Читать книгу Корчак. Опыт биографии - Иоанна Ольчак-Роникер - Страница 6
4
Солнце или дождь?
ОглавлениеЗавтра мне исполняется 63 или 64 года. Отец несколько лет не оформлял мне метрику. Я пережил из-за этого несколько тяжелых минут. – Мама назвала это преступной небрежностью: как адвокат, отец не должен был затягивать дел с метрикой.
Януш Корчак. «Дневник», гетто, 21 июля 1942 года
22 июля 1878 года, в понедельник, стояла хорошая погода. «После печальных дней дождя и хмури солнце пресветлым своим лучом развеселило природу. Кто мог, тот поспешно выбирался на свежий воздух. То был благословенный день для извозчиков, владельцев загородных ресторанов, директоров летних сцен. Места увеселений были переполнены до самого вечера. Саксонская Кемпа являла собою людской муравейник. Бесчисленные толпы вершили паломничество к очаровательным Лазенкам. В Долине Швейцарской Бильзе играл для двух тысяч слушателей», – писал «Курьер варшавский». Матиас Берзон, председатель совета больницы Берсонов и Бауманов – больницы для еврейских детей, располагавшейся в угловом доме по адресу Слиская, 51/Сенная, 60, – объявил, что с трех до пяти часов пополудни больница принимает самых бедных детей независимо от вероисповедания. Доктор Юлиан Крамштик сообщил, что он как городской врач переходит работать в эту больницу. В дешевой столовой на улице Фрета в тот день беднякам выдавали жареную говядину, крупяной суп и капусту.
А 22 июля 1879 года, во вторник, лил дождь. «На нашей памяти еще не бывало такого пасмурного лета. Дожди за дождями. Уныло. Грустно. Висла сильно поднялась. Уровень воды в реке достиг восьми футов. Ожидалось, что вода будет подниматься и дальше. Озябшие, промокшие варшавяне прятались от дождя в битком набитых кондитерских. У Лурса в “Отеле Европейском”, у Семадени на углу Крулевской и Маршалковской, у Бликли на Новом Святе», – рассказывал «Курьер цодзенны».
Михал Глюксберг – продавец книг и издатель, улица Новы Свят, 55, – сообщал, что у него на складе имеется Святое Писание: Ветхий и Новый Завет, издание, одобренное Папским престолом, с двумястами тридцатью иллюстрациями Гюстава Доре. Бернхард Клингсланд распродавал ниже себестоимости шелковый товар и кружева на улице Нецалой, возле Саксонского сада. Его дочери Мелании исполнилось три года. В будущем она станет известной художницей Мелой Муттер.
22 июля 1878 или 1879 года, в понедельник, а может – во вторник, в солнечный или дождливый день, в семье Цецилии и Юзефа Гольдшмит родился мальчик, которому предстояло стать Янушем Корчаком. Согласно еврейской традиции, родители решили назвать его в честь дедушки. Они верили, что мальчик унаследует от деда ум, таланты и добродетели. Но время было не то: прогрессивные евреи сознавали, что нужно давать детям польские имена, чтобы те не чувствовали себя чужаками в польском обществе. Консерваторы возражали, что подобная перемена ослабит столь важную для рода память о предках. Гольдшмиты выбрали компромиссное решение: в качестве религиозного, традиционного имени выбрали «Герш», для светской жизни – «Генрик». Не обошлось без колебаний. Корчак писал в «Дневнике»: «Отец имел право назвать меня Генриком, так как сам получил имя Юзеф. <…> И все-таки он колебался и оттягивал»{24}.
Имя, как можно догадаться, он получил при обрезании. Касаясь этой темы, которую тактично обходят стороной биографы Корчака, я беспардонно влезаю в интимные сферы жизни. Это потому, что мне хотелось бы представить себе атмосферу в доме Гольдшмитов. Моя мать писала, что там царили «исключительно польские обычаи», что «ассимиляция происходила быстро и при этом основательно». Она упрощала этот сложный процесс, умалчивала о том существенном этапе, когда родители были еще польскими евреями, а дети вырастали уже поляками еврейского происхождения. Ведь это относится и к истории нашей семьи. Моя прабабка, Юлия Клейнманн, вышла за австрийского еврея Густава Горвица, но и после свадьбы по-прежнему жила в Варшаве. Пока был жив Густав, сын венского раввина, в семье строго соблюдались иудейские порядки. Когда он умер, вдова решила, что отныне своих девятерых детей она будет воспитывать на польский манер.
