дворец, для обслуживания королевской фамилии, до сих пор не принимают без знания французского языка. Русские не прошли и малой части этого срока, если считать от французской революции, наводнившей Россию иммигрантами, как Вильгельм Англию нормандцами. Понятно, что и позднее французская прививка еще жила в русском обществе, хотя уже через сто лет по-французски разговаривали разве что в высшем свете, а в русской письменности от нее практически не осталось и следа (опыт Толстого в «Войне и мире» уже никому не приходило в голову повторить).
Но можно ли сказать, что культурная дистанция в нашей стране увеличивалась? Ни в коем случае. Весь «Золотой» и «Серебряный» век нашей культуры – это тотальное господство и триумф русского языка! Покажите-ка мне успешного франкоязычного или англоязычного писателя среди русских! Какие произведения русских авторов, написанные не по-русски, пользовались успехом?! Или хотя бы могли им пользоваться98? Категорически, это было совершенно невозможно! Все русские авторы соревновались друг с другом именно в русском языке, стремясь перещеголять один другого тончайшим его знанием, виртуознейшим использованием!
Этим интересом, этим стремлением, этой жаждой, кстати, были вызваны к жизни и басни Крылова, и «Словарь живого великорусского языка» Владимира Даля, работу над которым он начал еще в 1819 г., а первое издание начало выходить в 1861. Но словарю Даля предшествовало создание шеститомного академического словаря русского языка (1789—1794) и учебника русской грамматики (1802), а еще раньше, в 1757 году, вышла из печати «Русская грамматика» Михаила Ломоносова. Ради совершенного познания родной речи сам Пушкин, по его признанию, ходил «учиться языку» к московским просвирням (своеобразное ремесленное сословие изготовителей церковных просфор). Рассказывая своим читателям-дворянам о том, что «здесь русский дух, здесь Русью пахнет», он удовлетворял их массовому запросу на сугубую русскость, их стремлению быть русскими вполне99. Той же задаче служило и создание Карамзиным на русском языке «Истории Государства Российского» (первое издание 1816 г.). И т.д., и т. п.
Соловей явно преувеличил, причем настолько хватил через край, что извратил всю картину в угоду оригинальной концепции «нового прочтения». Это преувеличение счел нужным подхватить и даже еще усугубить Сергей Сергеев. Он, в частности, пишет:
«О культурной отгороженности дворянства от „народа“, как об опасном для национального бытия расколе, нуждающемся в срочном преодолении, много писалось с начала XIX века, но в XVIII столетии в этом не видели трагедии. „Юности честное зерцало“, напротив, поучало, что „младые шляхетские отроки должны всегда между собой говорить иностранными языками, дабы можно было их от других незнающих болванов распознать, дабы можно было им говорить так, чтобы слуги их не понимали“. „Шляхетские отроки“ это наставление подхватили с таким энтузиазмом, что даже накануне войны 1812 года „высшее общество… говорило по-русски более самоучкою и знало его понаслышке“ (Н. Ф. Дубровин), за исключением наиболее экспрессивной части „великого и могучего“, которая использовалась для общения с подлым народом. А. М. Тургенев, по его словам, „знал толпу князей Трубецких, Долгоруких, Голицыных, Оболенских, Несвицких, Щербатовых, Хованских, Волконских, Мещерских, – да всех не упомнишь и не сочтешь, – которые не могли написать на русском языке двух строчек, но все умели красноречиво говорить по-русски“ непечатные слова»100.
«Толпа князей» – это, конечно, сильно сказано. Но в целом разговорчики о том, что-де русское дворянство не знало русского языка, а все сплошь говорило по-иностранному – это один из расхожих мифов, а по-русски сказать, обычное вранье.
Стремление знать языки, встать на один уровень с образованной Европой было очень велико у русских людей после Петра. Но разве только у дворян? Языки, не только древние, изучались детьми священников в семинариях, а в Московской духовной академии в обязательном порядке – аж четыре основных европейских! Что же до Переводческой семинарии (открыта в 1779), так там обучались почти исключительно разночинцы, как и в Харьковском коллегиуме, как и в Академии наук (СПб), где было главное «гнездо» русских переводчиков.
Автору этих строк принадлежит статья «Формирование русской интеллигенции в XVIII веке», с которой Сергеев, как видно, не знаком. Из нее можно узнать, в том числе, что к концу XVIII века общее количество дворян, получивших среднее и высшее образование, в том числе в пансионах и за границей, исчислялось цифрой не более 15 тысяч. Всего! Это довольно тонкая пленочка на дворянском сословии в целом, примерно 10—12%. Проблема была настолько остра, что одним из первых своих указов Александр I распорядился неграмотных дворян брать только рядовыми в гвардию и армию, а в офицеры не ставить101. Известный конфликт дворянской интеллигенции с собственным сословием во многом обсусловлен данной статистикой.
Не- и малограмотные дворяне, коих было подавляющее большинство, конечно же, изъяснялись народным русским языком, вовсе не только непечатным, само собой разумеется. Кстати, как совершенно Пушкин владел простым русским матом! В том числе в стихах, да и в письмах, которые во множестве писал своим друзьям. Но и стихи, и письма притом были писаны по-русски, хотя французским поэт также владел в совершенстве.
По-русски изъяснялись и высокообразованные дворяне в своем большинстве. Замечу, что производство основной массы дворянской интеллигенции шло посредством государственных вузов – кадетских корпусов: Сухопутного, Морского, Артиллерийского и инженерного, Пажеского корпуса, Института благородных девиц. Языки там изучались, но основное преподавание шло на русском. То же и в частных и государственных пансионах. Вспомните лучший из них – Царскосельский лицей: там даже уроки русского стихосложения были! Как и в Московском университетском благородном пансионе. Многие провинциальные дворяне не гнушались получать начатки знаний в четырехклассных Главных народных училищах, как, например, известный поэт-гвардеец С. Марин. И т. д.
Знание иностранных языков, которым блистало высокообразованное дворянство (относительно немногочисленное, напомню), однако, вовсе не вело к забвению русского, как можно бы понять из текста Сергеева. Достаточно сказать, что к концу XVIII века основной корпус русских литераторов состоял именно из дворян102. И это не десяток-другой всем известных писателей, а около 700 человек – 65,7% всего количества пишущей братии. Собственно, они-то и создали русскую литературу как феномен, унаследованный XIX веком; корни Пушкина, Лермонтова, Гоголя, Толстого – здесь. Мне смешно, когда я слышу очередной миф о Пушкине как о создателе, якобы, современного русского языка. Русский язык создавали именно эти сотни русских дворянских авторов, которые писали для свого круга и на творчестве которых выросли сверстники Пушкина, он сам и новые сотни дворянских же авторов его времени. Мы прочно забыли их, но они были, эти сотни103, и их-то рабочие кабинеты и стали подлинной лабораторией русской литературы. Но создавать русский язык, не зная его, они бы никак не могли.
