Читать книгу Поворот круга - Елена Аксельрод - Страница 7

Елена Аксельрод
«…И другие»
Тетради разных лет
Тетрадь пятая.
Помин-река

Оглавление

Мои земляки

на помин легки,

Да вот тяжелы на подъём.

Мои земляки у Помин-реки

За неподъёмным холмом…


Юрий Вронский


В 2012-ом на полке новинок в издательстве «Самокат» обнаруживаю рядом со своей книжкой «В море мылся великан» сборник Юрия Вронского «Грустный кондитер» с подзаголовком «Из норвежских стихов для детей».

«.…Бывало, играет на скрипке скрипач —

Все мальчики в пляску, а девочки в плач.

А то поведет он смычком, и тотчас

Все мальчики в хохот, а девочки в пляс…

Он сделался сед, точно северный мох,

Но скрипку отдать за корову не смог,

Старинную добрую скрипку».


Он не мог отдать свою добрую скрипку ни за корову, ни за упитанного тельца, прятал ее в футляр «пересказов» и оригинальных стихов для мальчиков и девочек, не желая участвовать во «взрослом» оркестре, где первую скрипку играет барабан.

Юрий Вронский, крупный во всех смыслах человек, независимый, громогласный, очень быстро становится своим в нашей семье. Он не диссидент в принятом смысле слова, но своего отношения к большевикам не скрывает даже в вагоне метро, когда мы с ним направляемся на какое-либо действо в ЦДЛ. Я испуганно озираюсь, а он обличает: «Как наши брюхоголовые любят хвастаться. Меня, мол, мой народ избрал в глубинке. Да ты потому и прошел, что полез в медвежий угол. Они там ни читать, ни писать не умеют. Кто надо, покажет им, кого следует вычеркнуть».

Вронский выделялся в любой толпе еще и потому, что ходил на костылях, ловко управляясь с ними, а когда менял костыль на протез, не расставался с вырезанной им самим тяжелой суковатой палкой-палицей, как будто из той древней Руси, о которой он писал свои повести для детей. Ногу он потерял еще мальчишкой, на подножке трамвая, но двигался скоро, размашисто, хотя, как выяснилось потом, сильно страдал от боли. Во всем его облике прочность, основательность: рост и сложение богатырские, лицо открытое, глаза ясные, светло-карие, борода окладистая.

Он не любил московской суеты, мало с кем водился (может, поэтому никто не донес на него), литературной среды чурался, мир для него делился на н е к о т о р ы х и остальных. «Некоторые не дадут себя растворить, не могут говорить шаблонно. К ним не лепится пошлость». Вронский любил поэзию, предпочитая стихи ясные, прозрачные. Однако и авангард не чужд ему. «Облако в штанах» читал наизусть. Юрий Петрович, для нас просто Юра, изобрел потешную теорию, будто все знаменитые люди были евреями: Наполеон – корсиканский еврей, Пушкин – эфиопский еврей, Ленин – зырянский еврей и т. д.

К модным, собирающим стадионы стихотворцам, относился скептически. Когда я пребывала под гипнозом ундины Ахмадулиной, ее ворожбы, прихотливых водорослей метафор, Вронский сердился на нее за манерность, вычурность, словесную и синтаксическую неразбериху.

Юра часто ездил в деревню и, наконец, купил избу в деревне Нелюшка на Валдае, там среди трех озер и мы с мужем и сыном провели часть лета 1970 года. Мы вместе с Вронским купались, удили рыбу (попадались и щуки), собирали грибы (попадались и боровики). Автолавка привозила хлеб, соль и водку. Но пили мы не водку, а парное молоко. И меду хватало, и картошки. Это вполне нас устраивало, а Вронского тем более. В быту он был неприхотлив, носил полотняные куртки и косоворотки, рекомендовал и нам по его примеру завтракать крутым яйцом и шматком сала. Он знал по имени-отчеству всех деревенских, они были к нему расположены, вероятно чувствуя его душевное здоровье. Вронский и не знающие грамоты местные старики отлично друг друга понимали.