Но разве можно за один день отречься от своей принадлежности? Без сожалений избавиться от еврейского Бога, религиозных привычек, традиционного поведения? Разве такой шаг не оставляет в душе болезненных следов? Моей бабушке Янине, дочери Густава Горвица, было восемь лет, когда умер ее отец, но она хорошо запомнила правила, которых в доме придерживались при жизни отца, субботние обряды и праздничные торжества. Однако в воспоминаниях, написанных после Второй мировой войны, она не посвятила этому ни слова. Она лишь утверждала, вопреки очевидности, что ее семья ничем не отличалась от польских семей. А рассказывая о том, как она еще пансионеркой увлеклась польской литературой, с каким вдохновением декламировала на тайных посиделках польскую патриотическую поэзию, бабушка давала понять, что всегда чувствовала себя прежде всего полькой.
Антисемитские выпады сделали свое дело, на веки веков связав понятие еврейства со средневековыми суевериями, отсталостью, дефектами характера. Поэтому евреи стирали из своей памяти следы прошлого, жизни до ассимиляции. Ополячивание семьи Корчака казалось моей матери гуманистическим долгом, признаком цивилизованности, очеловечиванием. А ведь меценат Гольдшмит, хоть он говорил и писал по-польски, считал себя евреем, не поляком. Светская жизнь в столице смягчила строгие порядки, которые он вынес из родительского дома. Он стал равнодушен к религии. Но по-прежнему соблюдал основные предписания иудаизма. Может, из соображений выгоды? Он был специалистом по иудейским бракоразводным процессам. Имел дело с ортодоксальными евреями. Проявив безбожность, он потерял бы клиентуру. Маловероятно, что он не приобщил сына к главному завету иудаизма – обрезанию.
В 1934 году Корчак писал маленькому Дану Голдигу, внуку своих друзей, живших в Палестине:
У меня пропало столько разных бумаг, но сохранилось письмо раввина, который меня благословил, когда я родился{25}.
Раз он хранил эту памятку в течение пятидесяти с лишним лет, то, должно быть, придавал ей значение и верил в силу благословений. А семейная легенда гласила, что автором письма был сам главный раввин Парижа, знакомый Юзефа Гольдшмита, который поздравил его с рождением сына и сказал, что ребенок станет великим мужем рода Израилева{26}.
Но почему мы не знаем точной даты рождения? Почему меценат Гольдшмит несколько лет не оформлял Генрику метрику? Согласно законодательству Российской империи, ребенка надлежало записать в книгу записи актов гражданского состояния в течение восьми дней с момента его появления на свет. Государство не было отделено от Церкви, и регистрация происходила в религиозных общинах. Христианские браки, рождения и кончины записывались в церковно-приходские книги. В случае с иными вероисповеданиями акты гражданского состояния регистрировал полицейский, представитель земской стражи при помощи духовных лиц данного вероисповедания. Для иудеев процедура была такова: отец в присутствии двух свидетелей сообщал дежурному раввину о рождении ребенка. Раввин, подтвердив (если речь шла о мальчике), что над новорожденным были совершены надлежащие религиозные обряды, вручал отцу свидетельство, на основе которого полицейский записывал ребенка в книги и выдавал акт регистрации рождения, где значилось вероисповедание.
Можно было окрестить ребенка. Но евреи, даже ассимилируясь, зачастую считали, что подобный поступок есть публичное лицемерие; что их сородичи, переходя в христианство, делают это только ради материальных благ, ради карьеры. Мои близкие тоже не хотели таким способом добиваться милостей от польского общества. По документам они оставались иудеями, хотя с иудаизмом их уже ничто не связывало.
Отец Корчака не был так заражен бациллой полонизации, как моя прабабка. Неслучайно из-под его пера вышел биографический очерк «Сэр Мозес Монтефиоре». Этот еврейский филантроп и финансист, впоследствии пожалованный титулом баронета, друживший с королевой Викторией и другими великими людьми эпохи, хлопотал о том, чтобы улучшить условия жизни европейских евреев, – и стал для них символом удачного творческого сочетания двух культур, не отрекшись от национальности. «Монтефиоре – еврей, и он не забывает об этом, не отгораживается от своего происхождения. <…> Но Монтефиоре также и англичанин, образцовый гражданин своей страны»{27}, – писал Юзеф Гольдшмит, ставя баронета в пример польским евреям.
Польские же евреи – тысячи Кроненбергов, Блохов, Эпштейнов, Теплицев, Вавельбергов – были разносторонни в своей деятельности. Они создавали банки, развивали промышленность и торговлю, строили железные дороги. Основывали многочисленные благотворительные учреждения для евреев: школы, детские дома, больницы, дома престарелых. Они были польскими патриотами, финансировали организацию очередных восстаний. Открывали издательства, поддерживали важнейшие польские журналы. Они покровительствовали искусству, помогали польским писателям и артистам. Что еще они могли сделать, чтобы стать «образцовыми гражданами» несуществующей страны?
