Читать книгу В эфире Шорох. Стихи … – 2024 - Басти Родригез-Иньюригарро - Страница 2
ПЕШКОМ ПО МАРШРУТАМ ТРАМВАЕВ СТАРОГО ГОРОДА
Оглавлениезабудь
Ты знаешь, как гаснут свечи
в желании стать луной,
когда горизонт расцвечен
ветрами земли иной?
Как в море ныряют клиффы,
когда опустевший дом
становится частью мифа
и сна о себе самом?
Когда вышибаешь двери,
партер не смеши, молчи,
о том, что в придачу к вере
успел потерять ключи.
Боярышник в каплях ягод
шипами не спрячет лаз,
болотные тени лягут
вокруг беспокойных глаз.
Мне нынче и мост сожжённый
надёжен, высок и нов.
Забудь обо мне, рождённом
под звёздами ржавых снов.
кроме сказок про чёрный лес
В битом зеркале и во сне
искажение – не порок.
Лабиринтами, внутрь извне —
я не знаю других дорог.
Искривляются, трепеща,
уголки ежевичных губ;
если рёбра в узлах плюща —
чаща корни пустила вглубь.
Вздрогнул стеблем болиголов:
ведьмин всхлип или вёсел плеск?
По бетонности городов
разбредается чёрный лес.
Право ночи – смягчать углы.
Топкий берег и шаткий мост;
над озёрами зыбкой мглы
рассыпается сахар звёзд.
Перекинуться в грай и смоль,
в центре радужки – чёрный кварц:
если зреет в лопатках боль —
я не знаю других лекарств.
Под крылом горячо саднит
желторотой луны надрез.
Я не знаю других молитв,
кроме сказок про чёрный лес.
на самой высокой башне
Смехом звенишь: «Не страшно»,
взгляд опустить не смея.
На самой высокой башне
ветер всегда сильнее.
Шорох песков бесплодных
служит изнанкой рая.
Колдунья не смотрит в воду,
но непреложно знает.
Озеро льдом накрыла —
звон пробивает толщу,
но друг мой – пока бескрылый —
знает гораздо больше.
Что потерял – вернётся
лет через десять-двадцать.
На самой высокой ноте
лопнет нужда скрываться.
Блёклость пустынь напьётся
кровью лозы незрелой.
До башни, наверх, под солнце
не долетают стрелы.
post factum
Так славно – растеряться по пути
и не идти ни через лес, ни лесом,
не убивать приятное полезным
и не искать, но всё-таки найти;
измерить возраст тысячами лет,
но не копить ни золото, ни опыт,
пролезть в канон апокрифами, чтобы
остался гул над морем, но не след
в чужой земле. Post factum всё одно:
прошло насквозь, задело за живое…
Под солнцем в полдень камни пахли хвоей,
закат в канавы сцеживал вино.
Ночь мягко стелет илистое дно
знаменьем обретённого покоя.
грифельно-серый
Время и небо в конце декабря
кажутся сферой.
Дом твой кирпичный с изнанки не зря
грифельно-серый.
Позднее утро открыло глаза,
чтобы заплакать.
Ну и на чём мне прикажете за
солнцем, на запад?
Остро проклюнулись из-под манжет
чёрные перья —
вот тебе «самый рождественский» цвет.
Полно, теперь ли?
Полночь и снег. Из стакана вино
шепчет – за дверью
есть чудеса милосердия, но
я в них не верю.
Пара глотков, и на память придут —
вдруг, без причины —
блики на стойке в аэропорту.
Рим, Фьюмиччино.
Ночь не иссякнет, но круг завершит
двадцать второго.
Делать из сумрака саван и щит —
это не ново.
Сказки про стрелы и всё, что потом,
с детства знакомы.
Ты заштрихуешь карандашом
место излома?
Дай мне тетрадь, где в бумажной траве
пляшут химеры.
Самый рождественский в мире цвет —
грифельно-серый.
пешком по маршрутам
Вверяя огню минуты
до наступления холода,
солги, что не ищешь повода
для страшной душевной смуты.
Я шлялся пешком по маршрутам
трамваев старого города.
Я думал: «Поедем в Калькутту,
пока мы еще так молоды».
Наш город – скрытый, запутанный,
что кормится только нами,
исчерчен моими маршрутами,
исчерпан твоими снами.
К нему любопытно тянутся
трамваи стальными мордами —
он тлеет во мгле под тяжестью
асфальта чужого города,
дрожит в пузырях игристого
и жаждет иного топлива:
фасадов, калиток, пристаней
в зеленом вине растопленных.
Край неба алеет исподволь
за крышами-волнорезами,
и дремлют трамваи, высунув
свои языки железные.
Качнутся их штанги чуткие,
и фары устроят проводы,
когда мы уйдём маршрутом,
подсказанным старым городом.