Именно к многочисленной пишущей братии104, в том числе дворянской, был обращен призыв Карамзина писать так, как мы говорим. Это было сказано русским дворянином, для русских и по-русски.
Но не только дворянское сословие чувствовало необходимость откорректировать ситуацию в языке. Как верно заметила О. И. Елисеева: «Правительство Екатерины II понимало создавшуюся угрозу потери лингвистической идентичности. Об этом свидетельствует инициатива императрицы по созданию Академии русского языка для печатания „Словаря“, который помог бы ввести в речевой оборот максимально большее число русских слов и научить правильно пользоваться ими»105. Любовное отношение к родной речи культивировалось на самом верху, в том числе благодаря литературным и научным трудам самой императрицы.
Следует помнить, что в Российской империи все делопроизводство, внутренняя официальная переписка, государственные акты и законодательство велись исключительно на русском языке. Отдельные документы, предназначенные для внутреннего и внешнего употребления, как, например, знаменитый екатерининский Наказ Уложенной комиссии, публиковались на русском и других языках, но это довольно редкий случай. Все это говорит о том, что как минимум все чиновничество и офицерство должно было знать русский. К тому надо добавить, что испокон веку даже жалобы и просьбы все сословия подавали только на русском языке.
Напомню также, что создание шеститомного «Словаря русского языка» (1789—1794) проходило вообще под водительством русских дворян во главе с графиней Е. Р. Воронцовой (княгиней Дашковой). Заказу правительства соответствовало также создание учебников русской грамматики (1757, 1802), один из которых был изготовлен Ломоносовым.
Сохранилось характерное свидетельство о друге и покровителе Ломоносова, последнем фаворите императрицы Елизаветы Петровны, И. И. Шувалове: «В разговорах и рассказах он имел речь светлую, быструю, без всяких приголосков. Русский язык его, с красивою отделкою в тонкостях и тонах. Французский он употреблял, где его вводили, и когда по предмету хотел что-то сильное выразить»106.
Удивительно ли, что сам Михаил Васильевич писал в своем труде: «Карл V, римский император, говаривал, что испанским языком с Богом, французским – с друзьями, немецким – с приятелями, итальянским – с женским полом говорить прилично. Но если бы он российскому языку был искусен, то, конечно, к тому присовокупил бы, что им со всеми оными говорить пристойно, ибо нашел бы в нем великолепие испанского, живость французского, крепость немецкого, нежность итальянского, сверх того богатство и сильную в изображениях краткость греческого и латинского языка».
Эти слова знала наизусть вся образованная Россия. И кем как не высокого круга дворянами было организовано общество «Беседа любителей русского слова», возглавлявшееся адмиралом А. С. Шишковым! Правительственные усилия по русификации образованных кругов опирались на дворянскую поддержку.
Но и позже, в эпоху Отечественной войны 1812 года, и далее весьма долгое время (едва ли не до самой революции) дворянство оставалось бесспорным лидером в духовном производстве, в литературе, в частности. Оно не могло бы играть такую роль, не лидируя и во владении русским языком. Не так ли?
Пример дворянского сына Ивана Крылова – живого носителя отборнейшего, лучшего народного языка – высоко взнесенного именно в дворянской литературной среде, поставленного современниками в один ряд с Пушкиным и Грибоедовым, убеждает в этом вполне наглядно. За что же рафинированное общество Петербурга чтило и лелеяло своего любимца Ивана Андреича? А вот именно за то, что благодаря ему все великолепие «живого великорусского языка» (Владимир Даль, который, кстати, был дворянского звания), с самого раннего детства входило в обиход дворянских девочек и мальчиков, учившихся читать по крыловским басням, как в прежние века – по Псалтири. Однако Крылов как литератор сложился-то еще в XVIII веке, и первыми его воспитанниками, для которых он и начал баснотворствовать, были княжеские дети! Факт знаменательный.
А где, у кого брал язык Крылов? У тех же просвирен, в Гостином дворе, на Сенном рынке, в родной Твери? Не только.
Обратим внимание на такую деталь быта, как ямщик, к услугам которого часто прибегали все без исключения представители правящего класса. Мало кто из русских писателей и поэтов обошел вниманием этот феномен: «разливается песнь ямщика», это поистине всепроникающий образ; начнешь цитировать – не остановишься. Ямщик с его птицей-тройкой и особенным пением («что-то слышится родное в долгих песнях ямщика: то разгулье удалое, то сердечная тоска») был близок и дорог любой русской душе, и душе русского дворянина не менее того. Но ведь не по-французски же он пел!
Вообще, уже было верно отмечено: «В довершение ко всему простонародье постоянно пело. На этот феномен особо обращают внимание многие путешественники. Крестьяне и мастеровые привыкли сопровождать пением работу, в основе этой традиции лежали языческие заговоры, с которыми славяне отправлялись в лес за грибами, на охоту или на рыбную ловлю, ткали холсты или рубили избы, пахали поле, сеяли и собирали урожай. Давно утратив первоначальный смысл, обрядовые слова сохранялись в народной традиции как привычные речитативы и приговоры, произносившиеся нараспев. „Вечером на гумне пели жены лакеев и конюхов, – писала домой Марта [Вильмот]. – Это был настоящий концерт: женщины поочередно вступали в хор – по четыре, пять и шесть человек, их пение на разные голоса было превосходным… Иногда во время обеда слуги услаждают наш слух музыкой. Поют все, а большинство играют на каком-нибудь музыкальном инструменте. Горничные, конечно, поют тоже, танцы их необычайно своеобразны – разные па сопровождаются короткими песенками, задорными или сентиментальными, и всегда исполнение отличается врожденным изяществом, что, как мне кажется, вообще свойственно русским“» (Елисеева, 511).
Русские мамки, няньки и дядьки из дворовых были у всех повсеместно за исключением, может быть, самых рафинированных аристократов. Не у всех были такие воспитатели, как Крылов, или такие нянюшки, как Арина Родионовна. Но уж ямщики были знакомы каждому, и вообще русская языковая среда, насквозь пропитанная фольклором, окружала дворянских детей с рождения, и в деревне, как Петрушу Гринева, и в городе, как его литературного родителя (Пушкин: «Теперь мила мне балалайка И пьяный топот трепака Перед порогом кабака»; ср. Лермонтов: «И в праздник вечером росистым Смотреть до полночи готов На пляску с топаньем и свистом Под говор пьяных мужичков»).
