Читать книгу Секретный дьяк - Геннадий Прашкевич - Страница 3

Часть I. Государственный секрет
Сентябрь 1721-февраль 1722 гг.
Глава I. Секретный дьяк
1

Оглавление

Осенью 1700 года (получается, к началу рассказа этак лет за двадцать) в северной плоской тундре (в сендухе по-местному) верстах в ста от Якутского острога среди занудливых комаров и жалко мекающих олешков в день когда Ваньке Крестинину стукнуло семь лет, некий парнишка, сын убивцы и сам убивца, хотя по виду и не превзошел десяти-одиннадцати лет, в драке отрубил Ваньке указательный палец на левой руке. Боль невеликая, но рука стала походить на недоделанную вилку.

Там же, в сендухе, ровной и плоской как стол, под томительное шуршанье осенних бесконечных дождей местный старик-шептун, заговаривая Ваньке отрубленный палец, необычно и странно предсказал:

жить, Иван, будешь долго,

обратишь на себя внимание царствующей особы,

полюбишь дикующую,

дойдешь до края земли,

но жизнь, добавил, проживешь чужую.


Шел дождь, отрубленный палец пронзительно дергало, но старик-шептун снял боль. Ну а пророчество… Разве не сказано: «Отчасти знаем, отчасти пророчествуем»… Много чего нашептал в ту ночь старик, напугал не одного Ваньку, а прошло немного времени, и уже Ванькиного отца, опытного стрельца Матвеева, тоже, кстати, Ивана, зарезали в тундре злые шоромбойские мужики.

Как не зарезать, когда одно небо вокруг? Сидишь, дикуешь.

Добрые люди подобрали мальчишку и отправили с ясачным обозом в Москву.

Там волею родной тетки Елизаветы Петровны Саплиной (урожденной Матвеевой) и ее супруга славного маиора (тогда ещё капитана) Якова Афанасьевича Саплина Иван Матвеев-младший, записанный на всякий случай Крестининым (по матери, понятно), начал изучать по Псалтирю грамоту и в короткий срок проявил такие таланты, что в пятнадцать лет взяли Ивана в Сибирский приказ изучать иностранные языки и переписывать служебные скаски. А когда маиор (тогда ещё капитан) Саплин и его супруга по указанию государя как государственные люди были переселены в новую столицу, Иван тоже перешел на новое место – в канцелярию думного дьяка Кузьмы Петровича Матвеева, ревниво и внимательно следящего за своей замужней, но как бы одинокой сестрой, поскольку муж ее Яков Афанасьевич беспрерывно воевал шведов, почти не показываясь в столице.

Сибирь потихонечку забывалась.

Иногда, правда, начинал ныть на погоду отрубленный палец.

Но все равно время шло, забываться стали и пророчества старика-шептуна.

Упорным трудом дошел Иван Крестинин до старшего дьяка. В канцелярии, впрочем, оставался незаметным, держался от других дьяков и подьячих в стороне, потому как часто учинял секретные чертежики для думного дьяка Матвеева (по заказу зельных чинов) и никогда не получал от него разрешения на встречи с другими понимающими в этом деле людьми. По приказу думного дьяка правил Иван старые и новые маппы, в основном тоже секретные, а еще много переводил со шведского и немецкого, хотя именно к маппам, к географическим картам, как их тогда называли, особо был склонен.

Любая не записанная плоскость, любой чистый не покрытый изображениями лист бумаги притягивали Ивана. Ведь правда, как многое можно изобразить на таких плоскостях! Например, океан, а в нем ужасного левиафана, и те пути, по которым плавает ужасный левиафан от одного острова к другому, и, наконец, сами эти еще никому не известные острова. Или большую сушу, а на ней всякие извивы рек, и всякие возвышенности, и наоборот, ужасные провалы, в которых после дождей может собираться вода, образуя озера, а то и моря, в которых вода со временем становится соленой. Даже лужи после дождя казались Ивану всего лишь уменьшенными морями, а пространство любого пустыря казалось копией какой-то маппы. На все смотрел по-особенному, дивился. Появляясь в канцелярии, неторопливо хромал между широкими столами (два года подряд дважды в одном и том же месте ломал правую ногу), обдумывал новые чертежи, переносил из казачьих отписок, присланных из Сибири, необычные очертания на бумагу, потом долго всматривался, пугаясь – вот какой совсем новый край! В том краю, говорят, великая стужа, там тьма, мгла, льды. Там корабль не пройдет, птица не пролетит, там воздух тверд от мороза. Непонятно, как вообще возвращаются из тех краев казаки. Смутно помнил, что есть в Сибири места, где совсем не бывает солнца.