Кальяри
I
Нетерпеливым в раю не место
меж виноградников и вендетт:
стучишься в церковь – замóк, сиеста,
открыта дверь – ты едва одет.
Ты вроде дома, но заграницей:
билеты, чартер, такси, отель.
От Vermentino в глазах двоится?
В знакомом слове – избыток «эль».
Вот так и бродишь полдня, не узнан,
от катакомбы до кутежа,
и слышишь: «Эти, видать, французы —
уж очень бледные для южан».
На утро море, признав, целует,
слюной солёной стирая грим,
но Barcellona – одна из улиц,
а Víа Roma ведёт не в Рим.
Когда остывшая и рябая
кайма песка ускользает в ночь,
диджей незримый, шутя, врубает
в кафе прибрежном Take me to church.
II
Хочешь клубок реалий
перемотать? Изволь:
розовый снег Кальяри —
это всего лишь соль,
мирто и лимончелло —
вот тебе ночь и день.
Что там опять заело?
Стрелы и каравеллы,
прелесть дурных идей,
с вечера штиль – к беде,
чем же теперь наполнить
и паруса, и грудь?
Улица Barcellona.
Я не могу уснуть.
Завтра (уже сегодня) —
вторник, среда, четверг? —
поиск любви Господней
в тысячах лестниц вверх,
в том, что опять некстати
жгуче саднит рука,
в солнце и циферблате,
сорванном с ремешка.
В сумерках, вниз по склону
лёгок обратный путь
на улицу Barcellona,
где я не могу уснуть.
бусины страшных сказок
dedicado a la Sra. Madre Superiora
колдунья
С утра мутит и тянет к чудесам.
Рифмуется в ускоренном режиме —
инерция, течение. Я сам
готов взлететь на воздух при нажиме.
А что за место? Вифлеем, Бедлам?
В груди до боли сжатая пружина.
Пока я режу город пополам,
колдунья заговаривает джина.
Ей век за день – простейший алгоритм,
а я уже двухмерен, и бесцветен,
и невесом, и я ложусь на ритм,
как парус, крылья и слова – на ветер.
бусины страшных сказок
У придорожной лужи
шёпот: отпей, поверь —
не между строк, а глубже
карта чужих потерь.
Сумрак ветвист и вязок:
не было, и возник,
бусины страшных сказок
горечью под язык.
Щуришься близоруко:
слышал – понять не смог,
в каждой не гласной букве
скважина и замок,
кромка ворот резная,
через неё не лезь.
Древняя боль не знает
грани меж там и здесь.
стрекозёл
Он не в себе, так что, прости,
лучше зайти потом,
не знаю, когда.
Лет через сто. Что за беда
ждать? Можешь пока
замуж сходить, дело открыть,
чтоб округлить счёт и бока,
думая: «Он, наверняка,
так одинок. Короток срок
лета, и он скоро поймёт:
счастье – лишь сон. Дёготь, не мёд,
морщусь, но пью, он – стрекоза,
что муравью режет глаза,
не признаёт: осень – пора
и умолять, и умирать.
Пела, зараза, ну а теперь —
пляшет».
Жизнь – это сон, что за беда
ждать?
Можешь взрослеть, можешь ворчать,
и, на досуге, думая: «Он…»,
тихо сыграть
в ящик.
водяная пыль
Его дорога уткнулась в лес.
Не ждал ни ужасов, ни чудес,
хоть меж деревьями нет тропы,
где на коре водяная пыль,
на ветках – гроздья сырых миров,
один сорвётся – отравит ров.
Свивая кольца, спешить куда?
Тобой смеётся сама вода,
а в ней осколки несчётных мест,
чей вечный морок – бескрайний лес.
Прозрачен ров, но не видно дна,
деревья вздрогнули. «Жизнь одна», —
вошедший замер. В ответ: «Забудь,
зачем слезами отметил путь
от зимних бдений до летних снов,
где шаг последний – в бездонный ров».
Он лёг на камень и вниз глядел,
припав губами к твоей воде.
Качнулась чётками гроздь плодов.
Один сорвётся – наполнит ров
текучий танец удач и бед,
чужак протянет ладонь к тебе,
но ты не трогай, на тихий звон
не той дорогой уйдёт не он.
Ныряя глубже косым лучом,
шагов не слушай – ты ни при чём.
Придя без страха и без тропы,
он сам вдыхал водяную пыль;
не первый гость засмотрелся в ров,
где зрели гроздья твоих миров.
Свивая кольца, спешить куда?
Тобой смеётся сама вода,
в которой блики далёких мест,
чей вечный голод – бескрайний лес.
давай от сердца
Давай про родину и детство,
про каждый день, давай от сердца,
захочешь жить – начнёшь вертеться
по кругу дом-работа-дом
не только телом, но и словом,
не всем доступное – не клёво,
а против лома нет приёма,
и глухота сойдёт за лом.
