Читать книгу Разлом - Антон Абрамов - Страница 5

Глава 4. Площадь Архива

Оглавление

В прозрачном городе лучше всего видно то, что пытаются прикрыть.

Это не метафора, а архитектурный факт. Центр у нас отстроили уже после Сбоя: новые кварталы стекла и металла, широкие проспекты, камеры, вежливые терминалы на каждом углу. В старой части города окна по вечерам завешивают плотными шторами, как и раньше. В новой занавесок почти нет. Люди всё равно живут под взглядом устройств, и шторы кажутся чуть смешными, как бумажные зонтики от кислотного дождя.

Сегодня утром у меня пара в университете, а смена в Бюро только после обеда. Это редкий день, когда траектория «дом – работа» ломается и превращается в треугольник. Я выхожу раньше, чтобы пройтись пешком через центр.

На улице прохладно. Воздух пахнет мокрым бетоном и кофе: на первых этажах домов тянется цепочка одинаковых стеклянных кубиков-кофеен. У каждой – терминал проверки бариста: «нет ли в его логе случаев отравления клиентов» и «не пишет ли он гадости о посетителях». Кто-то говорит, что еда от этого стала безопаснее. Кто-то, что слишком осторожной и стерильной, как будто готовят не для людей, а для проверяющих.

Я иду по улице и автоматически регистрирую всё глазами, словно у меня внутри свой миниатюрный Архив: рекламные баннеры «Живи честно – ты всё равно под записью», стенд муниципальной кампании «Прозрачное родительство», на котором улыбающаяся мама держит на руках малыша, а внизу мелким шрифтом: «Перед публикацией логов ребёнка уточните, согласится ли он с этим, когда вырастет».

Под этим кто-то фломастером дописал: «узнайте у взрослого меня». Надпись пытаются стереть, но она упорна.

Я выхожу на площадь Архива.

Её построили на месте старого рынка. Теперь вместо рядов с овощами – огромное, почти пустое пространство с гладким светлым камнем под ногами и одним доминирующим объектом: экраном, который занимает целую стену центрального здания.

Экран называют Витриной. Официально – «интерактивная панель агрегированных данных». Неофициально – «Телевизор стыда» или «Мраморная совесть». Отсюда транслируют не конкретные чужие логи – это было бы слишком даже для нашего мира, – а графики, карты, диаграммы: где вырос уровень конфликтов, сколько человек за сутки запросили свои данные, какой процент населения оформил «контекстные справки».

Сегодня на Витрине – карта города, переливающаяся цветами. Районы обозначены то зелёным, то жёлтым, то красным. Внизу бегущей строкой:

«Индекс доверия по районам за последние 30 дней.

Зелёный – высокая толерантность к прошлым ошибкам.

Красный – высокий уровень непримиримости».

Перед Витриной всегда кто-то стоит. Пенсионеры, которые ходят сюда вместо утренних новостей. Школьники, которые прогуливают уроки. Пары, которые пытаются решить, в какой район им лучше переезжать. Сегодня толпа гуще обычного.

– Смотри, наш опять красный, – говорит женщина средних лет, держа за руку мальчишку лет десяти. – Вон, видишь?

– И что? – спрашивает он. – Мы теперь плохие?

– Это значит, что люди у нас злые, – вмешивается мужчина рядом, судя по виду – тот самый тип соседа, который всегда в курсе всего. – Всё друг другу припоминают. Любой старый косяк всплывает и сразу война.

Мальчишка задумчиво смотрит на свою ладонь, спрятанную в маминой.

– А зелёный – это… хорошие? – уточняет он.

– Это те, кто не умеет принимать меры, – бурчит мужчина. – Всё прощают. Потом жалуются.

Мама мягко тянет сына прочь.

– Не слушай, – говорит она. – Зелёный – это те, кто не делает из прошлого оружие. Это правильно.

Я смотрю на карту и думаю, что, возможно, оба по-своему правы. Красный район – опасно. Зелёный – страшно, если в нём живут те, кому действительно есть за что держать оборону. Карта, конечно, красивая. Но она не показывает ни одной человеческой истории. Только цвет.