Полузабытое вдруг всплывало. Обижался на старика-шептуна.

Ну во всем соврал тот глупый бесстыжий старик. Как это конец света?

Даже если сам Санкт-Петербурх и является концом света, то где на его прешпектах встретишь дикующую? Да и внимание царствующей особы на себя тоже не сильно обратишь. Может, и не надо.

Короче, жизнь секретного дьяка тянулась скучно, как старая мочала.

Не сложилась она так, как предсказывал в сендухе старик-шептун. Иногда Ивану казалось, что скучная его жизнь теперь всегда так будет тянуться. Всегда! Ох, всегда! И от горьких мыслей секретный дьяк Иван Крестинин время от времени впадал в мрачные запои. Но, конечно, не просто так, как прыгают в прорубь. Наученный суровой судьбой, он помнил о неожиданностях и превратностях. Впрочем, и не сильно-то забудешь об этих неожиданностях и превратностях: на каменных столбах посреди Санкт-Петербурха в любой день можно было видеть разлагающиеся трупы казненных царем Петром людишек. Князя Гагарина, казнокрада, к примеру, перевешивали три раза – для науки. Истлелое лицо закрыли платом, а распухшее тело, заполонившее весь камзол, для верности перетянули цепями.

И так не с одним Гагариным.

Когда-то была у повешенных своя жизнь, каждому в свое время мамка ласково агукала, и каждому, может быть, старики-шептуны предсказывали всякую удачу.

А чем кончилось?

Виселицей…

Ох, Санкт-Петербурх! Ох, город низкий, город плоский, город сырой, всегда недостроенный, на неуютных деревянных набережных пахнет смолой, пенькой, гнилью. Выйдешь рано утром, не хочешь, а вздрогнешь. Бледная луна выкатилась, высветила каменный столб на неустроенной площади, а на столбу прикован цепью заплесневелый вор, таинственно и бесшумно машет крыльями на низком берегу деревянная мельница, побрехивают собаки, стучат колотушки солдат, обходящих улицы. По плоской Неве, по бледному рассвету, неспешно идут плоские плоты, с тех плотов тянет дымом, и небо над Невой тоже плоское и сырое.

Правда, и в детстве Иван видел пространства плоские.

В той же сендухе, например, в тундре, всегда дивился, всматриваясь в болотное марево: да неужто впрямь земля может быть такой плоской? Даже стаи гусей, медлительно тянувшиеся над тундрой, казались Ивану плоскими.

А сама жизнь? Разве не плоская?

Отец Крестинина Иван Петрович Матвеев, так несчастно убитый в тундре злыми шоромбойскими мужиками, был из богатых стрельцов, из тех, кто в восемьдесят третьем году с придыханием клялся в верности царевне Софье. Жил богато, многим интересовался, сам за руку выводил семью на высокое крыльцо, когда незадолго до стрелецкого бунта взошла над Москвой на северо-западе странная хвостатая звезда. Вот смотрите, говорил, указывая пальцем на странную звезду, вроде как все звезды, однако гораздо светлее их, и хвост уперт прямо в Московское государство. Если б стояла та звезда головой в Московское государство, говорил, тогда б все вокруг цвело тихой благостью и покоем, но видите, уставилась в Московское государство хвостом, значит, всякое нам грозит – и темное настроение, и брань кровавая, и даже война.