В Москве моя подруга Нелли Тиллиб, выводя по вечерам на прогулку фоксика Бульку, часто встречалась с Вронским, живущим поблизости, и благодаря своей уникальной памяти, записывала его устные рассказы. Могло бы получиться многотомное собрание сочинений, если бы он писал, а не говорил. Одну из этих записей, с разрешения Нелли, решаюсь обнародовать, а то они так и останутся никому не известными.


«…Крестьяне, мои сверстники, Сталина не любили. И за что было любить-то? А их дети – шоферы, все почему-то шоферы, не знаю, зачем столько шоферов, себе на ветровое стекло портрет Сталина ставят. И не скажи ничего. Я как-то одному начал объяснять, чтобы снял портрет, сказал про репрессии. А он как закричит: «Ты сам всё врешь! Не верю, врешь ты всё, какие такие лагеря… откуда ты взял… сам придумал…». Вот я и думаю, сколько еще времени должно пройти…

Я много лет подряд ездил в деревню Нелюшка к Дарье Степановне. Я как в первый раз на Валдай приехал, так сразу на нее и наткнулся. Знаете, есть такие старухи, на вид столетние, два желтых зуба торчат, одеты, в чем Бог послал. Сидят на завалинке, судачат. Иные злобные бывают, но и злость у них какая-то естественная, я бы даже сказал, добрая. Всё помнят… А как заговорила Дарья Степановна, словно листья зашелестели. С того дня, до самой ее смерти мы к ней в избу и ездили. На Севере не говорят «хата», говорят «изба», по-старому «истба», истопили, значит, печь…

Однажды, помню, как раз ноябрь был. Приехали мы в Нелюшку, горизонт низко так опустился, почти слился с деревушкой. Мы как в вечность окунулись. Ольха уже облетела. Совсем в другом свете деревенька открылась. Летом ни изба, ни лодка наша, кверху перевернутая, не видны были, листва закрывала. А тут всё голое. Как впервые их увидели.

Так вот деревня эта Нелюшка стоит на озере Нелюшинском… И есть там еще озеро Лесное. Когда-то полное рыбой. Как сейчас часто случается, озеро это отравили. Они это обычно так делают. Пишут наверх, дескать, разрешите отравить озеро такое-то, зато мы обеспечим страну тем-то… Заботятся о поощрениях, повышениях. К счастью, до конца отравить не удалось…

Лесное это озеро расположено у Хренового холма. Для людей, далеких от лингвистики, это звучит как скверный, плохой, одно слово, хреновый. А холм-то очень красивый. Дело вот в чем. Слово «хрен» тот же «крен» – плотный мелкий сосняк, хвоя. Именно плотный, так как если б рыхлый был, то не было бы крена, горки, не образовался б этот холм. С него деревенька Нелюшка особенно хороша. Кстати не Нэлюшка она (через «э» оборотное), а Нелюшка. В русском языке вообще «е» редко произносится как «э». Разве что «Эка-вон», «Эка-как». А деревеньку издавна ласково называют Нееелюшка…»


Мне-то помнится, что озер в Нелюшке было три. Наверно, одно безымянное…

Свои собственные «взрослые» стихи Вронский так и не обнародовал, может быть, они сохранились в его архиве. Я к нему приставала, просила показать стихи, он обещал почитать их «в следующий раз», который так и не наступил. Не исключено, что не был уверен в них, слишком долго они лежали в столе.


Читаю стихи. Сидят Софья Черняк, Юрий Вронский, стоят Юрий Кушак, Игорь Егиков, Ирина Воронцова


Мы жили в соседних писательских кооперативах у метро Аэропорт. Вронский, прогуливаясь, часто навещал нас, и его присутствие в нашей семейной повседневности казалось само собой разумеющимся. Я шла открывать дверь, не дожидаясь звонка, только услышав постукивание его костылей. Иногда он и меня вытаскивал на прогулку, он говорил, я слушала. Юра приветливо раскланивался направо и налево со знакомыми литераторами, их женами и детьми.

