Читать книгу В той стране - Борис Екимов - Страница 12

Три матери

Оглавление

Этим летом я видел ее в последний раз. Она была очень плоха и еле брела в магазин, с клюкою. Идет-идет, остановится. Отдохнет и дальше плетется. Лет ей немало, должно быть, под восемьдесят. А зовут ее все Шурочкой. Шурочка да Шурочка…

Детей она растила одна. Муж в войну погиб. Двое ребят. Старший как-то быстро исчез. Помню, что он был какой-то не больно путевый. А потом пропал. Про него сразу забыли. О втором поминают до сих пор. Шурочку увидят и вспоминают:

– Вовка-то Шурочкин все сидит?

– Сидит.

Я с ним рос, с Вовкой Шурочкиным, в школе вместе учились. В тюрьму его посадили рано и как-то по-глупому. Кажется, он машину угнал, грузовик с арбузами. Конечно, пьяный. Прямо с базара угнал и далеко не уехал. Где-то заглохла машина, а он в ней уснул. Потом в ларьке папиросы украл. И пошло-поехало. Всю жизнь он так и сидит, считай, безвылазно. Во взрослой поре я его один лишь раз видел.

В прежние годы с Шурочкой мы встречались чаще, говорили о Вовке.

– Как он там?

– Письма пишет. Скоро, мол, освобожусь. Буду по-умному жить. А ведь голый-босый. Деньжонок подкапливаю, послать.

Проходит время.

– Как там Вовка? Освободили?

– Друзья-товарищи… – вздыхает Шурочка. – Друзья-товарищи подвели. До родной матери не доехал. Сбираюсь к нему на свиданку. Далеко… Поездом едешь, потом пароходом.

Прежде такие вот были разговоры. Потом я понял, что Шурочке от моих расспросов сладкого мало и стал лишь здороваться, временами справляясь у соседей:

– Как там Шурочкин?

– Снова сидит. Не доехал. На свидание к нему собирается.

Год за годом, за годом – год. Так и жизнь потихоньку проходит. Полсотни лет за плечами.

Встретишься с Шурочкой лицо в лицо, поздороваешься.

– Как там Вовка?

– Друзья-товарищи… – вздыхает она. – Друзья-товарищи опять подвели. Послала деньжонок, чтоб не вышел голый-босый. А друзья его встретили и подвели. На свиданку сбираюсь.

Ездит. А Вовкин лагерь далеко. Поездом, потом пароходом.

Этим летом я встретил ее в последний раз. Она еле брела к магазину. На клюку опирается. Идет, идет, а потом встанет, стоит.

– Здравствуйте…

– Здравствуй, здравствуй…

– От Вовки нет вестей?

– Пишет. На свиданку к нему сбираюсь. Может, в последний раз.

Она глядела на меня пристально и вдруг вспомнила, улыбнулась:

– А в лапту-то он какой ловкий был. Как вдарит, вдарит… Мячик далеко летит. В огороды…

– Ловкий, ловкий… – подтвердил я.

Попрощались. Я пошел, потом обернулся. Шурочка брела к магазину, опираясь на клюку. Темное платье, темный платок на голове.

Она уехала и не вернулась. Домишко ее долго стоял с открытыми ставнями. Потом соседи их затворили.

* * *

Всякий раз, когда я собираюсь ехать в город, кто-нибудь из близких напоминает:

– К Топилиным заедешь?

– Заеду, – отвечаю я.

Заезжаю. Дом Топилиных стоит в переулке, за магазином. Хозяин старик Топилин умер позапрошлой зимой. Осталась его бабка одна, ходит согнувшись, порою с костыликом. Но сад и огород содержит в порядке.

Когда заезжаю, у нее все готово. Картошка ли, помидоры, абрикосы ли, яблоки – все в свой черед – аккуратно уложено и увязано. Корзина ли, ведро, банки с вареньем, бидончик откидного молока – лишь ставь в багажник и поезжай.

Пока ставлю, укладываю, старая Топилиха говорит мне всегда одно и то же:

– Спаси Христос, что заехал. Вези поклон. Скажи: живая, – и добавляет: – Может, приедут… Как на цепи сидят там…

Об этом говорено-переговорено. Молча закрываю багажник. Трогаюсь с места. Старая женщина глядит мне вослед.

Какой уж год вожу. Еще старик был живой. Попросил как-то раз да другой. Теперь в привычку. Правда, в городе, порой, не сразу посылки и вручишь. Топилиных трудно дома застать. Опять никого. Наконец поймаю, стану пенять.

– Негодяй… Форменный негодяй… – шумно корит Топилин-старший сына. – Я приказал, не смей из дома уходить, посылку привезут от бабушки. А он умелся куда-то.

Топилин-младший в ответ что-то невнятно бурчит. Он занят на кухне гостинцами.

Как всегда, передаю материнский поклон, приглашение и от себя прибавляю, как могу:

– Тепло… Щавель, чеснок – в палец уже. Скворцы поют. Картошку сажаем.

Летом заманиваю по-иному:

– Абрикосы… Желто все… Ветки ломаются. Вишня пошла, ранняя.

Речи мои послушав, Топилин-старший сына корит:

– Просто негодяй какой-то… Говорю ему, говорю: съезди к бабушке, там такой воздух – не надышишься. Бездна фруктов, овощей. Бабушке бы помог, наелся от пуза и сюда бы привез. Нет, никак не заставишь.

– Сам бы поехал, – говорю я Топилину-старшему.

– Проклятая работа! – взрывается он. – Как привязанный! Дело – не дело, сиди! Каждый день! Как на каторге! Я предлагаю: давайте мне задания, я буду сутками не спать, а потом – отгулы. Нет! Каждый день ходи на работу! Хоть спи там, но ходи.