Так и учинилось, что в один страшный день побежали по низким палатам Кремля пьяные стрельцы, стали вязать узлы, жадно шарить в сундуках, ворошить чужие лари, а заодно рубить бердышами людей. Упившись до полного бесчестия, стольника Нарышкина закололи копьями на площади перед приказами, как свинью. Потом, беснуясь, зарубили бердышами у Мастерской палаты стольника Салтыкова. Потом подвели под топор по-бабьи кричавшего от страха думного дьяка Лариона Иванова. Только боярин князь Юрий Алексеевич Долгоруков, человек известный, встретил стрельцов гневным криком: куда, мол, очнитесь, смерды, поднимаете руку на кого? – но, не слушая смелого боярина, стрельцы сразу проломились в винный погреб. Сильно гуляли. Погуляв, вспомнили, конечно, и о боярине, предусмотрительно запертом в клети. Вывели того смелого Юрия Алексеевича на крыльцо и без всякого уважения порубили бердышами на дробные части.

Стрелец Иван Петрович Матвеев хоть и клялся с придыханием в вечной верности суровой царице Софье, рук в том бунте не окровавил. Господь не допустил. Волею Его болел в те дни Иван Петрович, лежал в огневице. Стрельцам, вбежавшим в избу, прошептал: «Уймитесь! Торчать вашим головам на кольях, добунтуетесь!» Стрельцы, посмеявшись, больного не тронули, не заставили бегать с ними по площадям, может, поэтому позже Матвеев не был казнен со всеми. Ему даже ноздри не рвали, все обошлось отнятием деревенек и московского дома. Все же на всякий случай (молодой государь стрельцам больше не доверял) в том же году Иван Петрович Матвеев был выслан в Сибирь – якобы для взыскания и охраны ясачных казенных сборов. Впрочем, уезжал Матвеев по-хорошему – в стрелецком кафтане зеленого цвета, обшитом галунами, с красивой перевязью, на ногах весело желтели сапоги, и шапка на голове была еще бархатная с меховою опушкою. Вот только глаза… Глаза Ивана Петровича смотрели на мир с печалью. Видно, предчувствовал нехорошее.

А нехорошее и началось.

Прямо на старой Бабиновской дороге, впуская в мир маленького Ивана (будущего Крестинина), в крике и в стонах изошла жена Матвеева, женщина из небогатого, но давнего русского рода, сидевшего ранее на Клязьме. Младенца, ставшего невольным убивцем матери, нарекли Иваном, довезли до Якутска – выжил, подлец, не помер. И в Сибири не помер. Навсегда запомнил плоскую сендуху, жалобно мекающих олешков, рычащего сына убивцы, бросающегося на него с ножом, потом старика-шептуна и, само собой, небо над головой – бледное, бледное…

Эта бледность как бы навсегда вошла в жизнь Ивана.

Много позже, попав в Санкт-Петербурх, сразу узнал знакомую бледность над царским Парадизом. Вон как облачки над рекой плывут: снулые, и отсвет бледный, выморочный. В одном тонком сне даже было Ивану видение: облак тихий, мутный, а на облаке что-то томительное, тоже мутное, и куда взгляд ни кинешь, даже как бы сатанинское. Не положено так, никем и ничем не подсказано, а душой угадывается – сатанинское! Вот есть, есть что-то ужасное в каменном городе, а невозможно глаз отвести!

Сам не знал, что о таком думать.

Рос в тихой боязни и в любопытстве.

В той же Сибири например, до бледности боялся дикующих, боялся долгих рассказов отца о страшном молодом царе, у которого на плечах нерусский мундир, а на рукавах обшлага такие алые, будто их обмакнули в стрелецкую кровь, еще сильно боялся пурги да клейменых воров, высланных на правеж в Сибирь, как бы для уменьшения ее очарования.

Но при всех страхах мучило Ивана великое любопытство.

Куда, например, уходят зимой все дикующие? Или что, например, лежит за той вон тундряной речкой? Или какие, к примеру, звери живут за горизонтом? И можно ли пойти еще дальше – за горизонт? Однажды спросил отца, следя за улетающими на север птицами: «А там, за сендухой, что?»

Отец хмуро усмехнулся: «Край земли».

