Читать книгу Железный поход. Том второй. Рай под тенью сабель - Андрей Леонардович Воронов-Оренбургский - Страница 3
Глава 2
ОглавлениеГорцы, закутанные в бурки, плечом к плечу, в три кольца, стояли вокруг бездыханного тела товарища. Ближе к покойному, в первом кольце, Салим и Хасан Шалинские, Аслан Шамаюртовский, Саид-Хамзат и Бейсултан из Итум-Кале, Хызыр и Абу-Мовсар из Рошничу – те, которые ближе других дружили с Эсланом, те, кто лучше иных знал его семью и многочисленных родственников.
В центре молчаливого круга, на белой бурке лежал умерший: бледный лоб его прикрывала папаха из черной каракульчи, которую опоясывала изумрудного цвета перевязь с арабскими письменами. Носки стертых о камни и стремена кожаных чувяков были раздвинуты врозь, безжизненные руки – заботливо уложены на серебрёную рукоять кинжала.
Мужчины расступились перед Аджиевым, мюрид прошел по живому коридору, остановился в изголовьи скончавшегося. В ладонях Занди не было Корана, на голове отсутствовала белая чалма – уходя в набег, горец берет лишь минимум.
Заслышалась погребальная сура17. Занди тянул заученно наизусть молитву на арабском, неповторимую для большинства горцев, не знающих чужого языка, но понимаемую сердцем и душой, сотни раз слышимую с колыбели.
Дзахо стоял среди других, глядя в последний раз на лицо Эслана, к которому уже прикипела бесстрастная маска смерти. Смотрел и запоминал этот горбатый, по-орлиному выгнутый нос, на котором мерцали алые блики костра, этот выпуклый и затвердевший, словно отлитый из бронзы барельеф скул и надбровных дуг, этот глубокий провал глазниц, из которых миндалевидно выступали сомкнутые навеки глаза.
Гортанный голос Занди продолжал набирать силу, возглашая хвалу Всемилостивому и Милосердному Аллаху, пробуждая зеленые массивы Качкалыкского хребта, увенчанного прогнившими зубьями разрушенных каменных башен и скал, оплакивая и провожая душу храброго сына Ичкерии в последний путь, напоминая всему сущему о бренности жизни, о добре и зле, о вечности, что стоит за порогом последней черты, о людской гордыне и немощи, о земных грехах, о Судном карающем дне, о праведниках, нашедших себе утешение и покой в вечном блаженстве эдемских садов джáнны18, о всемогуществе Создателя, чье знание необъятно, а замыслы мастерства не имеют границ.
Слушая погребальное песнопение, Дзахо Бехоев вспомнил свою мать Нинó – нежную и теплую, как вечерний луч закатного солнца, стройную и гибкую, что горный ручей. Вспомнил и отца Илияса, сильным рукам которого было подвластно все: и воспитание детей, и конь, и оружие, и глина, и женщина… В благородном агате его глаз было что-то от дагестанского булата – сизоватая, тронутая просинью острота, надежность и ясность. Думая об ушедших из жизни родных, Дзахо, будто сквозь черную сетку чачвана,19 сотканного из небесного конского волоса, увидел свой аул. Увидел и едва подавил стон волнения, сердце забилось в тревоге о родной стороне, о родительских стенах сакли… Время между его уходом в тавлинские горы к коинам Шамиля и прежней жизнью было подобно бездонной пропасти. И пропасть эта была для Дзахо сродни границе между любимой Ичкерией и всем остальным миром. «Когда я ушел в Дагестан, мне не было девятнадцати… – прошептал внутренний голос. – Теперь мне двадцать… минул лишь год, а будто канула вечность…»
Занди завершил печальную ноту погребальной суры, точно закрыл священную книгу. Преклонил колено; обнял окаменевшие плечи послушника, прощально прижимаясь щекой к щеке. Поднялся, привычно огладил ладонью медную бороду и, продолжая смотреть на суровый и жесткий профиль умершего, тихо сказал:
– Он уже в раю. Аллах акбар!
– Аллах акбар! – отозвалось глухое, налитое ядом мщения эхо в горах.
– Мужайтесь, правоверные… – Занди, сверкнув фиолетовым отливом глаз, поднял правую руку – голоса горцев стихли, воздух набух тишиной, в которой слышалось напряженное дыхание людей и треск прогораемого валежника. – Помните, братья, рок ненастья не может вечно преследовать тропы, проложенные еще нашими прадедами. Горы отдают себя газавату ради победы. И пусть это будет нам стоить любой жертвы! Подумаем лучше и попросим Всевышнего принять наших воинов в раю. Знайте, кто отдал жизнь за Аллаха – получил победу от Него. Каждого из нас рожала в муках мать, но ни одна мать не посмела поставить свои чувства выше священного газавата! Потому что они дочери Кавказа и жаждут своим сыновьям самого лучшего! Аллах с нами – это мое последнее слово.
