Читать книгу Корчак. Опыт биографии - Иоанна Ольчак-Роникер - Страница 8

6
Дом и мир

Оглавление

Если пробежаться по моей жизни – седьмой год принес мне осознание собственной ценности. Я есть. Я имею вес. Я значу. Меня видят. Я смогу. Я буду.

Януш Корчак. «Дневник», гетто, июнь 1942 года

В польской мемуарной литературе нет другой такой выразительной сцены столкновения ребенка со своим еврейством, как в рассказе Корчака о смерти канарейки. Ассимилированные евреи, писавшие воспоминания после войны, были благодарны судьбе за то, что выжили, полагая, что после Катастрофы вспоминать давние обиды и унижения было бы мелочностью. Так считала моя бабка. Что есть сил держась за польскую культуру, она запустила защитные механизмы, которые стали работать без ее ведома, упрятали на самое дно ее души чувство стыда за свою инакость. Она твердо заявляла, что в детстве никогда не сталкивалась с антисемитскими выходками. И в то же время рассказывала о драках, которые устраивал во дворе ее воинственный брат Макс, будущий коммунист Максимилиан Горвиц-Валецкий, из-за того что сверстники-поляки дразнили его «жиденком».

Видимо, еврейство не обсуждалось в доме Гольдшмитов, раз маленький Генрик, которого в грубой форме просветил сын привратника, был настолько потрясен. Родители, вероятно беспокоясь, как бы детей не стали травить приятели, устраняли из жизни иудейские обычаи, заменяли их на польские. В 1941 году, в разговоре с Марией Чапской в гетто Корчак сказал, что не вынес из семьи ни одной религиозной традиции. А бабушка Мила, которая жила с ними и умерла, когда мальчику было четырнадцать лет? Она отличалась «добрым сердцем, порядочностью и глубокой религиозностью» – так говорилось в «Посмертном воспоминании», напечатанном в «Израэлите». Трудно представить, чтобы она не праздновала шабат, не ходила в синагогу, не осыпала внучат подарками и сладостями на Хануку или Пурим. Ничего из этого не проникло на страницы корчаковского дневника. Зато много места занимают описания рождественских пьес – той, которую он ходил смотреть с отцом, и тех постановок, что каждый год разыгрывала на кухне бродячая компания каменщиков. Трудно привести все это к общему знаменателю, охарактеризовать атмосферу, в которой Корчак рос.

Так неожиданно открывшийся для него черный образ действительности – деление людей на «лучших» и «худших», спасенных и осужденных на вечные муки – был не очень понятен, но вызывал ужас. Неизвестно, помог ли ему кто-нибудь из взрослых смириться с этим открытием. Мальчик, изгнанный из рая неведения, как и все растерянные и беззащитные дети, убегал в безопасную страну воображения. Кубики, которыми он так упорно игрался, были не просто бездушным строительным материалом. У них были имена и биографии, они сопровождали его в воображаемых приключениях, путешествиях в неведомые края. Каталог детских желаний можно найти во многих книгах Корчака. Один из героев хочет себе шапку-невидимку. Другой – семимильные сапоги. Или курицу, что несет золотые яйца. Автор наделяет персонажей собственными давними желаниями. Ведь этот тихий, на первый взгляд непритязательный слюнтяй и разиня начал мечтать о власти. Он хотел стать чародеем или королем и, обретя неограниченную власть, исправить злой мир.

Став взрослым, он много раз повторял: «Мечты – это жизненная программа. Если бы мы умели ее читать, то увидели бы, что мечты сбываются»{42}.

Он помнил, что благодаря детским фантазиям обрел веру в себя и в свои силы. Описанное в «Дневнике» душевное состояние семилетнего мальчика: «Я есть. <…> Я смогу. Я буду»{43} означает, что уже тогда он явственно ощущал свои целостность и силу. Он начинал следующий этап пути. Его, как в страшной сказке, ждали новые драматичные повороты судьбы.

Генрику исполнилось семь лет в июле 1885 года, а в сентябре его отправили в частную школу, где детей готовили к гимназии. Смелое решение. В ту эпоху дети интеллигенции обычно начинали догимназическое обучение дома, в группе друзей-сверстников, где они постепенно, без насильственной русификации, привыкали к жизни в обществе. Занятия проводились на польском языке, их вели опытные педагоги, на уроках царили уважение и толерантность, что было особенно важно для учеников еврейского происхождения.

Почему мальчика решили сразу же бросить в открытое море? Наверное, в семье шли споры на эту тему. Мать и бабушка твердили, что он слишком мал, совсем еще ребенок, что для учебы еще рано, а отец кричал, что бабье воспитание превращает ребенка в маменькиного сынка, и в конце концов поставил на своем.

Генрик оказался в центре внимания и выбрался из своей мечтательной рассеянности. Важным, насущным заданием стали выбор школы и покупка формы, а захватывающим приключением – походы в магазины канцелярских товаров, где можно было разглядывать тетрадки, цветные карандаши, перьевые ручки, перышки, разноцветные печатки – сокровища, что так завораживали детей из корчаковских книг.