Впрочем, конечно же, русская нянька – фактор, который нельзя недооценивать. «Няньки, приставленные к детям, порой оказывали на них большее влияние, чем родители, особенно в раннем возрасте, когда ребенок всецело находился на руках кормилицы. От них барчата перенимали не только простонародную манеру поведения, которая впоследствии изглаживалась. Куда хуже было то, что вместе с фольклорным пластом культуры усваивались страхи и суеверия, избавиться от которых не удавалось всю жизнь» (Елисеева, 344). Как пишет Ю. М. Лотман в «Комментариях» в пушкинскому роману в стихах, «Филиппьевна (няня Татьяны) и Арина Родионовна не были исключениями. Ср., например: „Авдотья Назаровна была крепостная девушка моей бабушки Есиповой, товарищ детства моей матери, которой она была дана в приданое. <…> Нянька моя была женщина очень неглупая, но, прежде всего, добрая и любящая, честная и совершенно бескорыстная. Она ходила за мной шесть лет, а потом нянчила еще брата и четырех сестер“»107. Понятно, что дворянчики, выросшие в таких руках, не могли не знать, не чувствовать живой русский язык во всех нюансах.
А вот еще интересный пример. В начале XIX века в Россию по приглашению известного меломана, богатого помещика и генерал-майора Г. И. Бибикова из Франции прибыл балетмейстер Йогель, именуемый у нас Петром Андреевичем (1768—1855). Устроив своему пригласителю балет в усадьбе, он затем купил дом в Москве и открыл школу танцев для дворянских детей. (Кстати, именно на бале у Йогеля Пушкин впервые встретил и полюбил Наталью Гончарову.) Вот что пишет о нем в своих воспоминаниях балетмейстер императорских театров Адам Глушковский: «К достойным особенного внимания старинным учителям бальных танцев в Москве принадлежит Йогель, который в своей молодости получил отличное воспитание: он изучил русский, французский языки и музыку как нельзя лучше, о бальных танцах нечего и говорить; кто в Москве не знает об его таланте? Сквозь его руки прошли три поколения! С искусством Йогель соединяет неоценимые достоинства общежития. Он находчив, остер, всегда весел и любезен»108. Прошу обратить внимание: эти свои достоинства Йогель проявлял на русском языке, который специально затем и выучил «как нельзя лучше». А для чего? Конечно, для того, чтобы нормально общаться с учениками и их родителями. Но разве мало было для этого знать французский, если засилие оного было так ужасно, как это вообразили для нас Соловей и Сергеев? Видимо, мало, коли танцмейстер, лицо, зависимое от расположения клиентов, дал себе такой нелегкий труд, как изучение русского языка.
Или взять того же поляка Фаддея Булгарина: что бы ему не писать по-французски для образованной-то публики, тем более, что сам был некогда капитаном наполеоновской армии и кавалером Почетного легиона? Нет, пришлось учить русский.
Наконец, не для простого же народа, «гордого внука славян», в основном тогда неграмотного, писал и сам Пушкин, потомок шестисотлетнего дворянского рода! И каким русским языком!
Оставим же в покое «поврежденный класс полуевропейцев», сиречь высший свет. По этому верхушечному явлению о русском дворянстве судить никак нельзя. (Кстати, источник Сергеева, историк Н. Ф. Дубровин, работавший во 2-й пол. XIX века, сам свидетельствовать о высшем свете никак не мог за своей туда невступностью, а просто повторил чье-то расхожее мнение.) Что же касается дворянских масс, то их «языковая испорченность» была, конечно, минимальной и выражалась в самом худшем случае в «смеси французского с нижегородским» (Грибоедов). Как это выглядело? «Пуркуа ву туше? Я не могу дормир в потемках», – лепечет такой дворянчик, с испугу путаясь в словах (Пушкин, «Дубровский»). В нормальных условиях он, конечно же, говорил на отличном народном русском языке. Нижегородский доминировал.
О дворянстве вообще нельзя судить поверхностно, по отрывочным свидетельствам о космополитическом придворном круге эпохи Александра или Николая Первого и позднейших времен. Это не показатель.
Кстати, о Николае Первом: уж его-то никак нельзя обвинять в космополитизме. Император прекрасно владел русским и, между прочим, виртуозно использовал нецензурную брань; он не злоупотреблял иностранными языками и требовал того же от подданных. Ведь недаром считалось: «Говорить должно на том языке, на котором заговорят высочайшие особы»109. Воспоминания Полины Анненковой, жены декабриста, дают яркий тому пример: когда на допросе у царя член Северного общества Никита Муравьев обратился к нему по-французски, молодой император вспылил: «Когда ваш государь говорит с вами по-русски, вы не должны сметь говорить на другом языке».
Столь приниципиальное отношение к родной речи передавалось в обществе сверху вниз: к графу А. И. Остерману-Толстому однажды явился «по службе молодой офицер. Граф спросил его о чем-то по-русски. Тот отвечал на французском языке. Граф вспылил и начал выговаривать ему довольно жестко, как смеет забываться он перед старшим и отвечать ему по-французски, когда начальник обращается к нему с русскою речью. Запуганный юноша смущается, извиняется, но не преклоняет графа на милость»110.
Возражая мне на некоторые критические замечания (нашу полемику опубликовал в 2010 г. сайт АПН), Сергеев написал: «Незнание русского языка „образованным обществом“ – одна из самых обсуждаемых тем в русской публицистике конца 18 – первой половины 19 в. Уж коли вспоминать Грибоедова, то вспомним и это: „Воскреснем ли когда от чужевластья мод? / Чтоб умный, бодрый наш народ / Хотя по языку нас не считал за немцев“. Для меня большая проблема работать с эпистолярными источниками этой эпохи – слишком много французского, которого я „не разумею“, иногда целые эпистолярные комплексы написаны на нем. Это говорит о том, что французский воспринимался как язык образованных людей, а русский как „низкий“, простонародный».
Что по данному поводу выразить, помимо сочувствия историку? (Надеюсь, не эти личные трудности настроили его против былой дворянской франкофонии.) Можно, конечно, и Толстого вспомнить, в романах которого огромные фрагменты писаны по-французски. Но ведь это не от незнания Толстым русского языка или нелюбви к нему! Более того: у нас были писатели и поэты с той или иной долей нерусской крови (Дельвиг, Кюхельбекер и др.). Но русский язык, на котором они писали, был создан не ими. Его создал русский народ. Вот потому-то, в силу причастности своей к этому творению русского народа, и писатели эти называются русскими, и вся наша литература – русской.