Неистощимый рассказчик, Вронский свободно обращался с разными пластами языка, «ботал по фене», если этого требовал предмет (когда-то после подростковой драки в кутузку угодил). Писал немного и еще меньше печатался, пренебрегая хождением по редакциям.

Казалось, что эта отдельность его не занимает, будто и амбиций никаких нет. Говорю «будто», потому что сейчас, спустя много лет, усомнилась в этом. Он говорил о чем угодно, но никогда – о своей работе. Переводил стихи в основном со скандинавских языков. В издательстве «Детская литература» вышло несколько мало замеченных книжек его оригинальных стихов и прозы. Вронский мастерски владел стихом, естественной живой интонацией. Посмертные высказывания о его «славе», прочитанные мною в интернете, поверхностны и не точны. Не было ни славы, ни даже широкой известности. Перевод стихотворения Байрона, использованный в чужой книге, так же, как суждение Бахыта Кенжеева о том, что перевод лучше оригинала, и даже отдельные издания переводов норвежской поэзии – вовсе не гарантия читательского успеха. В советское время переводы и других самобытных поэтов были лучше переводимого.

Жена Юры, Любовь Горлина, переводчик прозы с норвежского и датского, в том числе Кнута Гамсуна, редактор и составитель поэтических сборников. «По знакомству» она заказывала переводы с этих языков и мне, к тому же и сама делала подстрочники для нас с Юрой, подозреваю, что и для других поэтов-переводчиков. Заглянув в интернет, я обнаружила, что Любушка, как звал ее Юра, пережила его ненадолго. В противоположность своему гедонисту мужу она была замкнутым немногословным человеком, всегда погруженным в работу, кормилицей семейства.

Наши с Вронским детские книжки соседствуют на книжных прилавках. Такая вот встреча.


Асар Эппель


Приезжая в Москву, остро чувствую его отсутствие.

Мы познакомились в конце пятидесятых на семинаре молодых переводчиков. Асар, для меня просто Ося, переводит не только с польского, а я не только с еврейского и румынского, с чего начинали.

Редактор и наш общий приятель Морис Ваксмахер подкидывает нам работу для многотиражных изданий Библиотеки всемирной литературы (БВЛ). Не беда, что платят нам за строчку вдвое меньше, чем маститым переводчикам, зато какая радость встретиться у кассы издательства «Художественная литература» (бывший Госиздат) и стоять в очереди за гонораром вместе с «маститыми». «Эту книгу мне когда-то / В коридоре Госиздата / Подарил один поэт. / Книга порвана, измята, / И в живых поэта нет», – писал Тарковский о Мандельштаме. Мы в этом коридоре встречаем Тарковского и Липкина.

И вот мы много лет спустя: зимний вечер 1981 года на Рижском взморье в Доме творчества Дубулты:

Я такой тишины не знавала нигде.

Звуки стынут, поземкой обдуты.

Не пролиться из крана оплошной воде,

Толстых стен не пробьет репродуктор.

Окна замерли в дремлющей снежной пыли,

Смолк старательный вой пылесоса.

Только где-то вдали вдоль затихшей земли

Осторожно грохочут колеса.


Сидим, забившись в свои номера, на безлюдную набережную вылезаем «для порядка» на несколько минут, когда в белесом небе, таком же ледяном, как море, открывается голубая лужица. Встречаемся в столовой.

После ужина, исподтишка включаем запрещенный кипятильник, пьем кофе или чай, а порой и что-нибудь покрепче, то у меня, то у Асара, то у Жени Солоновича, переводчика с итальянского, нашего товарища еще по давнему семинару.