Даже в сердце кольнуло. Да неужто есть край?

Да неужто где-то навсегда кончается даже плоская сендуха?

И тут же пришел новый вопрос невольный: а если кончается, если правда нет ничего дальше той сендухи, то что там? Может, окиян? А в окияне рыбы, на которых стоит мир?

Так неизвестным и осталось.

А в Санкт-Петербурхе и в окно смотреть не надо.

В Санкт-Петербурхе всегда темно, неслыханно мрачно.

Всю ночь шуршит и шуршит дождь. И днем шуршит, и ночью.

По крайней мере, над Мокрушиной слободой, что на Петербургской стороне, где устроился небольшой домик соломенной вдовы Саплиной, небо всегда плоское, темное, и дождь шуршит почти всегда.

Вот и остается спать. Или пить.

Иван и сейчас спал бы сладко, да не получилось: во сне опять затомило, заболело сердце, а потом учинился во дворе шум. Сразу загудела, заныла, отзываясь на томление сердца и на непонятный шум во дворе, похмельная голова. Сразу захотелось тяжелую повинную голову спрятать поглубже в пуховики, забыться, может даже умереть. Потому что для чего подниматься, для чего раскрывать глаза, если жизнь полна одних только мрачностей, загадочностей и ужасных провалов в памяти, и даже добрая соломенная вдова Саплина, вместо того чтобы ласково кликнуть своего болезненного племянника к столу да установить пузатый графинчик с померанцевой или можжевеловкой, сама кажется принимает участие в раннем шуме.

И правда, голос соломенной вдовы, высокий красивый голос, полный некоторых укоров, мешался во дворе с другими такими же высокими голосами, среди которых выделялся еще один – уже совсем высокий, только без укоров и совсем некрасивый. Будто какая приблудная собака тоскливо взлаивала, или взвывала, попав в капкан, одинокая волчица.

Упаси Господь слышать с утра такое!

Но взвывала не волчица, попавшая в капкан, тоскливо взлаивала на дворе не собака – кричала некрасивым и болезненным голосом бездомная неистовая кликуша по прозванию тетя Нютя, так ее звали и на Петергофской дороге, и на Выборгской стороне, и за Малой Невкой. В церквах и во дворах тетя Нютя непрестанно кликала нелепым голосом, не боясь ничего. Бабу колотило, ее дергала нечистая сила, ломали судороги. Она вся вздрагивала, теряя платок. Тряся безобразными космами, пугала заморенных мужиков в дерюге, согнанных на работу в Санкт-Петербурх из разных деревень России, пугала старых девок с моськами, от которых пахло белилами и румянами. Вот будут церкви Божии как простые храмы! – непристойно кликала несчастная. И сам Стоглавый собор будет как простой храм! Вот будет разврат кругом! И к святым писаниям будет всякая небрежность! Вот будут вражьи песни кругом, бесстыдные речи, забавы, смех, и хлопание в ладони, и ужимки-прыжки, и всякая музыка – ангелы отойдут от людей!

Люди испуганно переглядывались, а кликуша никак не утихала.

Темный глад, темный мрак, и блуд, и бесовские клятвы, и басни всякие, и леность для всех, и безчинныя браки! – все проклинала, выводя на свет Божий, неистовая кликуша. Никого не жалела. Каждодневно удручала себя подвигами. Но спросишь: боишься ль сама, тетя Нютя? – она тут же менялась в лице и еще сильней начинала вскрикивать. Боюсь, боюсь! – вскрикивала. Ой, боюсь мук вечных, геенны огненной, скрежета зубовного, червя не усыпаемого! Оказывается, многого боялась. А боясь, вскрикивая, так себя разжигала, что остановить ее не могли даже солдаты, если вдруг появлялись. Ну, конечно, волокли тетю Нютю в участок, там били.

Что толку?

Все от бесов.

Все от бесов, тоскливо повторил про себя Крестинин.

Увидишь или услышишь что-то такое, от чего сердце смутится – это от бесов. И захочешь узнать что-то такое, до чего тебе, в общем, дела нет, это тоже от бесов – пленение тебя ими.

