Читать книгу О бабушках и дедушках. Истории и рассказы (сборник) - Коллектив авторов - Страница 11
I. В гостях у счастья
Алексей Ладо
До чего я дожила, григорий
ОглавлениеС опаской иду я по дачной узкой улочке. Добротные «особняки», крытые дорогущим кровельным листом, прячутся за высоченными заборами. С той стороны на любой звук кидаются собаки, лают. Какая вверх подпрыгивает, хрипит в ошейнике, другая в подкоп высунула морду и скалится грозно, рычит. Псы на цепях, конечно, но все равно страшно.
Между дачами мелькают ничейные участки, сплошь заросшие лопухом и одичавшей малиной. Тут меня с десяток шагов преследует шмель, басит: уугу, уугу, мол, свой ли, чужой? «Свой», – усмехаюсь, и шмель, заложив вираж, улетает восвояси.
Где ограды вольные, решетчатые, там солнечные зайчики пятнают аккуратные грядки, полыхают разноцветьем клумбы, белеют теплицы, а хозяева, надвинув на носы газетные шляпы, отдыхают в тени. Август у нас бездельный, настоящий рай для дачника! Однако дремлют чутко: услышат шаги и подскакивают к калиткам – перекинуться парой слов. Скучно все же, да и городских новостей хочется.
– Здравствуй, сынок!
– К бабушке, небось?
– Гляди, к Сергеевне внук приехал!
– Надолго ли?
– Передай-ка соседке, не поленись!
Топаю дальше, уже нагруженный гостинцами: рюкзак за плечами, в одной руке миска с промасленными блинами, в другой кулек с жареными семечками, под мышкой еле-еле удерживаю глянцевый кабачок, а в зубах скрипит молодая морковка – сочная, сладкая…
Летний домик я собственноручно выкрасил синей и желтой краской, он из-за поворота показывается на краю шести соток аляповатым цветком.
У дома воробьи облепили бузину, чирикают в ветках, срывают и бросают вниз ягоды – это они кота дразнят. Рыжий кошак по кличке Шленда, откормленный на воле до неприличия, затаился в траве в надежде поймать птичку и принести в подарок моей бабушке. Не понимает, глупый, что и воробьи и я видим его острые ушки и толстый задок. Заметил меня наконец, выпрыгнул из зарослей, потерся об ноги: «Мур-рыбу при-мур-нес?»
Окна настежь, ветерок колышет тюлевые задергушки, но комнатка все равно пропахла горячим утюгом. Готовая кофточка уже красуется на вешалке, а бабушка отпаривает юбку, прикладывая к утюгу усилия пятнадцати грузчиков. Полные – в веснушках – руки снуют туда-сюда. Это она готовится!
Как почти все кубанские казачки, бабушка большая, тучная, но соразмерная – и талия на месте, и ноги длинные. Седина теряется в черных волосах, тяжелые косы уложены короной, тянут голову назад, отчего кажется, что бабушка поглядывает на мир с высокомерием. Деды, не только вдовые, и рады пофлиртовать, но побаиваются насмешливого взгляда.
Я подкрадываюсь и дергаю за тесемки халата. Бабушка мигом разворачивается, шлепает наугад мокрой марлей, хорошо хоть не утюгом!
– Привез? – мурлычет она, как Шленда.
На полном лице нет глубоких морщин, разве что гусиные лапки у глаз, да вот сейчас прорисовываются линии вокруг поджатых губ. Левая бровь гнется вопросительно, словно бабушка уверена в моей нерадивости.
Я скидываю рюкзак, в нем звенькает доставленный заказ, и она кивает, улыбается, глаза светлеют до яркой голубизны…
Целый день я пашу как проклятый, убивая время: кошу траву, наполняю бочки, чтобы вода для полива нагрелась под солнцем, вскапываю пару новых грядок, колю дрова на неделю… – много чего. Очень уж хочется, чтобы скорее наступил вечер!