Как только смолкла речь наставника, несколько мюридов во главе с Салимом принялись было кинжалами рыть могилу, но, наполняя старую папаху землей, увидев едва заметный кивок Занди, опустили мерцающие клинки и поднялись с колен.
– Салим, возьмешь Аюба и Лече… отвезите тело родственникам. Пусть его похоронят достойно, как воина Аллаха.
Занди осыпал ноги покойника горстью серебряных монет царского чекана и, распахнув висевший на плече хурджин20, вытащил из него за слипшиеся от крови волосы голову казака. Та закачалась маятником в державшей ее руке – жуткая на черно-красном пне шеи, с померкшим взором, в котором застыл неизлетевший крик боли. Скривив в презрении узкие губы, чеченец усмехнулся разрубленному рту казака, в бордовых деснах которого лепились, как зерна в гранате, раскрошенные сталью зубы.
– То, что сделано хорошо, не бывает плохо. Пусть голова этой русопятой собаки уменьшит скорбь в сердце матери. Так будет с каждым гяуром, посмевшим вступить на священную землю.
Земляки одобрительно зацокали языками и принялись стягивать ремнями завернутое в бурку тело.
* * *
Сочные звезды стали бледнеть в ожидании близкого рассвета. Минует еще час, и небосклон вспыхнет пламенем восхода, подожжет студеные от хрустальной росы горы и леса, лощины и склоны, аулы и дороги, на которых загрохочут копыта волов, заскрипят растрескавшиеся колеса арб, наполняя немые хребты монотонным голосом жизни.
Давно уже во тьме истаяли силуэты верховых: Салима, Аюба и Лече, увозивших в далекий родной аул тело Эслана. Давно перестала шипеть вода в прокопченных котлах и улетучился запах замечательной «веты»21. Отряд Занди, сбившись теснее у алых углей костров, дремал в ожидании зари, не расседлывая скакунов, не снимая оружия. Дзахо, оставшийся стеречь угнанный табун, посмотрел на своих товарищей – укрытые лохматыми бурками, недвижимые, они напоминали стаю спящих волков, устроившихся на ночлег.
Все вокруг дышало предрассветным покоем, который волей-неволей передался и лошадям, но только не Дзахо. Ночь кутала землю призрачными крыльями, сотканными из лучей игольчатых звезд, и в аспидный саван ее бился зоркий взгляд юноши. Мало-помалу мирная тишина наполнила созерцательным покоем и его душу. На каждом клочке земли, вырванном у тьмы зеленым светом звезд, были разбросаны для Дзахо листы истории его родного народа, его личных впечатлений своей короткой, но яркой жизни. Сидя на замшелом стволе ясеня, некогда поваленного ураганом, он вспомнил, как наставник Занди швырнул к ногам Эслана голову казака, как та покатилась чумазым кочаном вдоль ноговицы и уткнулась кровавыми ноздрями в локоть покойного. Вспомнил это Дзахо и жарко блеснул глазами: в его седельной сумке тоже лежало отрезанное ухо гребенца… Лишь крики и выстрелы спешивших на выручку русских не дали кинжалу отсечь голову убитому им казаку. «Сколько было ему? – задал себе вопрос Дзахо. – Лет двадцать… не больше, как мне. Слава Аллаху, что Он дозволил моей пуле первой сразить врага… Воллай лазун, биллай лазун… Аллах милостив. Да будет прямым и верным мое дело». Дзахо поправил свесившийся с плеча длинный рукав башлыка, огладил холодный ствол своей хищной узкой кремневки, которая прежде украшала в кунацкой ковер отца. Память, как горный поток, врывалась в ущелье недавних событий. Она свергалась в бездну времени и вырывала из него картины прошедших дней.
Однако в картинах этих отсутствовали сюжеты их крадливого похода в стан русских, где джигиты двое суток, не смыкая век, высматривали секреты и разъезды казаков. Не вспоминал гололобый Дзахо и своей переправы через Терек с Занди, когда, отчаявшись ждать счастливого часа, они – группой из пяти человек, во главе с наставником решили свершить дерзкую вылазку, вгрызться в спину неверным. Ночь на рассвете, меж тем, была дождливой и ветреной, низкие звезды, луна затянута дымною мглою – лучшая ночь для абрека, о такой он только просит Аллаха в молитве – дуа, в молитве – вирд или мунаджат.22
Салим и Абу-Мовсар из Рошничу заблаговременно искали, где на реке нет сильного течения; нужно было засветло раздеться и, уложив одежду, чувяки, пистолет, кинжал и патроны в бурдюки23, а также приладив к ним шашку и ружье, дожидаться в чем мать родила под пронзительным ветром и дождем наступления мрака. Любой подозрительный плеск воды, треск валежины под ногой – и начинается пальба. Казаки, как водится, подожгут заросли камыша, и тогда «неминучая» смерть. Спасение дóлжно искать лишь в обратном плаванье под вражеским свинцом. Счастье, если ни одна не заденет, иначе прощай мир, как камень, пойдешь ко дну.