Если бы русские образованные люди писали только по-французски, аргумент Сергеева можно было бы принять. Но и Пушкин, и Вяземский, Катенин, Языков, Баратынский и множество людей их круга постоянно вели переписку по-русски, пользуясь другими языками при необходимости. Это было щегольство своего рода, гимнастика для ума, вполне понятные и объяснимые: знание 4—5 языков у столичной и московской дворянской молодежи обоего пола уже во времена Екатерины Второй не было редкостью, в отличие от нашего времени111. Об этом приходится напоминать.
Возьмем в соображение и такой аргумент в отношении русской дворянской франкофонии. В ходе обретения суверенитета Чехией, Венгрией, Финляндией, Украиной и т. д. национальные элиты играли в этом первостепенную роль, были подлинным локомотивом процесса. Обеспечивали его политически, юридически и культурно. Национальный суверенитет был высокой целью их жизни и деятельности. Однако при этом всем им приходилось переучиваться и переходить с латыни и немецкого – на венгерский и чешский, со шведского – на финский, с русского – на украинский и т.д., потому что в составе империй они были вынуждены говорить на официальном имперском языке. Можем ли мы за это бросить названным национальным элитам упрек в былой денационализации, в отрыве от своих наций, предательстве или забвении национальных интересов? Конечно, нет. Нелепо и предположить такое.
А вот русские были суверенны и не входили в состав каких-либо мировых империй, кроме своей собственной (и уж во всяком случае – во Французскую, и революцией униженную, и нами битую). Никто и никогда не ставил перед ними задачу языковой эмансипации как часть более важной задачи – эмансипации политической. Мы не зависели в своем суверенитете от каких-либо европейских наций, ни одна из них не имела власти принудить нас говорить на ее языке. Изучение языков для нас, русских, было не вынужденным, а добровольным и диктовалось не политической, а исключительно культурной необходимостью.
Это позволяет высоко оценить избрание русскими дворянами именно французского языка в качестве путеводителя по мировой культуре своего времени. Это был верный выбор, чтобы не остаться на обочине культурного мира. Ибо Франция – это бесспорно – со времен Людовика XIV по заслугам была признанным культурным лидером всей европеоидной ойкумены, и петровская традиция культурной солидарности с белым миром требовала от русских – хотя бы в лице передового класса дворян – быть на этой высоте.
Таково еще одно проявление сознательно взятой дворянами на себя роли культурного локомотива всей страны, за что им бы спасибо сказать не мешало. Возможно, лучше было бы учить французский язык всем народом, но будем реалистами…
При этом сам тот факт, что увлечение германизмами (с Петра) и галлицизмами (с Елизаветы) постоянно служило излюбленной мишенью всех русских дворянских (!) сатириков, больших и малых, говорит как раз-таки о том, что русский язык в дворянской среде был отлично себе жив-здоров и мощно сопротивлялся отдельным попыткам его замусорить.
Но оставим в стороне борьбу русских дворян с русской дворянской галломанией. Попробуем, коль скоро мы ведем разговор начистоту, взглянуть на корень самой проблемы.
Да, мы часто встречаем сетования представителей даже высшего света или высоких литературных кругов на пренебрежение русским языком и увлечение всем иностранным, особенно французским. Отмечали эту особенность и иностранцы в России, кто с восхищением (француженка художница Виже-Лебрён), кто с досадой (ирландки сестры Вильмот, приживалки Дашковой). Дыма без огня не бывает, проблема такая, конечно, была.
Однако верно пишет по данному поводу О. И. Елисеева: «Россия приступила к модернизации, оставив за спиной особый цивилизационный путь Московского царства, использование культурных кодов которого в новых условиях не давало нужного эффекта. Сокровища старой традиции более чем на век оказались запечатанными и невостребованными… Большинству дворян подчас было трудно выразить чувства и мысли, так гладко звучавшие на языке Мольера, языком протопопа Аввакума. Да и сами эти размышления были совсем иного свойства, чем принятые в старой словесности»112.
Верно же указывает и Е. В. Лаврентьева:
«Русское дворянство было не удовлетворено состоянием русского разговорного языка, которому не хватало выразительных средств, чтобы придать разговору легкость и «приятность». Неудовлетворенность эта и явилась одной из причин засилья как в письменном, так и в устном обиходе французского языка. Чем же объяснялась притягательная сила французского языка?
Ответ на этот вопрос находим в «Старой записной книжке» П. А. Вяземского: «Толковали о несчастной привычке русского общества говорить по-французски. «Что же тут удивительного? – заметил кто-то. – Какому же артисту не будет приятнее играть на усовершенствованном инструменте, хотя и заграничного привоза, чем на своем домашнем, старого рукоделья?». Французский язык обработан веками для устного и письменного употребления… Недаром французы слывут говорунами: им и дар слова, и книги в руки. Французы преимущественно народ разговорчивый. Язык их преимущественно язык разговорный…«»113.
Хорошо по данному поводу высказалась одна польская графиня в адрес самого Вяземского: «Легкая шутливость, искрящееся остроумие, быстрая смена противоположных предметов в разговоре, – одним словом, французский esprit так же свойственен знатным русским, как и французский язык».
Итак, спросим себя по совести: был ли русский язык XVII века, язык даже петровской, аннинской эпохи, язык народный в своей основе, столь же изощрен и готов к выражению всего этого? Едва ли, во всяком случае – еще не вполне. Он сильно утончился при Екатерине, но окончательно обтесался и заострился уже в XIX веке.
Можно допустить поэтому, что на короткое время сосуществование двух языков в одном русском народе сыграло роль социолектов. Но это явление оказалось временным и далеко не всеобщим, и уже к середине XIX века мода на иностранный прошла, а мода на хороший русский – пришла, благодаря великой русской литературе. Созданной, что уже подчеркивалось выше, никем иным, как русскими дворянами.
Кстати, смешение «французского с нижегородским» говорит не только о засилии французского, но и о реванше нижегородского. То есть, русский язык уже к 1830-м годам вполне оправился в дворянской среде и начал контрнаступление. О чем свидетельствует, к примеру, памятник эпохи:
«Не подражай также сей общей ныне моде, чтобы в одном разговоре мешать два языка. Когда уже, по несчастию, французский вошел у нас в такое употребление, что во многих обществах лучше понимают его, нежели свой отечественный, то говори по-французски только с теми особами, которые удивляются, когда русская говорит по-русски, а там, где ты смело можешь говорить на природном твоем языке, не вмешивай иностранных слов: таким образом все будут понимать тебя, и ты не сделаешься рабою сего смешного обычая»114.