Бабушка суетится рядом, помогает, радуясь моему рабочему энтузиазму:
– Два мужика на хозяйстве – ты да Шленда, что бы я без вас делала?
Наконец в синьку неба впрыскивается густой фиолет, плывет непрозрачными клубами, будто лунный осьминог испугался не желающего уходить дня и выпустил чернильную струю. Не дождавшись полной темноты, вспыхивает первая нетерпеливая звезда, и принарядившаяся бабушка выходит за ворота.
Сегодня спевка!
Я прихватываю семечки, устраиваюсь удобно в гамаке, что растянут между двумя березами у низкого заборчика, жду…
На брошенном участке возле нашего дома несколько лет назад вкопали длинный стол, смастерили лавочки, развесили под навесом фонарики. Здесь по субботам собираются дачные бабульки – петь, а я – слушать.
Состав дачного хора интернациональный: русские бабушки, украинка, белоруска, армянка, татарка… В далекие шестидесятые годы люди ехали на Север по вербовке – кто-то за длинным мифическим рублем, кто-то по воле партии добровольно-принудительно[1], а кто-то – беспокойные сердца – с желанием утолить жажду неизведанного, непонятного. Они-то – неуемные романтики – разбежались первыми, как перекати-поле, в поисках других тайн. Остались те, чьи души северные земли покорили раз и навсегда: густым йодистым воздухом моря, небом в рамочках сопок, дикостью дремучей тайги с непуганым зверьем.
Восемь бабушек, а дедов на спевке мало – двое.
Неугомонный в отношении женского пола дед Гриша – высоченный, с орлиным носом, с острым взглядом глаз, как будто вдавленных под широкие седые брови, с неровно постриженной шевелюрой – он похож на ястреба, переминающегося на жердочке и оглядывающего окрестности в поисках легкой добычи. Как только «добыча» зазевалась, дед Гриша распускает руки: гладит нежно по плечу мою бабушку или звонко чмокает в щеку невеличку-татарку Чулпан, – и тут же получает по лбу ложкой. Это его жена – баба Рая – грозно пресекает безобразия. Дед нахохливается, замирает птицей, а я тихонько хихикаю в кулак: надолго ли?
Еще приходит вдовый сторож Николай – тщедушный дедок в вечном ватнике и летом и зимой. Он не поет, скромно сидит с краю, застенчиво, но твердо руководит своевременным наполнением стопочек. У его ног беспородный умнейший пес Мухтар – вот он-то непременно встревает в песнопения.
Принаряженные бабушки чинно рассаживаются по лавочкам, раскладывают закуски, обмениваются новостями, расхваливают привезенное мною красное вино.
Так и хочется сказать: «И была среди них одна…» Была, да. Но не среди них. Мало того, старушка эта – заклятая «врагиня» дачного хора – изменила репертуар спевок навсегда. Впрочем, о ней чуть позже…
Я ждал песен. И не только я. Дачный поселок замирал – выключал телевизоры и магнитофоны. Как только зажигался фонарик под навесом, подтягивались невидимые в темноте зрители – порой человек за пятьдесят усаживалось на обрыве придорожной канавы, дети висели на заборах. Никто не шумел, лишь в самые проникновенные моменты люди хлопали в ладоши, просили еще песен.
Как я – городской семнадцатилетний парень, любящий рок во всех его проявлениях: хард, панк, металл, трэш… – «запал» вдруг на народный хор? Сам не знаю. Был я тогда влюблен до потери сознания, и каждая нота вечных напевов переворачивала сердце.
И вот… тренькали в третий раз стопочки с вином, словно третий звонок в театре. Начинали обычно соло. Первой решалась армянка Наира – худая, жилистая старуха в неизменном черном платке, сдвинутом на пол-лица.
Я умирал, как только раздавались первые, щиплющие душу звуки. Я подпевал – не ручаюсь, что правильно:
Ов, сирун, сирун, инчу модецар?