Судьба была милостива к смельчакам. Джигитов Занди не учуяли сторожевые псы, не открыл их и бдительный глаз казака. Атака была внезапной, схватка – короткой, но яростной. Часовые дали послабку себе, увлекшись беседой за душистой ухой, за что и поплатились собственной кровью.
– Жаль, не сможем трупы этих шакалов забрать… – сокрушался Занди. – Родственники из станицы выкупать бы стали, в Грозной на своих могли обменять.
Но заслышался свист, кто-то дважды крикнул с дороги: «Максюта! Максю-ута-а!» А спустя миг пуля чокнулась в сухую ветку повыше папахи Дзахо и посекла лицо брызгами трухи. Они сбежали к воде. Бурливый, холодный Терек облизывал лица и шеи, руки отчаянно кромсали воду.
…Они были уже у прибрежных камней, когда противный берег вспыхнул огнями факелов, над водой полетела ругань, лошадиное ржание, а пули тягуче и часто захлюпали по воде.
…Ночь они отсидели в дремучей чаще Качкалыкского распадка, соединившись со своими, к обеду вновь поднялись по Тереку к Амир-Арджиюрту и бросились в шашки на ездовых, что охраняли табун тягловых лошадей русской артиллерии.
Смертельно раненный в грудь Эслан хриплой кровью легких выхаркал свою жизнь, когда они добрались до безопасного ночлега. Но это было лучше, чем сгнить в тюрьмах Тифлиса, Кизляра или на рудниках «синей» Сибири, где плясала неуемная царская плеть на омертвелых от стужи пространствах Империи.
– Бисмилла, аррахман, аррахим24. Так все и было… – Дзахо нагнулся и поцеловал пунцовыми губами выложенный серебром и костью кинжал, затем туже заткнул за пояс с чернью и золотой насечкой турецкий пистолет, встал, разминая затекшие ноги. В зеленой черкеске при газырях, в башлыке и бурке, обвешанный оружием, в надвинутой на черные брови белой папахе, он не спеша обошел дремавший табун. «Так все и было…» – отстраненно повторил он, но мысли юноши были далеко от сабельных схваток, а слух ловил не грохот подков по гранитной шашке… Там, куда был устремлен его взгляд, где-то за серпантином козьих троп и ущелий, лежал незабвенный край его детства, его аул, его Родина. Утопающий в зелени, в величавом ожерельи белогривых гор, он прижался у их скалистых подножий, с почтением припав к пенному потоку Аргуни. Каждому на земле кажется, что его Родина самая лучшая… Так казалось и Дзахо Бехоеву: там он родился, увидел белый свет, там остались могилы его предков, родителей, там он впервые услышал вольный клекот орла, увидел его величавое парение над снежными пиками гор, которое горцы повторяют из века в век в своих танцах. И правда, их крылатые руки, увенчанные, точно когтями, кинжалами, то широко распластываются над Землей, то складываются к плечам… А ноги, стройные, крепкие ноги горца носками отчеркивают в траве прямые, дуги, косые и молниевидные линии. Звучат старинные пандуры с длинными струнами из конских волос, отбивается в стуке бубнов воинственная лезгинка, перед танцорами мелькают леса, каменные хребты гор, снежные вершины, и кажется, вот-вот они, один за другим, как орлы, поднимутся и взовьются в небо, разгоняя своим полетом лохматые стада облаков, пытаясь обнять крыльями сияющий золотом диск солнца. «Отец у Кавказа – огонь. Мать – вода, – говорили родители Дзахо. – Огонь этот разлит повсюду: и в словах горской пословицы, и в слезе горянки, и на обрезе ружейного ствола, и на лезвии клинка, выхватываемого из ножен. И даже наши горы, и те похожи на окаменевший огонь. Но самый добрый и самый теплый огонь разлит в сердце матери и в очаге родной сакли».
Вспоминая родной аул, то застывшее в памяти прозрачное утро, когда мать возвращалась с полным кувшином воды с родника, он вспоминал и другое: то, что на Кавказе называется – горская любовь.
«Измеряй свою удачу мерой своих возможностей и талантов», – эту истину уважаемые старики говорят и воину, садящемуся в седло боевого коня, и юноше, сердце которого волнует любовь, а разум и взор туманит образ возлюбленной.
