Читать книгу Человек из красной книги - Григорий Ряжский - Страница 6

ЧАСТЬ 1
5

Оглавление

Начиная с того дня, жизнь в доме устоялась и наладилась, приняв за самый короткий срок вполне размеренные обороты и сделавшись к концу первого месяца обитания Настасьи в квартире Главного конструктора уже, по существу, привычной. Самого же Павла Сергеевича случившееся той ночью маленькое приключение с прислугой даже сумело несколько отвлечь от мыслей, которыми неизменно была забита его безразмерная голова, и потому Царёв принял это с лёгкостью и даже с немного благодушной внутренней улыбкой. В тот же день, добираясь на службу, он ещё в машине подумал, что получившийся расклад ещё и довольно удобен, с какой стороны ни посмотри. Настя эта вполне себе миленькая гусынька, с хорошим крепким телом, хотя по всему видно, что в мужском отношении не балованная и, скорей всего, совершенно не представляющая себе истинную цену женщины. Это и хорошо, и не очень. Хорошо – по понятным причинам: всегда под рукой, верней сказать… под его… мужской прихотью, что само по себе польстило бы любому, если бы только не определённые в его конкретном случае обстоятельства, резко понижающие самооценку. А плохо… что ж тут говорить… Плохо – потому что не слишком честно по отношению к ней самой, этой бетонщице – на час или как там у них получится. Но то, что ей с ним было хорошо, как ему показалось и в тот момент, и наутро, и то, что она в любом случае уже никогда не сможет этого забыть, тоже факт.

Тут он не ошибался: и лагерный, и весь остальной опыт долгой и слишком непростой жизни заставлял сразу смотреть в корень. Одного не хотелось ему: того самого, к чему он так и не привык – становиться хозяином чьей-либо жизни, любой, пускай даже изначально самой посторонней и легко заменимой. Именно такое чувство он испытал в своё время по отношению к Кире, вдове Павла Цáрева, коллеге и собрату по владимирской шарашке, тождественной КБ тюремного типа. В отношении же Настасьи он так для себя и решил – принимать, но не сближаться: при этом никаких ощутимых послаблений домашнего режима. Впрочем, иногда не возбраняется одарить милостивой улыбкой или похвалой, особенно если заслужит. Так им обоим будет удобней, и так дела домашние не превратятся в любые прочие, отвлекающие от главного, в сравнении с которым всё остальное не имеет ровным счётом никакого значения.

До встречи Павла Сергеевича со своей будущей женой Евгенией Адольфовной, возникшей в его жизни, когда он уже и не помышлял ни о каком браке, оставалось десять лет. Все основные достижения Царёва, всё самое великое пришлось как раз на эти годы – так уж само вышло, что без своей на то воли домработница Настасья сделалась свидетелем и даже в какой-то мере участником создания того, чем гордится человечество и сегодня. Вплоть до самой кончины хозяина не знала она и не могла знать о том, какая роль принадлежала её Павлу Сергеевичу в запуске в космические дали всех этих знаменитых храбрецов, начиная с самого Первого и заканчивая тем, который выбрался из пилотируемого корабля в страшную занебесную пустоту и полную безжизненную невесомость.

Он же то жил тут, при ней, при космическом полигоне и КБ, то улетал в Москву и, бывало, просиживал там неделями, утрясая дела с начальниками, выше которых, как подозревала Настасья, были только те, которые уже натурально прописаны на небе. Она не знала и не хотела в эту сторону даже голову напрягать, кто у него там есть, в столице этой, на Большой земле, под чьим приглядом он там живёт, сидя в свой высотке, какую показал ей однажды на фотографии. За прожитые годы Настя не покидала пределов родного Казахстана и потому всякий раз внимательно слушала рассказы людей про другие земли и места, не перебивая, но и не всему веря. Однако понимала: есть где-то жизнь, до какой ей по любому не дотянуться, но зато теперь и нужды такой нет, если уж на то пошло, потому что у неё есть он, хозяин её жизни и судьбы, и такого, как её Павел Сергеич, нет больше нигде на земле.