В углу площади стоит уличный проповедник – один из тех, кто так и не смирился с тем, что роль «всевидящего ока» у них отобрали.

Он держит в руках потрёпанную книгу – настоящую, бумажную, – и периодически поднимает её к небу.

– Раньше, – говорит он хриплым голосом, – записывали Ангелы. Теперь записывают машины. Раньше к вашему досье был доступ у Бога. Теперь у работодателя и соседки по лестничной клетке. Вы уверены, что это прогресс?

Люди проходят мимо. Кто-то хмыкает, кто-то снимает на браслет, кто-то делает вид, что не слышит.

– Старик, а Господь тоже индекс доверия рисовал по районам? – выкрикивает подросток из толпы. – Или просто затопил всё разом?

Площадь смеётся. Проповедник стыдливо улыбается, но не сдаётся.

– Бог забывает, если человек меняется, – говорит он. – Машины – никогда.

Я ухожу, прежде чем спор переходит в привычное взаимное оскорбление. Мне и так хватает на работе разговоров про то, кто кого и когда должен забвенно простить.

Университет стоит чуть дальше, за парком. Старое здание довоенной постройки, с колоннами и износившимися ступенями, поверх которых аккуратно натянуты новые датчики: камеры у входа, браслет-сканер, панель охраны.

В холле пахнет пылью, старой краской, мелом и чем-то ещё – смесью кофе, дешёвого дезодоранта и нервов. Университетский воздух отличается от атмосферы бюро: там – сдержанность и конфиденциальность, здесь – постоянный шум мыслей.

Сегодня у нас семинар по курсу «Социология цифрового следа». Ведёт его не мама – и слава Всевышнему, машинам и ректорату. Курс читает доцент Климов, мужчина лет тридцати пяти с вечной небритостью, любимец студентов и головная боль всего административного персонала.

Он входит в аудиторию без папки, с одной только кружкой, на которой написано: «Нас всех уже посчитали». Клацает ноутбук, подключает к проектору, а потом, не открывая слайды, садится на край стола.

– Доброе утро, прозрачные, – говорит он. – Сегодня без лекции. Сегодня будем спорить.

Во втором ряду кто-то радостно поднимает руку:

– Про 410-ых?

– Хотел про имплицитные предикторы поведения, – хмыкает Климов, – но раз уж вы просите сложного… Ладно. Давайте про 410-ых. Вопрос простой: имеет ли право кто-то исчезнуть из Архива полностью? Не умереть, не «ограничить доступ», а вот так – ошибка 410, «объект удалён». Ваша позиция. Поехали.

Он кивает на первого попавшегося студента в первом ряду.

Тот сбивается, но потом собранно произносит:

– Нет, не имеет. Мы строим систему, где все равны перед данными. Полное удаление – это привилегия. Значит, кто-то снова будет «равнее».

– Принято, – кивает Климов. – Опасность привилегий. Кто за?

Часть рук поднимается. Кто-то кивает, кто-то сжимает губы.

– Против? – спрашивает он.

Из заднего ряда поднимается рука. Парень, которого я видела пару раз в коридоре: тёмные волосы, серая худи, взгляд человека, который привык сперва смотреть, потом говорить.

– Я, – говорит он. – Потому что иногда право исчезнуть – единственное, что у человека остаётся.

Климов прищуривается.

– Раскрой, Кирилл, – говорит он. Я впервые слышу его имя, вкладываю в память.

– Представьте, – говорит Кирилл, чуть опершись локтями на стол, – что человек сделал, к примеру, нечто чудовищное. Не уголовно наказуемое, а просто… настолько стыдное, что он не в состоянии с этим жить. Не потому, что его поймали, а потому что сам. В старом мире у него были варианты: монастырь, другая страна, новая жизнь, смерть, в конце концов. В нашем – он обречён навсегда быть этим человеком в глазах системы. Он уже ничего не может сделать с прошлым, только таскать его как ярлык. Считать, что любой, увидев лог, будет видеть только это.

– И ты считаешь, ему надо дать кнопку «исчезнуть»? – уточняет Климов.

– Я считаю, – говорит Кирилл, – что у человека должно быть не только право на память о себе, но и право на отказ от этой памяти. Иначе мы строим вечный суд без апелляции.