Сестра уже, верно, год или два как училась в пансионе для девочек. Оттуда она приносила свежеуслышанные сведения, анекдоты, девчоночьи сплетни. У нее уже были собственные, не связанные с домом дела, радости и огорчения. Теперь пришел и его черед. Его, в новом, с иголочки школьном обмундировании, оглядели со всех сторон, показали родственникам и знакомым. Может, отец даже взял его с собой в кафе, чтобы похвастаться сыном перед приятелями.

Свою первую в жизни школу Корчак вспоминал с отвращением даже в гетто: «Там секли розгами»{44}. Она находилась в Старом городе, на улице Фрета, и руководил ей пан Августин Шмурла. Мальчик, которого так заботливо прятали под колпаком, берегли от жизни, впервые столкнулся с физическим насилием. Там учителя могли, и глазом не моргнув, издеваться над детьми; Генрика потрясло то, как наказали его друга на глазах у всего класса. Этот случай подробно описан в повести «Когда я стану маленьким». Герой, альтер эго автора, – взрослый человек, которого вернули в детство чары гнома, – на уроке рисования воссоздает сцену из школьных лет.

Я разделил страницу на три части. Посредине нарисовал перемену. Как мальчики гоняются друг за другом, а один что-то натворил, потому что учитель дерет его за ухо, а он вырывается и плачет. А тот его за ухо держит и каким-то шпицрутеном лупит по спине. Мальчишка поднял ногу и будто бы повис в воздухе. А другие смотрят; головы опустили, ничего не говорят, потому что боятся.

Это посредине.

Справа нарисовал урок: как учитель бьет ученика линейкой по рукам. Смеется один только подлиза с первой парты, а другим жалко.

А слева уже секут настоящими розгами. – Мальчик лежит на скамье, сторож держит его за ноги. А учитель каллиграфии с бородой занес над учеником руку с розгой. – Такая мрачная картина, словно в тюрьме. Такой темный фон я нарисовал.

Сверху надписал: «Триптих – старая школа».

Когда мне было восемь лет, я ходил в эту школу. Это была моя первая начальная школа – называлась «приготовительная».

Помню, одного мальчика высекли. Учитель каллиграфии высек. Не знаю только, учителя ли звали Кох, а ученика Новацкий или ученика Кох, а учителя Новацкий.

Я тогда страшно испугался. Мне казалось, когда его закончат сечь, то могут взяться за меня. И ужасно застыдился, потому что его били раздетым. Все одежки расстегнули. И на глазах у всего класса, вместо каллиграфии.

Мне потом было противно видеть того мальчика и учителя. А впоследствии, как только кто-то сердился или кричал, я сразу думал, что сейчас будут бить.

<…> Я был тогда совсем маленький и ходил в ту школу недолго. Но вижу все это так ясно, словно это было вчера»{45}.

Из-за этой травмы он стал непримиримым противником «черной педагогики». Физическая неприкосновенность ребенка – основа писательской и воспитательной деятельности Корчака. Трудно понять, почему столь страстный критик авторитарного воспитания не получил известности в Польше и во всем мире, как это впоследствии произошло с Бруно Беттельгеймом или Элис Миллер. Быть может, только ужасы Катастрофы дали людям понять, что физическое насилие над детьми действительно способствует послушанию, но приводит к тому, что воспитанные таким образом взрослые жестоки с теми, кто слабее их, и слепо повинуются тем, кто сильнее.

Он сформулировал эти тезисы намного раньше: «Реформировать мир – значит реформировать воспитание»{46}.

В школе было очень плохо, но дом все еще охранял его от мира. Мама иногда ворчала, иногда ласкала, бабушка гладила по голове, к сестре приходили подружки, в доме становилось весело. Отец вносил элемент фантазии в упорядоченный мещанский быт. Он, несомненно, был главным героем детства Генрика. Светский человек, бонвиван, состоятельный, элегантный, образованный; он любил светские забавы, хорошие рестораны, красивых женщин. Возможно, это от него Корчак унаследовал своенравие, гротескное видение мира и сюрреалистичное чувство юмора.

Права была мама, когда неохотно оставляла детей под опекой отца, и правы были мы, когда с дрожью восторга, в порыве радости встречали и вспоминали – сестра и я – даже самые вымученные, утомительные, неудачные и закончившиеся слезами «радости жизни», которые с удивительной зоркостью отыскивал наш не слишком уравновешенный педагог – папочка{47}.

Такое случалось не очень часто. И именно поэтому дети так бурно воспринимали все это. Папа отправлялся с сыном поесть мороженого в кафе, погулять по городу, иногда они плыли на лодке до Саксонской Кемпы – популярного места загородных прогулок. Встречали там – будто бы случайно – какую-то даму. Тогда папа оставлял сына с местным торговцем песком, а сам уходил гулять с этой дамой, о чем маме говорить не следовало. Игры с Фелеком-оборванцем, сыном торговца песком, были чудесным, незабываемым приключением, а сам Фелек пару раз появлялся в повестях и рассказах Корчака.

Сын обожал отца. Он был идеалом Генрика.