Какое прошлое, помилуй,
без фильтра тёмное, как пиво?
Тебе семнадцать лет от силы,
а если больше – сам дурак.
Где бунт безвредно-ювенильный,
подъезды, снег, миазмы гнили
и молока, что примирило
с родным унынием двора?
Да мне не влом, могу про детство,
про шёпот стен, могу раздеться
до коллапса́ра в зоне сердца,
не будет мало никому:
придётся щуриться, не веря,
задраить люки, окна, двери
и уши, превращая череп
в подлодку, крепость и тюрьму.
Нет, мне не влом: в мои подъезды
огни болотные пролезли,
под грохот рельсово-железный
пацан в пальто на проводах
грызёт фонарь, в рюкзак не суйся:
застрянешь пальцем – не отпустит
и съест живьём, в кирпичном русле
сровнялась с крышами вода.
Вода – что лом, а против лома
нет ни заклятий, ни приёма.
Что, некомфортно, мутно, стрёмно?
А я здесь – дома.
не первый круг
«Сколько мне лет? А сколько бы вы мне дали?
Знаю, пожизненно. Это не первый круг».
«Понял? Ступени лестницы – ряд педалей,
передохни, но прочим не порть игру.
Что тебе стоит склеить байопик скудный:
место рождения, паспорт и аттестат?».
«Нет, господа, я взялся из ниоткуда,
проще сказать: водился везде, всегда.
С кем я водился? Это вопрос не в тему,
верьте-не верьте, я не сдаю своих.
Адрес зашифровать, щегольнуть тотемным
перстнем – вполне достаточно для любви.
Кто я такой?“. „Прокатит любое имя,
или придумай прозвище, лучше два,
или откройся, но не считай своими
всех, кто неосторожно тебя позвал».
от ворот
Мимо Трои да мимо тройки? Лепи горбатого.
Дело песен – (кого-то) строить и зарабатывать.
Почему под софитом шкет с тунеядской рожей?
Он о вечном, да не о добром, не о хорошем.
Мимо Трои крадётся некто. Не грек, не Грека.
(Если эта тварюшка шастает через реку,
значит, дядя Харон санирует тропик Рака —
эвфемизм для сиест и рейсов не по контракту).
В документах – заморский дактиль, без мыла опера.
В нарративе – прорыв плотины. Видать, утопия.
Ни в какие ворота Трои не лезет проза:
у него персонажи дохнут от передоза
до пролога, но не уходят из круга света.
У него что ни песня, так в город забрался некто —
без коня, без ключей, но с дудочкой гость непрошеный.
Он о вечном, да не о добром, не о хорошем.
Тандава
Бегом по граблям, через лето,
где навернулся – там кровать,
чем больше места для браслетов,
тем реже тянет убивать —
зато масштабней. Обветшалость
фасада просит в порошок
стереть фундамент. Начиналось
всё очень даже хорошо:
ещё не плод, уже не завязь,
почти освоил этикет
богов и нищих, изъясняясь
на всем доступном языке,
некстати вспомнил, как чудесно
жить без магнита на спине,
стал занимать всё меньше места
в пространстве плоти и камней,
прощально скалился при встрече
и озаботился всерьёз
проблемой выбора наречий,
ботинок, преходящих грёз
и уходящих в класс «руины»
цивилизаций, стал на треть
подростком, на две трети – миром,
который должен умереть
и театрально, и паршиво,
а воссоздаться второпях.
Аллюр по граблям, танец Шивы —
по сути, пляска на костях.
Sbagliato
Не хочешь – не надо, отпустим трамвай.
Зима бьёт отбой, нас отчётливо двое.
Постой, дай наушник, перемотай!
Что там играло, такое драйвОвое?
Руку на отсеченье не дам,
что слышу мотив впервые.
Если я снова уйду в никуда,
ты знаешь мои позывные.
Твой город… – Накрылся. – Не тазом, а мхом.
Послушай, нас балуют: осень, как дома.
Отставить гримасу! Я помню, что дом —
концепт растяжимый, и, стало быть, стрёмный.
Перемотай. Да не время вспять!
Плейлист – до моей, драйвóвой.
Если меня унесёт опять,
ловчая сеть готова.
Я незаменим, ибо знаю состав
лекарства от скуки, рефлексий, агоний.
Заметил? Духи, на запястья упав,
приобретают оттенок Негрони.
Колючие шарфы, под шарфами – шёлк,
изрядная доза британского рока,
и, к слову об этом, включи мне ещё —
в пятнадцатый раз за дорогу.
Руку на отсеченье не дам,
что подпеваю впервые.
Если я снова уйду в никуда,
ты знаешь мои позывные.