Одним прекрасным вечером Ося, как всегда, приходит ко мне пить кофе. Слышим как в небе с грохотом раскалывается льдина и обрушивается градинами. И тут Ося, будто по команде, извлекает из-за пазухи сложенную рукопись, не спеша разглаживает листки и читает один за другим два ошеломивших меня рассказа: свой мир, своя тема, свой стиль. Читает спокойно, внятно, машинописных страниц из рук не выпускает, словно боится сглаза. Потом, в многочисленных интервью Асар говорит, что написались они от нечего делать, не было у него в тот момент серьезной переводческой работы. Меня не особенно убеждает эта версия, выверена каждая фраза. Когда Асар решается дать своей прозе право голоса, это происходит, может быть, слишком поздно. К счастью, случается перестройка.

Эппель и Вронский приятельствуют, хоть и антиподы. Эппель не столь ясен и открыт, как Вронский, не так безразличен к паблисити, к литературной иерархии. Когда я появляюсь в Москве, он звонит мне около двенадцати ночи и обстоятельно рассказывает о своих удачах и неудачах, особенно в тот период, когда удач становится больше и его проза обретает, наконец, широкую известность. Широкую ли? Ему казалось, что недостаточную. Людмила Петрушевская однажды назвала Эппеля лучшим современным прозаиком и посетовала: «Но не известен». Пишущий должен делать себе имя смолоду, иначе оно не прозвучит или прозвучит глухо, останешься невидимкой, как некоторые мои друзья, которых услышали и увидели, когда ни видеть, ни слышать они сами уже не могли. Надо признать, что о прозе Эппеля написано немало, и достиг он степеней известных, ездил в составе разных писательских делегаций заграницу, возглавлял жюри литературных конкурсов, говорил об этом с удовольствием. Дело только за читателями.

Асар был виртуозом во всем: в переводах стихов и прозы, оригинальных стихах, изящных лимериках. Он любил литературную игру, парадоксы, экспромты, но его обычная доброжелательная усмешка не свидетельствовала о веселости нрава. В печатных поминовениях его величают «человеком—праздником». И справедливо. Острый ум, даровитость, культура, явленные в одной личности – разве это не праздник? Перед артистизмом, обаянием и мягкой язвительностью Эппеля не могла устоять даже «Школа злословия» Татьяны Толстой и Дуни Смирновой.

В отличие от Вронского, никогда не бывавшего за пределами России и, как многие невыездные переводчики, интуитивно угадывавшего дух и особенности оригинала, Эппелю своевременно удалось побывать в Польше, завязать знакомства с литераторами, почувствовать страну изнутри. А я представляла себе Осло и Копенгаген по доступным мне Таллину и Риге. Вронский, насколько помню, и там не бывал.

Свою первую книгу «Травяная улица» Асар подарил мне с надписью «…от оборванца на обложке». В одетом с небрежной элегантностью, аристократичном и чуть высокомерном авторе книги трудно было заподозрить этого «оборванца» из Останкинской полунищей слободы с ее специфическими бытом и говорком.

Его вкусу доверяли. Когда Асар с небольшим опозданием появлялся на пороге Малого зала Дома литераторов (на «престижный» Большой зал наш брат не тянул), по рядам проносилось дуновением: Эппель пришел. Значит, будет интересно.

В один из приездов Асара в Израиль я пригласила к себе «на Эппеля» коллег, пишущих по-русски. Раздвинули стол, было тесновато, но оживленно. Эппель весь вечер «на ковре», поражал гостей искрометностью юмора, даже Юлику Киму не уступал.

В последний раз мы виделись с Асаром на вечере в Литературном музее на Трубниковском после выхода в 2010-ом году моей книжки «Меж двух пожаров». По окончании затянувшегося чтения стихов Ося удалился «по-английски», не оставшись на скромное чае-вино-питие с музейщиками и несколькими моими друзьями. Огорчившись, решаю, что виной тому избыток виршей. Не сразу понимаю, что Ося просто устал. Накануне он жаловался на самочувствие. Через несколько дней – я уже собираю вещи – он позвонил мне, оказался первым читателем моего многостраничного сборника.

Грустное совпадение. И давнего друга, художника Мая Митурича я видела в последний раз в том же музее на несколько лет раньше, когда представляла предыдущую книжку. Помню, как Май, обняв меня, шутливо сокрушался: «Ты еще вот какая, а я уже вон какой».