Сертис гахвите инчу имацар?
Ми ан мег сиров ес кез сиреци,
Байнц ду анирар даваджанецир…[2]
Тянулись протяжные гласные в окружении цокающих и рокочущих согласных древнего языка, переливы – как будто поднимаешься высоко в горы, а потом падаешь, летишь вниз и никак не упадешь, не избавишься от боли, от печали, от «нелюбви». Я бы плакал, наверное, если бы не вслушивался: вдруг сейчас голос подарит надежду? Чувствовал, что нет в словах радости, а все равно ждал.
Годы спустя я нашел вольный перевод этой песни и удивился: оказывается, я и тогда прекрасно знал армянский:
Ах, краса моя, зачем подошла?
Сердце у меня зачем отняла?
Тебе равной нет, как ты хороша!
Устремилась вслед за тобой душа…
Говорят, есть еще перевод для девушек, где «ах, милый, милый, зачем приблизился ко мне…», ну и пусть!
Соло слушали вежливо, почтительно, сопровождали вздохами понимания.
Потом не выдерживали долгого грустного томления, и когда моя бабушка рублено, налегая на «а», почти взвизгивала: «Гаварила мама мне пра любовь абманную…» – тут же Чулпан с бабой Раей подхватывали: «Ах, мама, мама, как же ты была права!», и мощный хор радостно, во все легкие, спрашивал: «Ах, мамочка, зачем?!»[3] «Мамочка» считалась у нас народной, из разряда веселых и озорных – а их мало, частушек разве что много.
Ментальность, что ли, у россиян, такая: душевно, искренне выплескивать в песне-жалейке космическое ощущение бытия, вселенскую тоску по справедливости и гармонии.
Раскатисто, густо, колоритным басом запевал дед Гриша, словно сообщал скорбную новость: «Наша перепелочка старенькая стала…»[4] В ответ хор плакал – без истерики, без суеты, в гармонии мелодии и слова: «Ты ж моя, ты ж моя, перепелочка, ты ж моя, ты ж моя, сизокрылая».
У несчастной птицы и голова болела, и спинка, и ножки, а малые детки заботы требовали. И вот уже я готов отдать последнюю рубаху, чтобы спаси беднягу.
В конце присоединялся Мухтар, садился чинно, поднимал к небу морду: «Ты ж моя – вау-вау, ты ж моя – вау-вай, сизокрылая – ай-ууу…»
Вдоволь настрадавшись, я уже слушал вполуха, раскачивался в гамаке, подложив руки под голову, дремал. Под напевы плыли мечты – о ней, конечно. Мерещилось: вот она обернулась, вот посмотрела ласково – на меня, нежная улыбка – для меня… Ветерок стряхивал ночную росу с березы на лицо, я вздрагивал и просыпался. Вовремя! Дзинькали стопочки с вином, начиналась моя любимая песня:
Нич яка мисячна, зоряна, ясная!
Выдно, хочъ голкы збырай.
Выйды, коханая, працэю зморэна,
Хоч на хвылыночку в гай…[5]
Удивительно в ней сочетались и грусть и радость, надежда и любовь. Слова отражали мир вокруг: иголок, может, и не соберешь, но ночь светлая, ясная. На черном глянце неба щедрой рукой августа рассыпаны крошки звезд. То одна, то другая летит в мои ладони. А я – человек-птица – ловлю звездопад сердцем. Я тоже – лечу-у-у-у-у…
Пели не только народные. Пели Есенина, Тухманова, Антонова; пользовался успехом у дачных ценителей-слушателей репертуар Ротару и Пугачевой; затягивали «Прощай, цыганка Сэра», «Звезда моя далекая», «Как упоительны в России вечера»…
Как только начиналась эстрада, выскакивала чертиком из табакерки та самая бабушка – враг субботних спевок…
Пару лет назад появилась на краю поселка неказистая хибарка, а в ней новая дачница – баба Лора, быстро получившая кличку баба Хлора.