– А выходные? Суббота да воскресенье, – напоминаю я.

– Что ты? – ужасается Топилин. – В выходные уехать никак нельзя. Такое сейчас интересное время. Собрания, демонстрации, митинги. Из Москвы приезжают интересные люди. Травкин недавно выступал. Он так громил всех, ужасно. Прямо призывал бороться с КПСС. На днях Шестаковский приезжает. Тоже будет собрание.

Две серые кошки трутся об ноги хозяина, прыгают ему на колени, мурлычут. Этих кошек еще котятами Топилин-старший подобрал где-то и вырастил. Теперь живут у него.

– И от них нельзя отлучиться, – говорит Топилин. – До чего у нас жестокое общество, бессердечное, – жалуется он. – Для домашних животных никаких условий. В других странах есть специальные пансионаты для собак, для кошек. Я читал в журнале. Там все условия: столовая, кухня, спальни, площадки для игр, медицинский кабинет, даже изолятор, чтоб отделить животное, если оно заболеет. Вот это – настоящая цивилизация, милосердное общество. Оно всем сострадает. А у нас – сплошная жестокость, средневековье. Потому что мы молчим и не протестуем.

– Как не протестуем? – выйдя из кухни, спросил Топилин-младший и напомнил: – А на той неделе?

– Это ужас какой-то! – вскипел Топилин-старший. – Рабская страна! Протестовать и то не умеем. Последний президентский указ – это же подлость! Это наступление на наши права! Я сразу всех обзвонил: надо протестовать. И все согласились. Я полночи не спал, плакаты готовил. Утром пришли к обкому партии, чтобы все видели… А никто не собрался. Вдвоем с ним… – кивнул он на сына. – Стояли, как дураки. А такие прекрасные плакаты! Никто не явился. У всех уважительные причины. Например: теща заболела. Вот и добейся тут чего-нибудь… – досадуя, сплюнул Топилин. – Теща им дороже демократии, дороже свободы. Просто хочется бросить все к черту и уехать куда-нибудь! Хотя бы в Литву. Там люди сражаются… А у нас – болото…

Топилина-старшего я знаю давно. Выросли вместе, в одном поселке. Тем более что семья его рядом жила, в переулке, за магазином. Тогда ребятишек было много: Быковы, Кулюкины, Варениковы, Басовы, Чебаковы, Афонины… В каждом дворе. Выросли – разлетелись…

Топилин-младший на отца своего во младости очень похож: высокий, белобрысый, в очках. Старший был с детства очкариком. Сейчас он с бородой. И младший, глядя на него, тоже отпустил что-то не очень суразное.

Сейчас, бабушкиных гостинцев отведав, Топилин-младший куда-то удаляется. Вослед ему несется:

– Опять до полуночи?! Бродит и бродит… – сокрушается Топилин-старший. – Сидел бы, читал. Сколько газет, журналов. Бездна интересного. Наконец-то правду сказали о нашем зверином обществе. Столько информации… Из почтового ящика не успеваешь вынимать. «Новый мир», «Звезда», «Знамя»… Когда на работе подписка шла, все удивлялись, на месячную зарплату я подписался. И правильно сделал. Вся эта гласность может внезапно кончиться. А я всю жизнь потом эти журналы читать буду. Жаль, времени мало. Два выходных всего. В библиотеку придешь, там бездна интересного. Что ни откроешь. О детских тюрьмах, например. О психиатрических больницах… О домах престарелых… Люди везде страдают. И все потому, что мы – рабский народ и мало протестуем. Я теперь протестую всегда. В Тбилиси когда случилось, я сразу подал телеграмму… Пусть знают, что это – позор. Стариков не пожалели… Женщин… Матерей своих… Подняли руку… А Баку?! А Вильнюс?!

За окном смеркается. Там обычный городской пейзаж: двор, коробки домов подступают к окнам. Весною не пахнет. Весна далеко от города: в нашем поселке, за Доном, в Грушевой да Петипской балках, где на теплых склонах уже отцветают золотые головки мать-и-мачехи, синие колокольцы сон-травы клонятся к земле.

– Скоро лето… – говорю я. – Будет отпуск…

– Да, да! Отпуск! – вскидывается Топилин-старший. – Возьму отпуск и сразу поеду в Литву. Там так сейчас интересно! Пикеты, борьба! Люди добиваются свободы. А у нас – ничего-ничегошеньки. Сплошное болото. Два-три митинга и все. Разве с нашим народом можно завоевать свободу? Устроить достойную жизнь?! В Литву! Только в Литву! Плюну и обменяю квартиру на Прибалтику. Там – единство народа! Там люди все вместе, рука в руку…

Кошки ластятся к хозяину, трутся об ногу его.

– Есть захотели? Сейчас, сейчас… – поднимается Топилин. – Посмотрим, чего нам прислали, какие гостинцы…

Я тоже прощаюсь и ухожу. На улице темно. В окнах – свет. Там жизнь, за каждым окном своя. Не сужу ее, возраст не тот.

Но старую Топилиху все равно вспоминаю. Как провожает меня, как глядит мне вслед.

* * *

А теперь – о матери своей.

Пишу эти строки от дома далеко. Зима. За окном февральская метельная ночь. Лес шумит. Снег шуршит по оконному стеклу. Форточку откроешь и слышишь, как что-то скрипит и жалобно стонет в лесу.

Дом мой далеко. Уезжал, прощался с матерью, обнял ее и вдруг почуял, увидел, какой она стала маленькой, чуть не в пояс мне. Боже, боже…

Теперь вот – чужие края. Метель за окном. Кто там жалобно стонет? Не моя ли мать это плачет в далекой дали?

В той стране

Подняться наверх