Оба, Вронский и Эппель, были пуристами, если дело касалось слова. Один пример. Несколько лет тому назад Асар попросил у меня подборку стихов для журнала «Лехаим», с которым сотрудничал. Ему не понравилось слово «бугенвИлии», привычное для израильтян. Красные каскады этих цветов окликают прохожих почти из-за каждого забора нашей улочки. Асар требовал переименовать их в пышное «бугенвилЕи», как значится в энциклопедии. Слово стояло на рифме, пришлось по настоянию неуступчивого редактора менять всю строфу. Я обошлась «бугенвильным кустом».

Печальные вести не сразу долетают до наших палестин. И каждый раз вспоминается из Левитанского: «Не поговорили…». В 96-ом году я написала: «Живы те, кого не хоронила…» Сомнительное утешение.


Владимир Леонович

Мне любо: я и жид, и лях

по самой сути и для слога —

покудова на костылях

вся чернь стоит четвероного.


(В. Леонович «Патриотическое»)

Звучный, просторный голос – не только поэтический, но и певческий. Поет, отдаваясь пению всем существом, протяжные, подлинно народные песни, услышанные в разных уголках России. Повсюду и отовсюду гонит его неизбывная центробежная сила. Не доучился ни в мореходке, ни в институте военных переводчиков, ни в Московском университете, что не помешало, а, возможно, помогло овладеть языками, погрузиться в то, что влекло и спасало. Из родной Костромы – в Вологду, из Москвы – в Тбилиси, от своей жены – к чужой. Искал себя, свою правду на стройках и в деревенских школах. Единственное пристанище – поэзия, Пушкин, Некрасов, Пастернак, Шаламов.

Говорит он медленно, чуть выспренно, кажется, всегда помнит, что он особый. И внешность у него под стать: худой, прямой, поджарый, потертая кожаная тужурка, лицо мудрого крестьянина, глубокие продольные складки на щеках, хотя в пору наших нечастых встреч ему нет и сорока. И почерк у него свободный, летящий. Каждое слово самоценно. Так же ценил, смаковал он и чужую удачную строку, строфу, стихотворение.


Владимир Леонович


Леонович приучил меня к скорбной поэзии Некрасова, от которой усердно отучала школьная хрестоматия. Как нечто очень личное, читал он «Еду ли ночью по улице темной», я слышала это стихотворение, как впервые.

В стихах Леоновича, в сильном высоком голосе этого «мало известного поэта», как назван он в Википедии, независимость и доброта. Он строг и разборчив в выборе друзей. Опекает по мере сил обессиленного Варлама Шаламова, брошенного всеми и верного себе – бескомпромиссному свидетелю эпохи.

В начале перестройки в среде московской интеллигенции были популярны литературные вечера в Некрасовской библиотеке под опекой ее директора Эсфири Семеновны Красовской. Неизменным ведущим вечеров поэзии был Владимир Леонович (Эсфирь Семеновна позже стала директором музея Цветаевой). Само собой, любителей стиха здесь собирается не так много, как двадцать лет назад в Политехническом или в Лужниках. Метафоры сменяет прямая речь. Мастер ее, трагический без недомолвок Борис Чичибабин, частый гость и друг Леоновича.

Нас многое связывает. В 1971-ом году мы готовим к изданию посмертную книгу нашего общего друга Сергея Дрофенко. Даже в кино «на Феллини» ходим вместе.

Мы разъехались в очень разные стороны: Володя в деревню под Костромой, я – в поселок под Иерусалимом. Получила от него только одно письмо без обратного адреса. Знаю, что у него новая семья, что он учительствует в школе. Погрузился в религию, порвав все прежние связи.

Он умер в безвестности в 2014-ом, «места и главы жизни целой отчеркивая на полях».


Евгения Аронович


Женя Аронович переводила прозу с чешского и словацкого. Изредка – с французского и английского, в том числе и Жюля Верна. Французскими стихами баловалась по зову сердца и образования. Не пыталась публиковать. Слишком много именитых соперников.