А потому, напомню паки и паки: «что касается русской разговорной речи дворянства, она в целом сохраняла в начале XIX века свою близость к «простонародной» стихии. Приведем свидетельство И. Аксакова, относящееся к началу прошлого столетия: «Одновременно с чистейшим французским жаргоном… из одних и тех же уст можно было услышать живую, почти простонародную, идиоматическую речь…«»115.
Отметим немаловажную деталь: петербургский высший свет имел свою специфику, не распространявшуюся на прочее дворянство. Елисеева приводит яркий пример, не позволяющий абсолютизировать проблему так, как это делают Соловей и Сергеев. Когда Е. Р. Воронцова-Дашкова, аристократка, выросшая в Петербурге, приехала в Москву, она поначалу не могла общаться с родными мужа: «Я довольно плохо изъяснялась по-русски, а моя свекровь не знала ни одного иностранного языка. Ее родня… относилась ко мне очень снисходительно; …но я все-таки чувствовала, что они желали бы видеть во мне москвичку и считали меня почти чужестранкой. Я решила заняться русским языком и вскоре сделала большие успехи, вызвавшие единодушное одобрение»116. Эти успехи привели ее в кресло президента Российской Академии.
Из мемуара Дашковой видно, что ситуация в Петербурге, с одной стороны, и в Москве – с другой (а уж что говорить о прочих российских городах) сильно отличались друг от друга. Елисеева видит причину этого в том, что императрица Елизавета Петровна «любила французский, из-за чего вся знать изъяснялась на галльский манер и даже не заботилась обучить детей родной речи». Но так или иначе, данный пример предостерегает нас от излишнего увлечения темой дворянской галломании. Петербург никогда не был вполне русским городом, и брать его за образец, судить по нему о России в целом по меньшей мере неосторожно.
Подчеркну, что дворянство несло свою службу, военную и административную, повсеместно, а не только в столице среди лиц своего круга. И несло ее как до, так и после Манифеста о вольности дворянской. На каком языке, хотелось бы спросить Соловья и Сергеева, офицеры общались с солдатами, администраторы с чиновниками, городовыми и с народом? Уж не по-французски, это точно.
Но есть у проблемы культурного разрыва и другая сторона. Она состоит в том, что народная культура неуклонно повышалась. Образовательные реформы с 1860-х заметно уменьшали культурный разрыв: к 1914 году в технических вузах 56% учащихся составляли бывшие крестьяне, а школьная система охватила примерно треть населения.
Сергеев задает мне вопрос, который считает риторическим: уж не полагаю ли я, «что неграмотные мужики считали Пушкина и Толстого своей национальной культурой»?
Этот вопрос не так прост, как кажется. Это сегодня, в наши дни Толстого и Пушкина не читают как раз вполне грамотные мужики и бабы. А вот до революции, как ни ограничено было число грамотных людей (однако, если треть населения, то значит и мужики), именно Толстого-то и Пушкина они читали, на них воспитывались, считали своей национальной культурой. Хорошо известно, например, о гигантских тиражах просветительского издательства «Посредник» (1884—1935), основанного Львом Толстым и пропагандировавшего, в первую очередь, идеи Толстого. В 1897—1925 издательством руководил И. И. Горбунов-Посадов, издававший во множестве доступную по цене для простого народа художественную и нравоучительную литературу, особенно детскую, книги по сельскому хозяйству, домоводству, журналы «Маяк», «Свободное воспитание» и др. И таких издательств для народа было немало (взять того же И. Д. Сытина, А. С. Суворина или издательскую деятельность Союза русского народа и подобных организаций), выпускавших разного рода «книжки-копейки». Все они были исполнены истинно русского духа, взращивали его. Сказки Пушкина и Толстого, басни Крылова, стихи Некрасова, выходившие массовыми тиражами, много тому способствовали. Может быть, до совсем уж глухих углов, до совсем уж безграмотных людей эти издания и не доходили, но то, что они были массовыми и расходились глубоко в толще народной – это факт.
Культурный разрыв между российскими классами со второй половины XIX века вовсе не увеличивался, как уверяют нас Соловей и Сергеев, а наоборот, сокращался. Дворянство, даже успевшее европеизироваться, стремительно и массово обрусевало, чему отчасти способствовало его обнищание и растворение в других сословиях после 1861 года. А народные массы начинали широко приобщаться к культуре, выработанной высшими классами.
Нельзя не заметить в данной связи, что в наши-то дни, увы, самая бешеная англомания, никем и ничем не сдерживаемая, действительно очень опасная, губительная для русского языка, исходит как раз от простонародья, которому «впаривают» легче всего те товары, на которых есть фирменные «лейблы», которое предпочитает магазины, конторы и кабаки с «иностранными» названиями, которое втыкает себе в безмозглые бошки англоязычные плееры и трясется под завывания даже не англичан, а блеющих на пиджин-инглиш ниггеров! И щеголяет когда надо и не надо иностранными словечками, англицизмами (впрочем, это обезьянничанье весьма, увы, свойственно и некоторым лицам нашего круга, даже ученым; только словечки помудренее). От кого же это, по логике Соловья и Сергеева, это простонародье хочет культурно отгородиться? От самого себя? От своих родителей?
Думаю, следует окончательно признать, что увлечение модой на иностранное не имеет классовой привязки. Оно подчас коренится, независимо от социального происхождения, в природном инстинкте подражания и украшательства, особенно свойственном обезьянам, детям, неискушенным душам и молодым народам.
Был ли религиозный «разрыв»?
Проблемы, связанные с верой, всегда стоят рядом с языковыми проблемами, когда речь заходит о национальной идентичности. Наш случай не стал исключением. Взявшись доказывать «инаковость», «чужесть» русского дворянства своему народу, поборникам этого взгляда приходится брать под сомнение даже религиозное единство двух русских якобы «этноклассов», вслед за языковым.
Вот какие аргументы использует, к примеру, Сергей Сергеев.