Никто об этой старухе ничего не знал – даже вездесущие местные сплетники. Не прижилась бабка, своей не стала, да и сама не стремилась завести знакомства: соли ни у кого не одалживала, денег не занимала.
Поговаривали, не все в порядке у Хлоры с головой, потому как ну нельзя же ежедневно топать за водой к колодцу с марафетом на лице. Был бы еще марафет приличный! Громыхая пустыми ведрами на тачке, приближалась к скважине настоящая ведьма: вся сгорбленная кочергой, а морщинистое узкое лицо набелено, нарумянено. Через побелку темнеют пигментные пятна, жирная пунцовая помада забила складки старческих губ, глаза утонули в обвисших веках, синие стрелки нарисованы аж до висков. И ресницы – накладные, не иначе – топорщились неаккуратными пиками. Довершали безумный облик шляпка-таблетка с кокетливой вуалькой до бровей, модный в годы революции расклешенный черный плащ с безвкусной брошью на воротнике и роскошная дорогая трость красного дерева с ручкой в виде львиной головы.
Баба с пустыми ведрами – к несчастью. И, хотя много женского пола за водой ходило, встречные только при виде Хлоры сплевывали трижды через левое плечо.
У колодца вечно толпилась молодежь – кому еще тяжелые ведра таскать. Баба Хлора толкала тачку прямо на нас, и мы молча расступались – не воевать же со старухой. Да и себе дороже – кличку-то она за острый язык получила, за ехидное словцо. Вот Светку Маковкину – невзрачную девчонку лет шестнадцати – до слезной истерики довела: «Ты, – говорит, – плоскогрудая, сиськи отрасти сначала, а потом мне поперек дороги становись». А толстяк Мишка Ардынцев, попробовавший отстоять права очереди, сколько лет прошло, а до сих пор Салоед, и все тут. Баба Хлора припечатывала – не отмоешься…
На вечерние субботние спевки она являлась тоже вся «красивая». Приходила в конце, шоркала резиновыми тапками за спинами слушателей туда-сюда по дороге, стучала тяжелой тростью по гравию и громко – в затишье – комментировала:
– Ишь, песняка давят, оглашенные…
– Визгу-то, визгу! Будто свиньи корытные…
– Нууу, собаки лают, ветер носит…
Спины слушателей напрягались, но никто не оборачивался, не шикал, надеялись, что Хлора утомится язвить и отстанет.
Хоровые бабушки делали вид, что не замечают антагонистку, однако губы их поджимались, а паузы между песнями становились короче…
Не знаю почему, но именно в этот раз бабушка Рая не выдержала. Наверное, последней каплей в долгом терпении стали Хлорины слова, отчетливым и звонким диссонансом нарушившие прекрасную августовскую ночь:
– У, глаза выголили, ровно куры на насесте, надрываются, а толку? Чего ждать-то с чумоты деревенской? А Гришай – чисто петух какой…
Баба Рая – толстая, бесформенная, с кичкой на голове, как тыква с нашлепкой, – выкинулась из-под навеса надувным мячиком прямо к дороге.
Я вылез из гамака. Дачники молча отползли в стороны, случайно образовав «ринг».
– Ты что, Лора, напраслину возводишь? Или завидно? – сказала баба Рая без хамства, бывшая учительница как-никак.
– Было бы чему завидовать! – стукнула палкой Хлора. – Невелик труд – голосить на весь околоток.
– Невелик, да радует всех, а ты только каркать и умеешь, старая ворона, – сорвалась баба Рая.
– Это я каркаю?
– А кто? Не умеешь – не порть людям праздник. И Гришу моего не тронь!
– Кому он нужен, твой петух… Это я не умею? Да я…
– Неужто? Докажи…
К месту дуэли подтянулся весь хор, даже Мухтар, прогнав кота Шленду, уселся в придорожных лопухах.