Бывший доходный дом у метро «Семеновская». В просторной квартире с высоким потолком и с приземистыми комодами красного дерева нас встречают трое: сама Женя, ее мама Юлия Израилевна и сестра мамы Катя (почему-то без отчества). Три женщины разительно похожи друг на друга. Все без возраста, рыжеволосые с проседью или без, мягкие вьющиеся волосы собраны на затылке в аккуратный не слишком тугой узел, за очками доброта и радушие. На широком подоконнике в гостиной дремлет серый с проседью сибирский кот, кажется, такой же долгожитель, как ломберный столик непонятного назначения. В отличие от интерьера постояльцы, ночующие на оттоманке в одной из трех комнат, постоянно меняются. Вот один из них: молодой ленинградец в свободной блузе поверх черного свитера. В его внешности сразу угадывается художник, как Жерар Филипп в роли Амедео Модильяни. Но за окном не Монпарнас, не Нотр-Дам с химерами, а Елоховская церковь с золотыми куполами. Бедного студента зовут Илья Глазунов. Этот бездомный, приблудившийся гость с изысканными манерами, мелкими чертами лица и надменным маленьким ртом еле цедит слова. Оживляется, только рассказывая о своих успехах и своих дворянских предках. Это крамольное происхождение не мешает ему вскоре сделать ошеломительную карьеру. Когда «выездных» художников можно сосчитать по пальцам, Глазунов сквозь щель в железном занавесе проникает на Монпарнас и не только, рисует портреты звезд итальянского и французского кино, а возвращаясь – отечественных звезд партии и правительства. Как этот приверженец имперских идеалов и православного искусства попал к Жене, далекой от звездности, мне неизвестно. Будущий любимец публики и власть имущих уехал в свой Ленинград, и в квартире на Семеновской больше не появлялся. Да и зачем, в самом деле?

Женя вышла замуж, гостей поубавилось, спальня понадобилась самим. Нас с мужем неизменно приглашают на семейные торжества, когда собираются многочисленные родственники. Володя Львов, супруг Жени, весь вечер на ковре, и в прямом, и в переносном смыслах. Говорит как по – писаному. Обладая способностью скорочтения, всё когда-либо прочитанное помнит чуть ли не наизусть. Не скупясь, одаряет окружающих самыми разнообразными сведениями: от повышения цен в Пуэрто-Рико до сюжета нового французского порнофильма, не гнушается узорчатым матерком, что бывает несколько утомительно. Но Женя не утомляется. С утра до вечера сидит за машинкой, никогда не жалуясь на усталость или недомогания. Она редко рассказывает о своей работе, но всегда расспрашивает о моей.

Несколько раз Женя сопровождает мужа в деловых поездках, главным образом, в Турцию. У меня сохранились ее письма оттуда и не сохранились подарки, в том числе тоненькое золотое колечко с бирюзой, я сняла его с безымянного пальца только в 1990-ом году, опасаясь таможни. Так и не вспомнила, куда спрятала.

Бесценный подарок я получила от Володи, прилетев на побывку из Израиля: он съездил со мной на Востряковское кладбище и сфотографировал барельеф на высоком камне – портрет моего отца работы Александра Семынина. Эта фотография – единственное, что осталось от памятника. Разорившим его мародерам, вероятно, понадобилась бронза.

С Женей, почти никогда не болевшей и казавшейся рядом в течение тридцати лет, я не сумела проститься. Она скоропостижно скончалась от опухоли мозга в 1993-ом году, когда меня уже не было в Москве.


