Читать книгу Обручник. Книга вторая. Иззверец - Евгений Кулькин - Страница 29

Глава вторая. 1902
3

Оглавление

Серафимович иногда понимал то, что лучше бы было воспринять как недодуманность или недочитанность, что-то явно недовершенное, поскольку в чистом виде оно явно отравляло и без того переполненную ядами повседневности жизнь. И часто это касалось обыкновенного чтения.

Какой-то максимализм давил на него, когда он входил в мир чужих, как говаривал, «необъезженных» образов.

Сперва, как все дикое и именно необъезженное, впечатляло.

Но это ровно до тех пор, пока словно с отстоявшегося молока были сняты сливки, шло одновкусье, заряженная на осмысленность голая, без всяких художественных искусов, суть.

И вот сейчас, бродя по даче Леонида Андреева, одухотворенный уникальными красотами природы, он думал, как бы половчее указать писателю, предложившему ему сотрудничество в «Курьере», что тот, в своем рассказе «Степь» уперся в очевидное лишь только потому, что не осознал главного. Именно борьба делает человека наиболее приближенным к себе самому. А ощущение бесполезности – это предательство своему предназначению на земле.

Причем в рассказе «Жили-были», в котором сама больничная обстановка, кажется, предрасполагает к пессимизму, его нет и в помине. Ибо герой борется. А, значит, живет.

Однажды он чуть ногу не сломал в подобной полемике. Да что там ногу! Голову мог сломать. Причем в буквальном смысле. И случилось это в библиотеке. Когда, доказывая что-то сугубо для него бесспорное, он полез на возду??? за одной из книг, откуда и благополучно сверзился.

Благополучно – тоже без кавычек. Только подвернул ногу и расшиб лоб. И сторож той самой библиотеки, некий безучастный старичок, поинтересовался:

– Ну, вот вы докажете свое. А дальше что?

Простота вопроса обескуражила.

– Лев останется львом, а собака – собакой, – продолжил дедок, – хоть вы их четырежды поменяете местами.

Серафимович, конечно, знал, что в споре выигрывает тот, кто молчит. Но уж больно велик соблазн доказать. А еще лучше – посрамить.

– В литературе не может быть установок и стандартов, – тем временем говорил Андреев. – А подпольническое затворничество для нее настоящая смерть.

Наверное, на Серафимовича повлияло то, что его стали звать не иначе как «пролетарский писатель». А ведь он-то, в сущности, больше крестьянский, даже казачий. Хотя Москва и повытоптала из его прозы не только проблески, но и зачатки родного языка.

Все должно быть усреднено. А значит, серо. С проталинами для глаз. Леонид Андреев – приветлив. К месту сказать, к гостям он предрасположен. Они, видимо, разбавляют унылость его души. А что душа уныла, можно сдуть по сухим веткам, что норовят рогато упереться в окно.

С вязаньем наперевес выходит навстречу женщина. Отсутствие недоумения на лице говорит, что жена. Так оно и есть. Александра. В устах Андреева – Шурочка. Долго он объясняет, кто такой Серафимович. Память освежает или, точнее, освежевывает, явно читаный ей рассказ про зверобоев.

– Я рада видеть вас у нас.

Смущается, что в конце фразы «н» на «н» верхом влезло.

– Вот так и живем, – говорит.

Вкус на женскую красоту у Андреева есть. Не то, что на литературу.

Душа дозлевает за рассказ «Стена». А тут – окна. Почти всплошняк. Пялятся на другие дачи. Подглядывают за соседями. А вот и один из них. Молодой человек. Прыщи – главный задаток застенчивости.

– Леонид Николаевич! Я, наверное, не вовремя.

Жена смотрит на юнца со средней степенью обожания, и этого хватает, чтобы осмелеть.

– Всего одно. Можно.

Серафимович понимает, что речь идет о стихах. Делает внимательными глаза. Все рассаживаются. Непризнанный гений, как подобает, должен все же стоять. Но он тоже садится. Причем так основательно, словно его пригласили править всем дачным массивом.

– Меня зовут Максим, – обратился он к Серафимовичу. – А псевдоним я себе еще не придумал.

Молчание жует закипающий самовар. И тут юноша начинает:

С немыслимых высот

Загробного насеста

Ко мне тоска идет

Сестрой или невестой.


Открытостью плеча

Притягивает взоры

И робко горячат

Библейские узоры.


Я руку ей дарю

И говорю притворно:

«Иди, живи в раю,

Хоть это и позорно».


Она меня смешит

Своим несовершенством

И в никуда спешит

За славой и блаженством.


А я один бреду,

Расстрелян дикой дрожью,

И все святое чту,

Что не роднится с ложью.


А выдумка нова,

Пока о ней молчится.

Пока спешат слова

Ей в памятник врубиться.


Прости меня, Господь,

Как падших я прощаю,

И отломи ломоть

От славы каравая.


Юноша умолк.

– Извините, – сказал он в следующую минуту. И поднялся. И вышел. И ушел.

– Его это стихи? – спросил Серафимович.

– Кто знает, – задумчиво ответила Шурочка. – Говорит, брата.

– У него старший брат – умалишенный.

– Но по стихам незаметно, – произнес Серафимович.

– Хотя кое-какие заскоки… – начал было Андреев.

– Молодым это свойственно, – сказала Шурочка. И – зарделась. Ибо еще до конца не понимала, возрастом меряется молодость или чем-то другим.

– А стихи пишет он, – вдруг задумчиво всплеснул руками Серафимович. – Ведь псевдоним он себе не зря собрался придумать.

Обручник. Книга вторая. Иззверец

Подняться наверх