В аудитории стоит тишина. Кто-то шепчет: «Ну конечно, кнопка «исчезнуть», это же мечта каждого студента после первой сессии», – но никто всерьёз не смеётся.

– Окей, – кивает Климов. – А если не «просто человек», а, скажем, врач, который совершил ошибку, унесшую жизнь, и потом десять лет работает идеально, спасает сотни людей. Ему тоже дать 410?

– Нет, – вмешивается голос с другой стороны аудитории. Девушка с ярко окрашенными волосами, одна из тех, кто на каждом семинаре задаёт неудобные вопросы. – Потому что его прошлый поступок важен для тех, кто доверяет ему сейчас. И они имеют право знать.

– То есть, критерий – важность для других? – уточняет Климов.

– Для тех, кто подвергается риску, – поправляет она. – Если его действие создаёт будущую угрозу, оно должно быть видно. Если нет, тогда, возможно, у него есть право уйти.

– Прекрасно, – усмехается Климов. – Мы с вами только что придумали очередной некодируемый критерий. «Давайте удалять тех, чья вина никому не нужна». Кто решит, чья вина никому не нужна? Совет мудрецов? Алгоритм?

Он проходит взглядом по аудитории.

– Ещё мнения? – спрашивает.

Рядом со мной кто-то чуть шевелится. Я понимаю, что это я. Рука поднимается сама.

– Да, Мира? – Климов знает по именам тех, кто хоть раз попадался ему в поле зрения. Ему помогает база, но он делает вид, что всё держит в голове.

– Я думаю, – говорю я, чувствуя, как к горлу подступает странная сухость, – что проблема в том, что мы пытаемся решать всё одним решением. 410 – слишком тотально. Или есть лог, или нет совсем. Возможно, нам нужно не право на исчезновение, а… срок давности стыда.

Я удивляюсь, услышав это слово вслух. Придумала его не я. Я слышала его в чьей-то лекции, в чьей-то статье. Но сейчас оно почему-то звучит по-другому.

– Раскрой, – кивает Климов.

– Скажем, – продолжаю я, – что через какое-то количество лет доступ к части логов остаётся только у самого человека и, допустим, у суда по отдельному запросу. А для всех остальных они как бы… растворяются. Не в том смысле, что их нет, просто они перестают быть частью общедоступной картинки. И человек не обязан каждый раз снова и снова проживать свою худшую версию.

Я чувствую на себе несколько взглядов. Один из них – Кирилла. Он не кивает, не улыбается, просто смотрит так, будто пытается записать мои слова где-то у себя внутри.

– То есть, ты предлагаешь не «кнопку исчезновения», а что-то вроде… амнистии? – уточняет Климов.

– Скорее… – я ищу образ, – скорее климатическую норму. В атмосфере тоже не исчезает ничего окончательно, но есть циклы. Мы просто делаем так, чтобы старые выбросы не отравляли всё настоящее.

– Экологическая метафора, – удовлетворённо кивает Климов. – Люблю, когда вы таскаете понятия из разных областей. Хорошо. Записали: «срок давности стыда».

Он поворачивается к доске, действительно пишет маркером эту фразу.

– Запомните: это термин, который в следующие годы будет мелькать всё чаще. Вы будете свидетелями того, как за него будут драться юристы, политики, активисты, жертвы и виновники. Возможно, кто-то из вас будет его формулировать в законах. Или – наоборот – бороться против.

Он бросает маркер на стол.

– И последнее, – говорит уже мягче. – Запомните: любой разговор про 410-ых – это всегда разговор не о тех, кого удалили. А о тех, кто остался и не знает, как с этим жить.

Почему-то мне кажется, что в этот момент он смотрит прямо на меня. Хотя это, конечно, паранойя.

После семинара коридоры заполняются людской волной. Кто-то бежит по делам, кто-то отсиживается в уголках с ноутбуками. На стенах висят объявления: «Группа поддержки для тех, чьи логи стали причиной увольнения», «Студенческий кружок «За честную память»», «Открытая лекция “Архив как новый Бог”».

Рядом с дверью аудитории стоит стенд с бумажными листовками – ещё один пережиток прошлого, который упорно не вымирает. Среди объявлений о репетиторах и съёме комнаты вижу криво отпечатанный текст:

[410] – тоже люди.