Провал январского восстания был тяжелым ударом, надолго лишившим поляков надежды на независимость. Царские власти решили русифицировать и запугать Край Надвислянский. Из-за чрезвычайного положения военные суды получили неограниченную власть. Из учреждений, судов и школ был изгнан польский язык; его заменили русским. В «бывшем» королевском замке сидел российский генерал-губернатор, наделенный административной, военной и политической властью одновременно. Польских чиновников сменили российские, повсеместно слывшие взяточниками и негодяями. Военные, чиновники, учителя гимназий – все носили мундиры, разница была только в крое, цвете и знаках отличия.
За эти несколько лет, прошедших после восстания, город обрусел. Костелы переделали в церкви. Дома ярко раскрасили, на российский манер. Табличкам с названиями улиц, вывескам магазинов, театральным афишам, объявлениям надлежало быть двуязычными: справа, крупными буквами, надпись на русском, а слева, помельче – на польском. Поляки обходили этот указ: на вывесках магазинов и ресторанов красовались французские надписи. Вместо злотых и грошей ввели рубли и копейки, чего поляки так и не приняли, продолжая считать всё в польской валюте.
Людей мучили бессилие, мысль о том, что их уступки и терпеливое ожидание были напрасны. Собственное отчаяние часто делает нас глухими к чужим проблемам и толкает искать козла отпущения. Легче всего было разжечь агрессию по отношению к евреям. Юзеф Гольдшмит видел, как изменились политические и общественные настроения в Польше. Уже давно улетучилось чувство польско-еврейской солидарности. Огромные еврейские состояния кололи глаза полякам. Бедняки-лапсердачники вызывали у них отвращение. Поляки опасались, как бы еврейские издатели и книготорговцы не «объевреили» польскую культуру. Беспокоились, что науку, медицину, адвокатуру оккупировали евреи.
Ян Еленский писал в антисемитском журнале «Роля»: «Ты еврей – так будь им! Нам милее темный еврей-ортодокс, чем цивилизованный нуль, ведь первый верит во что-то, является чем-то, а на второго рассчитывать бесполезно. Ради гешефта он все продаст, всем торговать пойдет, ибо он – сторонник безжалостного, подлого утилитаризма»{28}.
«Еврей и поляк в одном лице? Это явный обман, <…> о примирении этих двух противоположностей – еврейского и польского мира – не может быть и речи»{29}, – доказывал он, рассеивая всяческие иллюзии.
«Какое же будущее ждет моего бедного ребенка? Родился он поляком. Москали приказывают ему стать москалем, Еленский поляком быть запрещает, немцем он быть не хочет, евреем уже не может»{30}. Проблемы, высказанные в жалобе Александра Краусгара, мог бы обдумывать и Юзеф Гольдшмит.
Иудейское вероисповедание обрекало человека на травлю в школе и университете, усложняло его профессиональную деятельность, общественная же и вовсе была невозможна; еврейство вызывало неприязнь у польского общества. Может быть, следовало избавиться от этой обузы? Все чаще близкие и дальние знакомые переходили в христианство и крестили своих детей. Говорили, что делают это для их блага. Принял католичество доктор Станислав Слонимский, сын Сары Штерн и Хаима-Зелига Слонимского, отец будущего поэта Антония Слонимского. Юзеф Лесман, отец будущего поэта Болеслава Лесьмяна, тоже не спешил оформлять акт регистрации рождения сына. Он окрестил ребенка в 1887 году, когда ввели numerus clausus – процентную норму, то есть установили квоту еврейских учащихся в гимназиях: десять процентов; мальчику тогда было десять лет, и он как раз начал учиться.
Порвать с семейной традицией? С укладом жизни, вынесенным из родительского дома? С целой системой иудейских ценностей? Может, меценат Гольдшмит вовсе и не тянул специально с метрикой, просто долго взвешивал все «за» и «против». То был действительно трудный выбор, хотя никому не приходило в голову, что когда-нибудь чиновничья бумажка может обернуться смертным приговором.
В конце концов он принял решение. Поступил наперекор голосу благоразумия, зато согласно своим убеждениям. Его сын получил имя Гирш и был зарегистрирован в канцелярии по делам иностранных исповеданий. Как отец объяснил такую задержку? Он был адвокатом. Как-то вышел из положения. Сын никогда не оспаривал отцовское решение. До конца жизни он остался иудеем.