«Российская империя являла собой очевидный антипод национального государства, ибо ни в социальном, ни в политическом, ни в культурном плане она не была гомогенной, напротив, демонстрировала потрясающую расколотость во всех этих сферах, которую не могла преодолеть официально господствующая религия – Православие. Во-первых, далеко не все русские являлись прихожанами РПЦ; старообрядцев и разного рода сектантов всего, по данным И. И. Каблица, в 1880 году насчитывалось около 13—14 млн (приблизительно четвертая часть всех русских), а по данным П. Н. Милюкова, к 1917 году – около 25 млн. Во-вторых, сами императоры далеко не всегда показывали образец строгого Православия. Достаточно вспомнить кощунства Петра I, презрение к Церкви Петра III, вольтерьянство Екатерины II, экуменизм Павла I и Александра I. В-третьих, религиозность дворянства была в значительной степени формальной, а то и вовсе никакой; интеллигенция же преимущественно исповедовала атеизм. Наконец, неграмотное крестьянство толком не знало Писания, которое и перевели-то на русский язык полностью лишь в 1876 году, годом позже, чем «Капитал» Карла Маркса. Церковнославянский же крестьяне, судя по внушающему доверие свидетельству Ю. Ф. Самарина в письме И. С. Аксакову от 23 октября 1872 года, практически не понимали: «…по мере того, как я подвигался в толковании литургии крестьянам, меня более и более поражает полное отсутствие всякой сознательности в их отношении к церкви. Духовенство у нас священнодействует и совершает таинства, но оно не поучает… Писание для безграмотного люда не существует; остается богослужение. Но оказывается, что крестьяне… не понимают в нем ни полслова; мало того, они так глубоко убеждены, что богослужебный язык им не по силам, что даже не стараются понять его. Из тридцати человек, очень усердных к церкви и вовсе не глупых крестьян, ни один не знал, что значит паки, чаю, вечеря, вопием и т. д. Выходит, что все, что в церкви читается и поется, действует на них, как колокольный звон; но как слово церкви не доходит до них ни с какой стороны, а стоит в душе каждого, как в Афинах неизвестно когда и кем поставленный алтарь неведомому богу… Нечего себя обманывать: для простых людей наш славянский – почти то же, что латинский…«»117.
Все замечательно, все так: на первый взгляд – убедительно.
Но, во-первых, никто и никогда еще не доказал, что существование нации обязательно требует ее социальной, культурной и политической гомогенности (да и примеров-то таких нет в природе). Я это не устаю подчеркивать, а в эпилоге объясню подробно.
Во-вторых, не следует преувеличивать религиозное невежество русского народа. Первый полный перевод Библии на русский язык был сделан еще в самом начале XVI века (т.н. «Геннадиевская Библия» – по имени митрополита Геннадия, инициатора перевода). Конечно, абсолютному большинству населения этот источник был недоступен. Но разве религия постигается только вербальным путем? Главным видом искусства вплоть до XVIII столетия на Руси была икона, в ней сосредотчивалась и эстетическая, и религиозная жизнь народа. А икона была для русских людей путеводителем по религии, это была Библия в картинах, в лицах, которую русский человек встречал везде и всюду – в храмах, в домах и даже на улицах. Это значение сохранилось за ней вплоть до ХХ века.
А в-третьих, все дело-то в том, что точно так же, как в XIX и ХХ вв., обстояло дело и в XVII веке, и в более ранних веках. И никаким классовым разграничителем русское религиозное невежество никогда не служило. Вот, к примеру, свидетельство Адама Олеария:
«В то время, когда служится обедня, народ стоит и делает поклоны перед иконами; при этом неоднократно повторяется «Господи, помилуй». Обыкновенно же они, как уже сказано, не произносят проповедей и не объясняют библейских текстов, но довольствуются простым чтением текста и самое большее – проповедями вышеназванного учителя церкви; указывают они при этом на то, что в начале церкви Св. Дух оказывал свое воздействие без особых толкований, и что поэтому он и теперь может совершать то же. Кроме того, многое толкование вызывает только различные мнения, причиняющие лишь смятение и ереси. Два года тому назад «муромский протопоп», по имени Логин, осмелился проповедовать и начал, вместе с некоторыми подчиненными ему попами в Муроме и других городах, произносить открытые проповеди, поучать народ из слова Бытия, увещевать и грозить ему. Их поэтому прозвали казаньцами [от слова «казанье» – проповедь]; народу к ним стекалось очень много. Когда, однако, патриарху это стало известно, он постарался принять меры против этого, отрешил проповедников от должностей, проклял их с особыми церемониями и сослал на жительство в Сибирь.
Пока у них нет проповедей и бесед по религиозным вопросам (ведь, говоря словами Поссевина, проповедь – «почти единственный путь, которым божественная мудрость пользовалась для распространения света евангельского»), я того мнения, что русские вряд ли приведены будут на правый путь и к правому образу жизни, так как никто не показывает блуждающим истинного пути и не усовещивает их при многих распространенных у них грубых грехах, да и никто их и не укоряет, кроме разве палача, налагающего им на спину светское наказание за содеянные уже преступления»118.
Так было при первом Романове. Создание узкого придворного кружка «ревнителей древлего благочестия», куда входили и Никон, и Аввакум, – это как раз была реакция немногих книгочеев, самодеятельных богословов на тотальную всенародную прострацию в области веры, в коей были уравнены все сословия. Только деятельность этих штучных умников привела в конечном счете не к благу, как им мечталось, а к страшному злу – Расколу, так что лучше бы их не было вовсе.
А вот что писал уже в начале XVIII века наш русский автор Иван Посошков в сочинении «Книга о скудости и богатстве, сие есть изъявление от чего приключается скудость, и от чего гобзовитое богатство умножается», перед тем как угодить за свои писания в Петропавловскую крепость пожизненно: «Я мню, что и на Москве разве сотый человек знает, что то есть христианская вера, или кто Бог, или что воля Его и как Ему молитися. А в поселянах и тысящного человека не обрящешь».
Сильно ли эти наблюдения отличаются от самаринских?
Однако, наличие единой русской нации, культурно гомогенной, при Алексее Михайловиче, кажется, не вызывает особых сомнений у Сергеева. Что же изменилось? Дворянство стало почитывать, наконец-то, евангелие, интересоваться вопросами философии и религии, а народ остался при своем поверхностном и примитивном бытовом понимании христианства? Вместо того, чтобы порадоваться, что хоть какая-то часть русского народа продвинулась к свету, Сергеев, кажется, готов ее за это упрекнуть…
Правда, «свет» порой действительно понимался крестьянами и дворянами по-разному: и вольтерьянство имело у нас продвинутые позиции, и масоны умствовали, и Пушкин, было дело, брал «уроки чистого афеизма» у английского лекаря Воронцовых в Одессе, за что (формально) и был сослан в Михайловское. И в католичество перебегали отдельные редкие особи – Лунин, Чаадаев, Печерин. Дворяне не замечены среди старообрядцев (что не в последнюю очередь связано со стопроцентной лояльностью престолу: дворяне присягали в никонианских церквах, присягу принимали никонианские священники). Однако поставить под сомнение статус России в целом как православной державы и русских как православного народа нет, тем не менее, никакой возможности. И в первую очередь это понимали наши государи, поэтому никогда не «козыряли» на людях Екатерина – вольтерьянством, Павел и Александр – экуменизмом. И в том же XVIII веке набожность Елизаветы Петровны была вполне выдающегося характера, гранича с показной. А начиная с Николая Первого сугубая религиозность, православный официоз были свойственны всем царям без исключения, вплоть до последнего из Романовых.