Теперь она, как никто другой, знала все его домашние привычки, была в курсе его предпочтений: чего любит покушать утром, и как лучше подать, чтоб не нарваться, особенно когда он вдруг обращает лицо в задумчивость и глаза его смотрят, и, кажется, уже не видят ничего из-под широких своих бровей. Она чувствовала его настроение, безошибочно угадывая, в какой момент Царёв сорвётся и наорёт на неё, и только из-за того, что нет в эту минуту под рукой у него другого такого удобного, как она, живого предмета для выплеска накопившейся усталости или злости на самого себя. Он просил, чтобы на трусах его не было стрелок, он это ненавидел, но толком не мог объяснить, почему. Не любил, когда ботинки его оказывались под излишне сильным гуталином, недовольно морщился и зажимал нос, давая понять, что снова переборщила, не пожалела, переуслужничала. Ненавидел, когда в зубной порошок по его же неосторожности попадала вода, и порошок превращался в окостеневшую лепёшку, на которую противно смотреть. Для такого неприятного случая она держала про запас пятнадцать круглых коробок, храня их в надёжно сухом и близко устроенном месте, чтобы сразу же подать, если крикнет из ванной. Бриться любил чисто, не оставляя на себе ни одной случайной волосинки, и с одеколоном, любым, с ароматами особенно не привередничал. И ещё. Тапки носил одни и те же, годами, – просил, если сносит, найти такие же точь в точь, к каким привыкли его ноги и в которых ему думается вольготней и лучше, чем в любой другой обувке. Настасья также хорошо усвоила, что еда не должна быть горячей, особенно суп, без которого он не любил вечерять, потому что такой суп обжигает ему рот и всё остальное внутри и вкус не проходит целиком, а ополовинивается, а это неправильно.

У него не было ни выходных, ни часто даже праздничных дней, он так и не научился видеть и чувствовать неделю от первого её дня до последнего. Он даже не всегда мог точно сказать, какой сегодня день, но зато неизменно помнил, какое число, у него там всё было завязано на сроках: эксперименты разные, пуски-выпуски, сдачи-раздачи, отъезды-приезды, доклады-расклады.

Психовал – тоже дело не из редких, бывало и такое. У неё под рукой всегда были пилюльки разные, таблетки утоляющие. Появлялся иногда доктор, приезжий, не ихний, когда хозяина не было. Объяснял, что и когда не забыть поднести, с водичкой, чтобы лишний раз Павлу Сергеевичу избежать его больного сердца. Она себе тщательно записывала на бумажке, под диктовку, и строго помнила потом про всё по часам. Сам же он чаще отмахивался, то злясь на неё, то смеясь, а то и молча глотая поднесённое и никак не отзываясь после. В такие дни она знала, что сейчас его лучше не трогать, обождать, уйти к себе и не высовываться наружу, чтобы, не дай бог, не пересечься глазами – сожжёт, испепелит гневом, – на работе у них снова обломалось чего-то.

А нередко возвращался из Москвы довольный. Светился. Говорил, дали нам добро, Настасьюшка моя, прониклись наконец-то, кретины, два года вдалбливал им, вдалбливал… Проснулись, черти такие, прозрели, олухи царя небесного, ассигнуют теперь нам с тобой средства, к Луне, к Луне отправимся… Она искренне радовалась, улыбалась, делала ему лицом так и сяк, выражая верноподданические чувства, не вдаваясь и не вдумываясь, а он уже глазами успевал ей привычно сделать и галстук принимался распускать у себя на шее. Она и сама уже шла бойким ходом, знала, куда и для чего, и он заходил следом, уже откинув к тому времени любые стеснения и недомолвки, и брал её, сильно, как обычно, не сбросив ещё возбуждения от предстоящих ему вскорости очередных великих дел.

Такое было, как ей помнилось, в первый месяц, как приступила к жизни и труду на его площади, в 57-м. Причину того узнала уже через время, через длинное, сам же ей и сообщил в порыве неожиданного припадка доброго настроения. Сначала приголубил, насытился, после чего отдельно поласкал её, на сюрприз, там и тут – она терпела, не зная, куда прятать глаза, хотя было ей это ужас как приятно, волновали такие его причуды своей необычностью, но стыдно всё равно оставалось до смерти: больно было непривычным для неё такое, да и он сам редко так с ней чудил, больше просто делал всё так, будто просто кушал, хорошо, скоро и по-деловому, выдержав перед этим аппетит насколько хватило, и отчаливал к себе думать дальше про своё очередное. А тут он улыбнулся, хорошо, без всякого, и сказал:

– Мы с тобой живые люди, Настён, запомни. И не надо дёргаться и пустое себе сочинять, просто будь естественной всегда. Так проще жить, поверь, и честней. И не только в этом деле. – Поднялся, стал одеваться, бросил через плечо, – Кефиру мне принеси. – И снова, словно ничего и не было, ушёл полной головой в свои дела, как и не приходил. Но зато узнала, что сняли судимость, окончательно. Она, услышав, обомлела просто, руки-ноги поначалу отнялись.

– За что ж с вами такое сделали, – спросила его, – когда ж оно было это самое?

Он в ответ лишь махнул рукой, сказал что-то вроде:

– Спасибо, что вообще не хлопнули, а могли бы и без некролога, в укороченном варианте.

– А их посадили хотя бы? – пребывая в ужасе от этих его слов, поинтересовалась тогда же Настасья, – разбойников тех, кто вас хлопнуть хотел?

Он, запомнилось ей, в ответ расхохотался и смеялся долго, с какой-то отчаянностью в этом своём смехе. Потом сказал:

– Их, милая, само время посадит, только будет это не скоро: боюсь, не доживут они до такого, да и сам не доживу.