Как всегда по утрам после ужасного ночного загула странное что-то и тяжелое томило душу Ивана. Будто злодеяние какое совершил… А может, и совершил… Свят, свят, свят! – даже думать о таком не хотелось… Держась двумя руками за гудящую голову, Иван не без труда перевел неправильную мысль на более привычное, подумал с некоторой робостью: а может, сегодня…

Не стал думать о плохом. Запретил себе думать о плохом.

А может, сегодня? Каждый день в течение многих лет засыпал Иван в постели с такой необычной мыслью: вот прошел еще один день, не принес ему никакого счастья, даже унес частичку здоровья, но завтра-то, завтра! Ну никак ведь не может быть такого, чтобы завтра не случилось бы в жизни чего-то особенного!

Честно говоря, он давно уже не знал, чего ему ждать от жизни.

Ну, может, царствующая особа действительно обратит на тебя внимание? А зачем? Ну, может, дикующая появится в Санкт-Петербурхе, привезут ее в кунсткамеру? Ну и что? Не знал, как ответить. Попытался только с усилием вспомнить, как добрался вчера до домика соломенной вдовы, как попал на свою пуховую перину, и этого не смог. Попытался вспомнить, где провел вчерашний вечер и не совершил ли правда чего ужасного, и этого не смог: память зияла черными провалами. Последние остатки памяти затмевал, разносил по ветру волчий взвыв тети Нюти.

Все же встал. Откашлявшись, отфыркавшись, глотнув холодной брусничной воды, прочистив горло и нос, сунув на минуту лохматую голову в таз с холодной водой, наконец оделся и несильно толкнул рукой забухшую раму окна.

Легче не стало, только заныл на левой руке отрубленный палец.

А заныл палец – сразу вспомнился парнишка в урасе. Там, под Якутском. И как злобно мальчишка тот кидался на него, на Ивана. Понятно, убить хотел, стоял за своего отца, кровь к крови. Ну что же это такое? Почему так плохо на сердце? Может, сам вчера кидался на кого с ножом?

Свят, свят, свят!

Иван испуганно коснулся потемневшего серебряного крестика на груди.

Указанный крестик он отнял в сендухе у того дикого парнишки в драке, силой сорвал крестик. Тот, значит, отрубил ему палец, а он сорвал с парнишки серебряный крестик.

Дохнуло от воспоминаний пугающим, леденящим.

Плоская темная сендуха, одинокая якутская ураса, крытая коричневыми ровдужными шкурами, легкий, разносящийся по сендухе запах дыма, низкое северное небо, меканье глупых олешков, ничего не понимающих в человеческой жизни, наконец, кровь на руке…

Вот, вот, кровь на руке!

При одном воспоминании о крови нехорошо сжалось сердце. Вот почему это он, Иван, секретный дьяк, ничего не помнит про вчерашнее? Про всякое старое далекое помнит, а про вчерашнее близкое забыл. Уже столько лет прошло со времени той драки в сендухе, а помнит. А вчерашнее – хоть убей.

Действительно, ясно, до каждой мелкой детали, помнил Иван, как когда-то серебряный крестик, сорванный с парнишки, с сына убивцы, лежал в его окровавленной руке. Помнил и то, как отец, пнув повязанного и брошенного на пол убивцу, перекрестился и кивнул хмуро: «Вишь, сам взял…» И добавил странно: «Ну, коль уж сам взял, значит, твое. Значит, Господь так хотел. Может, знак это…» И еще добавил: «Этим теперь, – хмуро кивнул на повязанных казаками убивцу и его сына, – этим теперь, так думаю, ничего больше не понадобится».

«Казнят?» – потрясенно спросил Иван.

«Беспременно, – кивнул отец. – Вот этот, – кивнул на убивцу, – зарезал собственную жену. Разве не большой грех? И парнишка у него растет вором».

И еще раз хмуро глянул на преступника и на его дикого сына: вот совсем глупые, хотели найти спасение в сендухе! А какое в ней спасение?

Секретный дьяк

Подняться наверх