Возражая на мои возражения, Сергеев написал в интернете: «Я очень сомневаюсь, что православие и церковь объединяли крестьян и дворян. Православие дворянства – вещь очень неоднозначная».
Какая странная аргументация… Позвольте, а православие крестьян – вещь однозначная? Не подвел ли под этим выразительную черту вначале Раскол с его многими толками, а там и разнообразное сектантство и, наконец, все тот же Октябрь 1917-го? Сам же Сергеев (цитирую повторно) подмечает: «Далеко не все русские являлись прихожанами РПЦ; старообрядцев и разного рода сектантов всего, по данным И. И. Каблица, в 1880 году насчитывалось около 13—14 млн (приблизительно четвертая часть всех русских), а по данным П. Н. Милюкова, к 1917 году – около 25 млн»119. Куда уж неоднозначнее…
Также у крестьян бывали и разнобразные религиозные девиации – от скопчества и хлыстовства до молоканства, духоборства и т. п. Говорить, что этим создавались этнокультурные, а тем более этносоциальные барьеры, было бы явным преувеличением, неправдой, рениксой.
В вере нет и не может быть эталона. Но все же по преимуществу русские крестьяне были никонианцами: главный барьер, таким образом, проходил внутри толщи народа, отметая предположения об «этноклассах». И барьер суровый: известно, как староверы относились к никонианским иконам, книгам, как обращались с ними (и встречно: никониане – к старообрядческим святыням).
А вот что до славянского языка, то на Руси с самого начала и в течение долгого времени церковный и разговорный языки были максимально близки, бесспорно препятствуя классовому расслоению: церковная служба была равно понятна всем слоям населения, за исключением греческих терминов, которые были непонятны – но также равно всем. Но уже к XVII веку это стало не совсем так, а потом и совсем не так: церковный и разговорный языки разошлись по своим нишам. Особенно после введения Петром алфавита гражданской печати, резко отделившего церковную книгу от светской. Однако вело ли это к возведению «этноклассовых» барьеров? Никак нет, поскольку на церковно-славянском в совершенно равной мере не говорили и не писали уже ни крестьяне, ни дворяне. Так что и этот аргумент не проходит.
И уж совсем нельзя принять такой аргумент Сергеева: «Характерно, что „верхи“ (за исключением нескольких героических женщин, вроде боярыни Морозовой) не встали на сторону защитников старой веры и с удовольствием поддержали „латинофильское“ западничество Алексея Михайловича». Представить никонианство, равнявшееся на мировое православие и константинопольский канон, как ипостась западничества – это черезчур смело. И насчет «латинофилии» Алексея Михайловича – тем более. Достаточно пойти в Оружейную палату и посмотреть, на чем сидел, с чего ел, во что одевался, чем вооружался царь – это все, по большей части, вкусы и труды Востока (Турция, Персия, Индия, Сирия, Египет). Как и вся общая эстетическая ориентация Древней Руси после падения Византии и как минимум до середины XVII века; взглянуть хоть на храм Василия Блаженного – краеугольный камень и вместе с тем рубежный столб истинно русской эстетики, вырвавшейся, наконец, из-под ига византийских канонов.
Конечно, к этому времени Европа производила много курьезного, экзотического, что находило себе спрос при русском дворе. Но разве только там? Разве народ стоял в стороне от этого жадного интереса?
Если вы заявитесь в станицу Старочеркасскую (столицу былого донского казачества, откуда еще Стенька Разин вострил свои струги), вы попадете в храм начала XVIII века, главную церковь казаков того времени (заложен в 1706). И что же? В росписях стен и потолка вы с изумлением узнаете яркие цветные картины, срисованные с черно-белых гравюр знаменитой голландской «Библии Пискатора» (Амстердам, 1643, 1650, 1674). Что, казаки тоже были «латинофилами» или, еще чего хуже, «криптокатоликами»?
Я был немало изумлен этой находкой. Поскольку одним из моих профессиональных увлечений является история европейской иллюстрации, я знал не только откуда взялась такая «латинская» иконография, но и про то, каким образом она попала на Русь: примерно два десятка экземпляров этой чудесно изукрашенной и прославленной Библии было привезено в Москву голландской делегацией для подарков царю и его ближнему кругу (через мои руки проходил экземпляр, принадлежавший царскому родичу, боярину Стрешневу). Вряд ли хоть один из них доехал до Дона. А это значит, что казаки, хоть и старообрядцы по большей части, сами искали в западном мире вдохновительных идейных и эстетических импульсов, вот и раздобыли неведомым путем такой раритет. И разукрасили свой главный храм по его образу и подобию. Сюжеты из упомянутой Библии Пискатора мы встречаем в церковных росписях и на Русском Севере.
Старообрядцы упрекали никониан в искажении древних канонов иконописи, в новой эстетике храмового убранства, которую они относили к влиянию «латинства». Это было ошибочное мнение, продиктованное лютой вероисповедной враждой и отчаянием побежденных. Парадоксально, но именно новая эстетика ярославской, костромской иконописи и архитектуры, мастеров Оружейной палаты, московских керамистов, архитекторов Ново-Иерусалимского монастыря, «нарышкинского» барокко и пр. и была как раз выражением русского начала, именно она и составила истинно «золотой век» русского искусства, подлинно русский стиль, уже свободный от византийского диктата и еще свободный от западного. Ей бы, кажется, и оформлять сугубо национальное русское православие, каким являлось старообрядчество! Но – не случилось…
XVII век – время оживленных контактов национального русского государства со всем миром, которые не обходились без определенной культурной диффузии. Но никакой «вины» царей и дворянства в том нет. Вестернизация порой затрагивала и низы общества. Один поразительный пример отыскал в архивных документах допетровской Руси исследователь Д. Н. Альшиц, обнаруживший, что в Ошляпецкой волости Яренского уезда в Сибири проживал посадский человек Кузьма Силыч Щелкалов, купец и ростовщик, выросший из простых крестьян. Немало поездив по Зауралью, он жил в родном Яренске и удивлял сограждан своим «немецким видом»: дорогим коротким камзолом и штанами за 80 копеек, сменными шляпами (три штуки по 20 копеек каждая), рублевой тростью и заграничной зрительной трубою в руках неизменно, а шею повязывал немецкими «хальстухами», коих имел 5 штук по 12 копеек каждый120. Что выразилось, в самом деле, в этом феномене: «мужицкая кичливость» и «нелепое чванство», по Буссову, или искренняя тяга к «хорошей, правильно устроенной жизни»? Думаю, есть основания предполагать и то, и другое. Если полистать любое серьезное собрание русского лубка, можно увидеть, что влияние западной моды и бытового инвентаря распространялось и на народные массы.