Мне все в тебе нравилось: и то, что у тебя на руках волосы и жилы, и то, что ты вечером в постели читаешь газеты, что у тебя есть визитные карточки, пресс-папье – тяжелое, мраморное, а не промокашка на нитке. Мне нравилось, что, обмакнув перо в чернильницу, ты ловким движением стряхиваешь излишек чернил, так, что никогда не поставишь кляксы; что, заводя часы, знаешь, на каком обороте нужно остановиться; что, когда ты идешь по улице, тебе столько людей кланяется, столько у тебя знакомых; что ты получаешь письма с заграничными марками; носишь пенсне, которое не спадает у тебя с носа; что ты куришь сигары и что у тебя столько ящиков в столе; что не всегда снимаешь шляпу перед костелом…{48}

Именно к отцу он чаще всего обращается в «Дневнике», а связанные с ним эпизоды полны давней, тревожной восторженности. В воспоминаниях Корчака отец возвращается из загробной жизни, чтобы на минутку вырвать сына из страшной реальности гетто, забрать в безопасное прошлое: в Варшаву девятнадцатого века. Совместный поход на рождественское представление, где играли дети из монастырского приюта, видимо, стал для Генрика одним из важнейших детских впечатлений. Почти шестьдесят лет спустя старый, больной, усталый человек в нескольких десятках предложений так выразительно, так живо воссоздал это событие, как будто оно произошло накануне:

Длинный зал приюта, занавес, тайна, теснота, ожидание.

Какие-то странные существа в темно-синих фартуках и белых шапочках на голове, с жесткими крыльями.

<…>

Таинственная дама посадила меня в первом ряду.

Не делайте этого, если ребенок не хочет. Я бы лучше сел где-нибудь сбоку, пусть бы даже заслоняли, пусть даже в самом тесном и неудобном месте.

Беспомощно:

– Папочка.

– Сиди. Дурачок.

По дороге я задавался вопросом, будут ли там Ирод и черт.

– Увидишь.

Эта скрытность взрослых доводит детей до отчаяния. Не делайте детям сюрпризов, если они того не хотят. Им нужно знать, заранее понимать, будут ли стрелять, точно ли будут, когда и как. Ведь надо подготовиться к долгому, далекому, опасному путешествию. <…>

Началось. Нечто неповторимое, единственное, окончательное.

Людей не помню. Не знаю даже, красный был черт или черный. Скорее, черный, с рогами и хвостом. <…> Сам царь Ирод называл его:

– Сатана.

И такого смеха, и таких прыжков, и такого взаправдашнего хвоста, и такого «нет», и таких вил, и такого «иди» – не видел, не слышал…{49}

Описание совместного похода на спектакль – подробный анализ взаимоотношений ребенка и взрослого. Сын доверяет отцу и любит его. А отец? Он сердится, наверное, его раздражает боязливость сына. Может, отец хочет добиться от него более мужского поведения? Корчак-воспитатель в обиде на него за то, что презирал детский страх, не разобрался, не приласкал. Маленький Генрик, великодушный, как все дети, прощает.

Ведь, возвращаясь с представления домой, они заходят поесть мороженого, а может, выпить воды с соком – с мамой бы и речи быть не могло о таком, в приютском зале было жарко, ребенок вспотел и может простудиться. Ребенок и впрямь простужается – рассеянный отец даже не заметил, что сын потерял шарф. Правда, простуда не очень сильная, но мальчика приходится уложить в постель. Может, это демонстративное действие, направленное против безответственного папы? Мама предупреждает: никакого мороженого до самой весны.

Между родителями происходит какая-то игра. Генрик лежит в постели уже третий день, а когда отец подходит к нему, мама сурово одергивает:

– У тебя холодные руки. Не подходи.

Отец, покорно выходя из комнаты, бросил на меня многозначительный взгляд.

Я ответил тайным веселым взглядом, означающим что-то вроде:

– Она хорошая.

Думаю, мы оба чувствовали, что на самом деле не они – мама, бабушка, кухарка, сестра, служанка и панна Мария (гувернантка), – не вся эта бабская компания правит домом, а мы, мужчины.

Мы в доме хозяева. А уступаем ради священного спокойствия{50}.

Но эта близость была зыбкой, на нее нельзя было полагаться. Отец – возбудимый, легко менявший настроение – все время создавал в доме ощущение беспокойства. Нельзя было предугадать, как он отреагирует на какое-либо событие, проступок. Поведет ли себя как дружелюбный товарищ или раскричится, обвинит в глупости? Мать все чаще плакала. Все болезненнее отзывалась отцовская рассеянность на семейной жизни. Презрение, невнимание, беззаботность. Усиливались его чудачества, раздражительность, непредсказуемость. Постепенно его приступы неконтролируемой ярости стало невозможно выносить.

А потом случилось несчастье, изменившее всю жизнь семьи. После очередного приступа агрессии, который был сильнее обычного, мецената Гольдшмита забрали в психиатрическую больницу, где ему поставили диагноз: бредовое расстройство.

Генрику было тогда двенадцать лет.

Корчак. Опыт биографии

Подняться наверх