«Задушевная» беседа переросла в перепалку в стиле «сама такая». Глаза бабушек полыхали не хуже звезд, рассыпали искры. Зрители с интересом следили за развитием событий, поворачивая головы влево, вправо. И вдруг…
Баба Хлора встала на цыпочки, оперлась на палку, в свете фонаря блеснул напомаженным бубликом рот:
Вот до чего я дожила, Григорий,
Господь тебя осудит, осудит за меня.
Она меня красивее и косы длинней моих,
Да все ли тут еще,
Да любит ли его она,
Да любит ли, как я люблю,
Сейчас с другим смеялась…
Не любит, нет, не любит.
Не любит, нет, не любит…[6]
Низкий грудной голос пронесся мощным бархатным потоком, вбирая в себя и тепло ночи, и падающие звезды, и всеобщий единый «ох». Сильное, яркое меццо-сопрано, не уничтоженное старостью. Правду говорят: человек дряхлеет, а голос – нет. Обнял, обволок, потащил за собой в космос.
«Не любит…» – склонила голову Хлора, и наступила такая тишина, какая бывает разве что в сурдокамере. Лишь одинокий комар нагло дзыкнул и присосался к кому-то живому, но неподвижному.
Первой захлопала ладошами моя бабушка, баба Рая растерянно оглянулась, подхватила. И все отмерли, задвигались, зааплодировали с почтением.
– А вы, девки, тоже хорошо поете! Не сердитесь, не со зла я, с характеру, – морщинистое лицо вредной бабки разгладилось в довольной улыбке…
Выяснилось, что была она в молодости оперной певицей, известной в нашем регионе. «Все пела и пела, – рассказывала старушка, – лето красное пропела, да не одно. Семьи не завела, детей не родила…»
Так в дачном хоре стало на одну певунью больше, а в репертуаре зазвучали оперные арии в сопровождении многоголосия.
Бабу Лору никто уже не обзывал Хлорой, и, хотя она осталась ехидиной, мы охотно наведывались к ней в гости. Девушки перебирали кучу импортных коробок с неиспользованным театральным гримом – Лора затаривалась им во всех странах, где гастролировал театр. Парни просили историй – а их у бабушки было больше, чем косметики.
А я?
Я долго еще приезжал на августовские концерты – и один, и с друзьями, и с девушкой – будущей женой. В городе попробовал приобщить к хоровому пению приятелей. Получилось! Рэперы Бабай и Шарп выдавали в конце «Перепелочки» такой стаф[7], что бедной птице оставалось только выздороветь быстрее:
Эй, перепелка, че ты плачешь? Время не ждет.
Двигай на двух
Вперед.
День потух,
Работай ночью, обмазав спину лечебной мазью,
Тащи свой крест из мрака, из грязи в князи.
Радости нет в душной клети.
Ты свободна. Йo! Ты птица, лети!
На крылья мотай горе и счастье за нитью нить.
Детки вырастут, обрастут пером, а не пухом,
Будут кормить тебя, старуху,
И любить…
1
Заключенные тоже, конечно, были. Так и ехали через всю страну в товарных вагонах, скопом: завербованные – целыми семействами, урки – так называли заключенных сопровождающие милиционеры. Моя бабушка в десятилетнем возрасте приехала с родителями из далекого Краснодарского края. (Здесь и далее примеч. авт.)
2
Армянская народная песня «Ов, сирун, сирун».
3
Леонид Дербенев. «Говорила мама мне…»
4
Белорусская народная песня «Перепелочка», перевод С. Кузнецовой.
5
Украинская народная песня «Нiч яка мiсячна, зоряна, ясная!». (О происхождении этой песни до сих пор ведутся споры.)
6
Ария Любаши из оперы «Царская невеста» Н. А. Римского-Корсакова.
7
Импровизация рэпера.