Тбилисец, москвич, ереванец


У таких разных литераторов, как Федор Колунцев (Тодик Бархударян) и Юрий Вронский, одно общее свойство: большую часть своих текстов они не пишут, а проговаривают. Блистательные рассказчики, они не утруждаются записывать свои устные истории. А если и записывают, не торопятся выпустить в свет

Учась в Литературном институте, Тодик знакомится со студенткой поэтического отделения Аллой Беляковой и вскоре женится на ней. Оба хороши собой. Классическая пара: пышнотелая красавица-блондинка и высокий худощавый брюнет: очки с роговой оправой, крупные правильные черты лица, неизменный кожаный пиджак. Тодик всегда элегантен, Алла никогда не замечала, во что одета.


Алла Белякова и Тодик Бархударян


Джентльменский набор Тодика: самолично сваренный крепчайший кофе и небольшая коллекция курительных трубок, выставленная на столике в углу узенького домашнего кабинета с устойчивым ароматом, где вкусно пахнет табаком и кофе. Армянский коньяк, третий в этом наборе, посверкивает тайным жаром за пузатым стеклом. Первые два пристрастия помогают работать, третье, меняющее вкус и аромат в зависимости от состояния кошелька, надолго выбивает из колеи.

Мы часто встречаемся то вместе, семейно, то поврозь, либо у них, либо у нас. Иногда, вечером, после долгих уговоров, Тодик снимает гитару с гвоздя и завораживающим басом поет песни Булата Окуджавы, приятеля еще по Тбилиси, где Тодик некоторое время служил актером в ТЮЗе. И теперь по прошествии полувека комок в горле, когда на магнитофонной кассете Тодик поет «Вечерний сизокрылый благословенный свет» Тарковского. На Музыку это стихотворение положил журналист Анатолий Аграновский.

Тодик с Аллой обитают неподалеку от Савеловского вокзала, по одну сторону переулка вход в подъезд, по другую – глухая стена Бутырской тюрьмы. Недаром Тодик со свойственным ему артистизмом поет блатные песни. «Черного ворона» я никогда не слышала в столь проникновенном исполнении,

Быта здесь никакого нет. Питаются, чем попало, Алла одержима работой – прозой, стихами, поисками своей манеры в живописи и фотографии. Стряпать не любит и не умеет. А Тодик вдохновенно готовит для гостей свое коронное баранье жаркое, благоухающее всеми пастбищами и лугами Грузии. Несложный рецепт этого блюда я помню и привожу его, учитывая, что читателю жанр кулинарных рецептов предпочтительнее стихов.

Итак:


Дно кастрюли или чугунка устилается плотным слоем нарезанного кружками лука, поверх него слоем сочных помидоров, венчает этот красно-белый ковер обжаренная баранья лопатка, купленная на Савеловском рынке (можно и на другом) и, разумеется, искусно подобранные специи и пряности. Главный принцип: не жалеть продуктов. Пытаясь здесь, в Израиле, так же приготовить это блюдо из курятины, потерпела полное фиаско.


Гостями были мы с мужем и друг Тодика по давнему Тбилиси киносценарист Анатолий Гребнев, писатели Галина Демыкина и Георгий Бал.

Некоторое время в конце семидесятых и начале восьмидесятых Федор Колунцев был широко известен в узких кругах (по формуле Давида Самойлова) как автор тонкой, задумчивой городской прозы. Два романа «Утро, день, вечер» и «Ожидание» изданы и переизданы. Последний роман «Свет зимы» переиздан усилиями Аллы в 1991-ом году, уже после смерти мужа…

В романах Колунцева осень и зима человеческой жизни, ничтожность и ненужность всяческой суеты, равно тяготившей и автора, и его персонажей.

Эти книги остались мало замеченными и недооцененными в мощном потоке пред-перестроечной прозы. В то время один за другим и одновременно выходят романы и рассказы Нагибина, Трифонова, Юрия Казакова, и «деревенщиков» – Астафьева, Распутина, Абрамова. «Литературная газета» с миллионными тиражами отзывалась на их книги целыми полосами статей и рецензий. О неспешной, тонкой, без претензий на злободневность прозе Колунцева не упоминали. Вряд ли это молчание не задевало его. Может быть, из-за невостребованности он был подвержен традиционной российской слабости, пропадал из дому, находя убежище у моей одинокой приятельницы, страстно и безответно преданной ему.