Право на исчезновение тоже право.

Открытая встреча. Без записи.

Адрес – маленькая аудитория в подвале, время – сегодняшний вечер.

Кто-то уже обвёл объявление на браслете, сфотографировал. Кто-то маркером приписал: «Как вы это проверите, если без записи?» Подписано «анонимный весельчак».

– Пойдёшь? – голос Кирилла раздаётся рядом. Я даже вздрагиваю, не ожидала, что он окажется так близко.

– Куда? – делаю вид, что не понимаю.

Он кивает на листовку.

– Послушать, как люди рассказывают, почему их надо удалить, – говорит он. – Это… интересный жанр.

– А ты? – спрашиваю. – Ты пойдёшь?

– Я уже был, – пожимает он плечами. – Несколько раз. Там много театра, мало конкретных решений. Но внутри этой театральности иногда прорываются странно честные вещи.

Он смотрит на меня чуть пристальнее.

– Тебя это зацепило? – спрашивает он. – Или это профессиональное любопытство Бюро?

Я в первый момент напрягаюсь, потом понимаю.

– Ты много знаешь, – говорю. – Даже где я работаю.

– Университет маленький, – усмехается он. – У нас тут собственный Архив: сплетни, слухи, списки. Климов не удержался, похвастался, что его студентка пошла в Бюро.

Он выдерживает паузу.

– И потом… – добавляет он. – Ты спрашивала про 410-ых так, как спрашивают не просто из интереса. Я это замечаю.

Во мне шевелится раздражение. Я не люблю, когда меня читают по подстрочникам.

– А ты в этом специалист? – спрашиваю. – По чужим мотивам?

– Немного, – спокойно отвечает он. – Мы все в этом специалисты. Просто некоторые ещё делают вид, что верят словам.

Он собирает рюкзак.

– Если решишь прийти на встречу, – говорит он уже на ходу, – не оставляй браслет включённым. Они параноики, но некоторые по делу.

– А ты? – спрашиваю, прежде чем успеваю остановиться. – Ты там кто? Слушатель? Исповедник? Миссионер?

Он оборачивается.

– Смотря какую версию моей биографии ты читаешь, – отвечает. – Увидимся, Мира.

Он уходит, оставляя после себя странное ощущение: как будто между нами только что состоялся разговор, содержание которого мне ещё предстоит вспомнить.

Я выхожу из университета через боковой выход. Там, где меньше камер. Не потому, что мне есть что скрывать – по крайней мере, я так себе способна сказать, – а потому, что иногда хочется идти по улице без автоматического чувства, что каждое движение – это будущий скриншот.

Во дворе, у стены старого корпуса, висит граффити. Его периодически закрашивают, но оно всё равно возвращается. Сегодня оно выглядывает из-под свежего слоя краски, как рисунок на мятых бумагах:

«Нас видно. Но видеть – это не значит понимать».

Рядом кто-то дописал: «Архив, повтори это вслух».

Я фотографировать не буду. Не боюсь, просто не хочу превращать это в ещё один аккуратный фрагмент логов. Пусть останется вещью, увиденной глазами и записанной только в голове.

На перекрёстке перед площадью Архива я попадаю в небольшое шествие. Несколько десятков людей с плакатами, на которых аккуратными шрифтами:

«За защищённое детство в сети»

«Родители, не сдавайте своих детей в Архив»

«Согласие ребёнка – не галочка в приложении»

Идут не очень организованно, кто-то явно впервые на акциях, кто-то явно давно. Полиция идёт рядом, фиксируя происходящее. У одного из полицейских на груди камеры мигает красным индикатором записи. Ему в ответ машут с плакатами.

– Посмотрите, – говорит в мегафон женщина средних лет, – на статистику: к двадцати годам у ребёнка уже больше тридцати тысяч зафиксированных событий в Архиве. Фотографии, посты, метки «первый шаг», «первый день в саду», «первый конфуз». Все эти «милые» моменты становятся частью его биографии без его согласия!