Сергеев пишет, что дворяне-де «хотели не только социально, но и этнокультурно оторваться от „черни“». И что в этом смысле «Петр I пришел на хорошо унавоженную почву».
Это совершенно не так. Допетровское и петровское дворянство было едва ли не самым необразованным и малокультурным слоем Руси (если не считать очень узкой прослойки высшей знати). Гораздо менее вестернизированным, чем, скажем, купечество. И вообще, резкий культурный отрыв правящего класса дворян от народа произошел лишь при позднем Петре, причем совершенно насильственно, по воле монарха. А подспудно едва ли не главным фактором культурной революции – был новый алфавит, новая азбука, переход с кириллической на гражданскую печать и вытеснение рукописной книги – книгой печатной. Но дворянство до Екатерины Второй не имело к этому отношения. А среди десятков литераторов начала XVIII века наблюдается лишь один дворянин, да и то не русский, а заезжий молдавский князь Антиох Кантемир.
Однако указанная культурная революция в целом не коснулась религии русского народа, которая, пройдя через жестокую реформу веком ранее, оставалась более-менее общей для всех его классов и сословий как во времена Петра Первого, так и перед Октябрьской революцией, да и сейчас остается.
96
Соловей В. Д. Русская история: новое прочтение… – С. 127.
97
Да и раньше тоже. Именно английскому лорду Честерфильду (XVIII в.) принадлежит замечательная мысль о том, что несмотря на анатомическое подобие, джентльмен отличается от своего кучера не меньше, чем сам кучер от своей лошади.
98
Кроме «Философического письма» Чаадаева ничего даже в голову не приходит, и то было опубликовано «Телеграфом» Надеждина в переводе на русский язык.
99
Современник Пушкина писатель-романтик Александр Марлинский недаром высмеивал произведения, в которых «есть и Русский квас, и Русский хмель… есть и лубочные картинки нашего быта, раскрашенные матушкой-грязью; есть все в них кроме Русского духа, все кроме Русского народа». Для романтизма вообще характерно обращение к национальным корням, и русский романтизм не исключение.
100
Сергей Сергеев. Дворянство как идеолог и могильщик русского нациостроительства. – Вопросы национализма, №1, 2010.
101
Как за сто лет до того царь запрещал жениться дворянским недорослям, не знающим грамоты.
102
Севастьянов А. Н. Сословное разделение русского общества XVIII века и литературно-общественный процесс (1762—1800). – Вестник МГУ. Сер. 8. История. №2, 1984.
103
Пользуясь случаем, смею рекомендовать читателям трехтомный «Словарь русских писателей XVIII века» (выпущен Институтом русской литературы), в подготовке которого посильное участие принял и автор этих строк.
104
Всего в XVIII веке хотя бы однажды опубликовалось на русском языке свыше 1200 литераторов.
105
Елисеева О. И. Повседневная жизнь благородного сословия в золотой век Екатерины. – М., Молодая гвардия, 2008. – С. 531. Мнение Сергеева о том, что русские в XVIII веке «не видели трагедии» в засилии иностранщины в языке, следует откорректировать: видели, но не трагедию, а вызов и угрозу.
106
Тимковский И. Ф. Мое определение в службу // Русский Архив, 1874, №6, с. 1458.
107
Лотман Ю. М. Роман А. С. Пушкина «Евгений Онегин». Комментарий. – Л., Просвещение, 1980. – С. 217.
108
Глушковский А. П. Воспоминания балетмейстера. – М.; Краснодар; СПб., 2010. – С. 418.
109
Жизнь в свете, дома и при дворе. – Спб., 1890. – с. 134
110
Вяземский П. А. ПСС в 12 тт. – СПб., 1883. – Т. 8, с. 301.
111
Ср.: «В Петербурге можно встретить девушек, с равной легкостью изъясняющихся по-французски, по-немецки, по-английски и по-русски, и я мог бы назвать и таких, которые пишут на этих четырех языках слогом редкой верности и изящества» (Ансело Ф. Шесть месяцев в России. – М., 2001. – С. 48—49). Бывали, впрочем, обратные примеры вовсе ретроградного «патриотизма», граничащего с дикостью: «Прадед не допускал и мысли о воспитании детей, – писала Сабанеева об А. И. Прончищеве. – В те времена чада должны были удерживаться в черном теле в доме родителей, и он за порок считал, чтоб русские дворянки, его дочери, учились иностранным языкам. „Мои дочери не пойдут в гувернантки, – говорил Алексей Ионович. – Они не бесприданницы; придет время, повезу их в Москву, найдутся женихи для них“» (Елисеева О. И., 349).
112
Елисеева О. И. Там же. Рекомендую по теме книгу Ю. Тынянова «Архаисты и новаторы». А пока напомню слова Пушкина из «Евгения Онегина», оправдывающие употребление иностранных слов: «Но панталоны, фрак, жилет – Всех этих слов на русском нет!»; «…Она казалась верный снимок Du comme il faut (Шишков, прости – Не знаю, как перевести)».
113
Лаврентьева Е. В. Повседневная жизнь дворянства пушкинской поры. Этикет. – М., Молодая гвардия, 2007. – С. 214.
114
Память доброй матери, или Последние ея советы дочери своей. Сочинение Г-жи Таньской. – СПб., 1827. – С. 43—44.
115
Лаврентьева Е. В. Повседневная жизнь дворянства пушкинской поры. Этикет. – М., Молодая гвардия, 2007. – С. 214.
116
Елисеева ссылается на: Дашкова Е. Р. Записки. 1743—1810. – Л., 1985. – С. 10.
117
Сергеев С. М. Пришествие нации?.. – С. 186—187.
118
Адам Олеарий. Описание путешествия в Московию. – В кн.: Россия XVII века. Воспоминания иностранцев. – Смоленск, Русич, 2003. – С. 449—450.
119
Сергеев С. М. Пришествие нации? – М., Скименъ, 2010. – С. 186.
120
Альшиц Д. Н. От легенд к фактам. Разыскания и исследования новых источников по истории допетровской Руси. – СПб., 2009. – С. 433—434.