Студенты, посещавшие семинар Колунцева в Литературном институте, прозвали Тодика «интеллигентом». И были правы, он так и остался интеллигентом, что, естественно, не способствовало успеху. Да и писал он медленно, тщательно отделывая каждую фразу.

Колунцев-Бархударян, служа в издательстве «Советский писатель», издавал и редактировал других, а о себе не заботился.

Он из тех, «некоторых», о которых говорил Вронский. Не в его характере суетиться, просить, звонить. И главное, он не печатался в толстых журналах, а тогда только журнальные публикации делали имя писателю.

В прозе Колунцева как ни подсвечена зима, она сулит только новое погружение в темную невнятицу. Аристократизм, благородство и печаль, щемящая неуловимая нота сближают Колунцева с Окуджавой. Но последний троллейбус Окуджавы, отправившийся в путь по оттепели шестидесятых «в зябкую полночь» сулит встречу с пассажирами, приходящими на помощь. Первый, вышедший на замороженном рассвете троллейбус Колунцева, пущен в застой начала восьмидесятых и не предвещает ничего, кроме одиночества и пустоты.

«…голос троллейбуса, полуночный и предутренний: натужное подвывание с присвистом и гулом. Что-то выло там под железным днищем, отдаваясь гулом в пустом промерзшем салоне, и сливалось со свистом металлических салазок по проводам. Вой – вызов, вой – жалоба.»

В «Свете зимы» есть такое наблюдение: все приметы старости соответствуют тому, что о ней знаешь из книг. Различие только в деталях. О приметах надвигающейся старости Тодик задумался, не дожив до нее.

Это грустное знание освещено личностью автора. Так и хочется воззвать: читайте невостребованные, забытые книги. Право же, они дают душе не меньше, чем фитнес телу.

После катастрофического армянского землетрясения я написала несколько стихотворений. Привожу отрывок из стихотворения, посвященного Тодику Бархударяну.

***


…Он кашлял в тумане табачном

В светелке своей низколобой,

И слово, как утро, прозрачно,

Рождалось с повадкой особой.

Насмешник, мудрец, самозванец,

Варил он свой кофе турецкий,

Тбилисец, москвич, ереванец —

И некуда, некуда деться…

А нынче он слышит во мраке

Скорбящей душой армянина

Мольбу обреченных в Спитаке

И колокол Эчмиадзина.

                                                     1988


Раечка Облонская


Всякий раз, приезжая в Москву, навещаю Раису Ефимовну Облонскую, друзья называют ее Раечкой. Как же иначе, она такой ласковый, нежный человек.

Горбоносая, угловатая, хромоногая – и – редкая прелесть, женственность, певучий музыкальный голос. Любит и понимает стихи.

Раечка прикована к постели, средств не хватает ни на уход, ни на лекарства. Пытается что-то переводить, работает на компьютере полулежа, руки не слушаются.

В свое время в переводах Облонской мы читали Эдгара По, Голсуорси, Уэллса, Джека Лондона («Мартин Иден»), невозможно перечислить все американские и английские книги, прочитанные нами по-русски в ее переводах.

За Раечкой самоотверженно ухаживает Эдинька, Эдварда Кузмина, сама литератор, книговед, дочь переводчицы Норы Галь, друга и соавтора Облонской.

Эдинька, беловолосая, кареглазая, подвижная, никогда не жалуется, времени своего не щадит, радушно встречает, угощает гостей Раечки, подает чай и что Бог пошлет. А посылает Он купленное Эдичкой незамысловатое печенье, а порой и сваренный ею супчик.

В соавторстве с Норой Галь Раиса Ефимовна перевела эпический роман Томаса Вулфа «Домой возврата нет» и роман Харпер Ли «Убить пересмешника».

Зная, что Раечка попросит меня читать новые стихи, я всегда прихожу с рукописью.

Над чем работала Облонская в последние свои недели и месяцы, к сожалению, не знаю.

Поворот круга

Подняться наверх