Дзахо был влюблен в свою ненаглядную Бици, влюблен без памяти, всем существом, как может быть влюблен только горец. Любовь на Кавказе – это не звонкие звенья цепи, состоящие из пропахших духами записок, бесчисленных встреч, обыденных поцелуев и громких клятв, которые в общем букете и составляют у европейцев «узы Гименея» двух сердец «отныне и присно и во веки веков». Любовь на Кавказе сурова и молчалива, как суровы и молчаливые горы. Она рождается на робкой заре, когда фруктовые сады пробуждают от сна чистые голоса птиц, либо в летние сумерки у розового родника, к которому из века в век вереницами тянутся за водой аульные девушки. Там, на почтительном расстоянии, где мужская рука не смеет коснуться женской, в сакраментальной тишине, под стук переполненных чувствами сердец и родится горская любовь. Бессловесно, скупо, но неистово, беспредельно. Издревле, уж не помнит никто на земле живущий, так повелось у горцев: там, где журчит фонтан иль родник, где щедрые струи наполняют живительной влагой медные кувшины горянок-красавиц, роятся кинжалы мужчин.
Все как будто идет своим чередом: девушки смиренно подходят к воде с тяжелыми кувшинами на плечах… Поодаль, в тени чинары сидят молодые парни… Кто-то вертит в руках кеманчу, кто-то держит у губ свирель… Длиннокосые гурии ставят на камни звонкую ношу… Юноши продолжают болтать меж собою, словно не видят ясноокой красоты, точно устали от знакомых картин… Но все это только мнимая видимость. Давно натянуты луки внимания, дрожат в нетерпении стрелы желания, и вот… срывается тетива ожидания… Юноша бросает беглый взгляд на желанную, но брошенный мужчиной-горцем взгляд выразительнее тысячи слов и клятв… И если он подхватывается ответным взглядом девушки, то значит, пущенная стрела страсти – попала в цель, значит, есть надежда… и первая тайная тяга друг к другу – дала всходы…
Две зимы назад люди из аула Дзахо Бехоева праздновали ежегодный священный праздник, данный Аллахом всем правоверным – Курбан-байрам25, в соседнем селении за перевалом. Много собралось людей: радость, как и горе, заставляют человека проделать далекий путь. В такие дни в аулах говорят и поют даже камни.
Веки Дзахо вздрогнули от воспоминаний о своей любимой, бурно клокочущая кровь ударила в голову, заиграла сердцем, но он не шелохнулся, продолжая пронзать светлеющую тьму своим соколиным взором, слушая голоса тишины, потягивая горьковатый дымок из отцовской трубки с длинным костяным чубуком на тонкой медной цепочке, неспешно, шаг за шагом, вспоминая их первую встречу.
17
Название каждой из 114 частей, на которые делится текст Корана. Первоначально слово «сура» означало отдельные, обычно короткие «божественные откровения». Впоследствии оно приобрело значение: «часть коранического текста», «глава» священной книги мусульман.
18
Сад (араб.) – место, где праведники обретут полное блаженство, одно из названий рая в исламе (другие названия – «сад благодати», «эдемские сады», «сад вечности», «обитель мира» и др.
19
Искаж. перс. «чешмбенд» – повязка для глаз – черная густая сетка из конского волоса, закрывающая лицо и грудь женщины. Дополнение к парандже.
20
Горская сумка.
21
Вета – чеченское кушанье, приготовляемое из размолотого льняного семени с добавлением кусков бараньего курдюка. Едят ее в горячем виде, приправленной медом или сахаром.
22
Кроме салята (намаза) – канонической мусульманской молитвы, существуют также молитвы-просьбы – дуа, ночные молитвы – вирд, мунаджат и др.
23
Под бурдюками разумеется обращенная шерстью наружу и сшитая козлиная, баранья, бычья, буйволиная кожа с отверстием, оставляемым у ноги или шеи, через которое он надувается или вливается в него жидкость. В бурдюках на Кавказе перевозится вино, вода, нефть и другие жидкости. Небольшие бурдюки употребляются чеченцами и другими горцами и при переправах через реки, из которых один пустой, но надутый привязывается к животу, а другой, с вещами и оружием, к спине // Ольшевский М. Я. Записки.
24
Во имя бога милостивого, милосердного (араб.).
25
Курбан-байрам (тюрк.) ид аль-адха (араб.) – праздник жертвоприношения, один из двух главных праздников мусульман (второй – ид аль-фитр). Начинается 10-го числа месяца зу-ль-хаиджа (12-го месяца мусульманского лунного календаря), в день завершения паломничества в Мекку, и длится три-четыре дня. В этот день в долине Минá близ Мекки паломники приносят в жертву животных в память о том, как Ибрахим (Авраам) был готов принести в жертву Аллаху своего сына Исмаила. То же самое делают верующие по всему мусульманскому миру. В ритуал праздника входит особая молитва. Во время Курбан-байрама принято посещать могилы предков, наносить визиты друзьям, делать подарки близким и обездоленным. Организуется пышная праздничная трапеза.