И всё, больше про это никогда и ничего, хотя и надеялась она, что снова припомнится ему что-то от прошлых лет.

И ещё похоже этому другой раз случилось у них, через год, в 58-м, почти одинаково с прежним разом, и опять включая то самое, что заставило после переживать и долго стыдиться самою себя за то, что не решилась сдержаться ответно, наверно, чтобы сам он потом не думал о ней хуже, чем есть. Хотя бы для виду стоило сжаться и робость показать. Его тогда академиком сделали, и он уже не скрывал, что заметил перемены какие-то, всеобщего характера: но только Сталина поносил ещё до того, пока все остальные и сами стали это делать, забыв про эту его великость и что отец был советскому народу. Говорил постоянно, кого-то имея в виду своего, по работе, почти что орал:

– Гулага на вас нет, идиоты! – и тут же, правда, успокаивался, отмякал, отпускало его, и сам же, держась за сердце, просил пилюлю раньше нужного времени.

А в 59-м чуть не довёл до больного вопля, так терзал её всю, с таким напором, что только держись, гвардейские! Это когда Луну с той стороны сфотографировал, с задней, через спутник его какой-то, она не поняла. Но порадовалась вместе с ним, что всё получилось, как он хотел. А про себя подумала: и стоило мучиться, чтоб картинку эту заиметь? Без неё жили, и ничего, не умирали, а с ней – вон как, даже ходить потом неуклюже пришлось до самого вечера.

Но наибольшая радость была у него, когда он приехал ночью того дня, самого для него великого, как после же и сказал, и – нет, не орал и не бесился от счастья, и не указал глазами на спальню – просто изрёк, что, мол, всё, милая, есть у нас теперь Первый и сами мы первые, и навсегда такими в истории останемся. А сам светился, это она хорошо про него научилась понимать, когда – такое, а когда – совсем другое. И сильно измучен был ещё, выжат в лимон, снова сердце придерживал ладошкой и сам же спросил про пилюлю. Но потом всё-таки сказал, иди сюда, Настёна, давай, оставайся рядом, побудь со мной, поговори, расскажи что-нибудь, всё равно чего, я послушаю, мне так и так не заснуть сегодня.

А после и сама услыхала, когда по радио прогремели на весь свет, что полетел и вернулся, живой и здоровый. Но вот только, где он, этот космос, до какого наконец уже живьём добрались, всё равно было непонятно: высоко ль, низко ли, пустое там всё уже окончательно и чёрное, и птицы туда не достают никакие, или можно, если вглядеться, увидеть его снизу через трубу, или без неё, так же, как видно дымный путь от крохотного самолётика или звёзды по ночам. А есть ещё и стратосфера какая-то, тоже, бывало, поминал её, но вот только ниже она космоса этого или как-то ещё, Настасья не знала. А выспросить никак не складывалось. А наутро, чуть свет, улетел в Москву докладывать, видно, кому надо, про что положено – самолёт был у него свой, прикреплённый, она это тоже знала: только для него и для соратников его по большим делам.

Одно её удивляло немало – то, о чём, даже саму себя иной раз стесняясь, осторожничала поразмышлять. Все эти памятные десять лет, вплоть до той поры, когда её Павел Сергеевич сочетался законным браком с Евгенией своей, он так или иначе, когда пореже, а когда и на удивление частя, если подпадало под настрой, никогда не брезговал ею, домработницей с проживанием, уборкой и готовкой, хотя сам по себе уже изначально был большой человек, а потом на её глазах стал ещё выше. Она чувствовала такое сама, никто ей ничего не сообщал, даже Валера, его охранник-водитель. А пару-другую раз слыхала, что про Хрущёва кому-то выговаривал, Никиту Сергеича, причём строго, с вызовом в голосе. Господи, подумала, да кто ж он тогда будет, коли на самого без всякого страха так серчает и гневается, пускай даже не напрямую, а через телефон. А после ещё сколько-то время прошло, того-то скинули, кукурузника, так он похожее – и про Леонида Ильича. Она опять засекла, собственными ушами, и тоже не из лицеприятных оборотов выдавал кому-то, и снова без всякой боязни. А уж «Цэка» сюда, «Цэка» туда – это бессчётно, не успевала собирать, сколько кому и как припомнил про него, что и не так решают, и не про то думают, и не туда смотрят, сидя у себя по высоким кабинетам.

Так и прожили всё это длинное время, и, если откинуть различные случайности, не так чтоб, по большому счёту, частые, и невзгоды, обрушивающиеся на хозяина и рикошетом отдающие по ней, то было всё у них в миру и по взаимности, коли можно сказать так про него и про неё, Настасью, приживалку при Павле Сергеевиче Царёве.

Человек из красной книги

Подняться наверх