Кто-то кивает, кто-то снимает её на браслет. По сторонам от колонны идут люди без плакатов, с нейтральными лицами. Некоторые явно из «противоположного лагеря»: одобрительно кивают, когда слышат слово «ответственность», но мрачнеют при фразе «ограничить публикации».

Я ловлю фрагменты разговоров.

– …ну как, мы же не можем не делиться радостью, это же естественно…

– …а потом этот ребёнок будет устраиваться на работу, и ему покажут его голую попу в ванне, только в контексте «уровень зрелости родителей»…

– …Архив – это инструмент, его можно использовать и во благо…

Город разговаривает сам с собой. Одним голосом задаёт вопрос, другим отвечает, третьим спорит. Вся эта какофония когда-нибудь ляжет в базу данных под маркером «общественные настроения».

Но отдельные фразы останутся в чьих-то лентах как персональные лог-события: «участвовал в шествии», «поддерживал лозунг», «передавал бутылку воды».

Я тихо выхожу из потока и обхожу колонну по краю. Шествие мне близко, но не уверена, что готова фиксировать на себе ещё одно «участие».

Дома мама уже знает про шествие.

– Ты слышала? – спрашивает она, когда я захожу на кухню. – Опять устроили марш «против сдачи детей в Архив». Нам прислали циркуляр, рекомендуют подготовить лекцию для родителей.

– «Для родителей, которые уже всё сдали»? – уточняю я.

Она вздыхает.

– Примерно так, – говорит она. – Им будет тяжело признать, что они сделали что-то необратимое. Проще рассказывать, что это и есть «новая норма».

Я думаю о плакатах, о женщине с мегафоном, о полицейской камере.

– А ты… выкладывала мои логи? – спрашиваю я вдруг. – Когда я была маленькая?

Мама смотрит на меня внимательно.

– Да, – говорит она честно. – Фото, видео, забавные фразы. Как все. Тогда казалось, что иначе ты как будто меньше существуешь. Потом я начала удалять. Поздно.

– Архив не забывает, – напоминаю я.

– Архив нет, – отвечает она. – Люди могут. Я надеюсь, что те, кто это видел, уже перестали считать чужое детство своим развлекательным контентом.

Я представляю мужчину в Бюро, который говорил, что с любовницей чувствовал себя живым. Представляю родителей на шествии, которые впервые почувствовали, что их нежность тоже может быть оружием.

В голове всё смешивается: 410-е, карты доверия, лозунги, лекции, дневники, которых нет в системе. На фоне этого шума одна мысль становится особенно отчётливой: если отец исчез из Архива не случайно, значит, в какой-то момент кто-то решил, что его присутствие опаснее, чем его отсутствие.

Кто-то посчитал, что его память избыточна.

И этот «кто-то» явно не ограничивался университетскими спорами.

Вечером, когда дом затихает и только панель у входа лениво перелистывает новости, я открываю ноутбук.

На этот раз я не иду в Архив. Вместо этого набираю в поиске общий, почти наивный запрос: «Илья Орлов дата-центр Сбой».

Система честно вываливает десятки совпадений: однофамильцы, чужие статьи, старые обсуждения. Ничего конкретного. Никаких явных указаний. Только один маленький фрагмент цепляет взгляд: старая, пятнадцатилетней давности заметка на городском форуме: «Кто-то слышал, что во время Сбоя у нас в городе обслуживающий персонал дата-центра тоже… пропал? Типа «ушёл в 410» вместе с базами. Миф?»

Ответов под постом нет. Или их удалили.

Я смотрю на этот вопрос и чувствую, как внутри что-то отзывается. Миф. Легенда. Локальная городская сказка о том, что вместе с открытием всех дверей кто-то сам вышел за порог.

Через три дня у меня будет смена, в которую по протоколу положено «наблюдение за стажёром в стрессовых ситуациях». Пока это слово «стресс» стоит только в методичке. Но за ней уже угадывается другая реальность: мир, в котором люди будут приходить к нам не только с изменами и семейными ссорами, а с вопросами о том, можно ли жить дальше, если твой отец – часть легенды про Великий Сбой.

Я закрываю ноутбук.

Город шумит за окном. В воздухе висит бесконечная запись, которую никто ещё не успел прослушать целиком.

Разлом

Подняться наверх