Читать книгу Дитя севера - - Страница 17

Тамара Белякина:
Дитя Севера
Жизнь длиной в пять лет (про Михаила Павловича Еремина)

Оглавление

Смотрю на ветки берёзы. Они растут вниз. И качаются потихоньку.

Похожи на лёгкие волосы или негустой водопад и на воспоминания.

Сравненье не из новеньких. Но мне что за дело!

Для меня нет проблемы – искать неистасканные эпитеты, я – не писатель, «не Спиноза какой-нибудь – ногами кренделя выделывать».

Проблема будет у того, кто будет читать это. Да и то, зачем ему это читать? Скучно станет – бросит.

Речь о том, что есть такой стиль жизни – быть «свидетелем» жизни – своей – и других… «Соглядателем», «смотрителем», «слушателем».

Быть со-причастным, со-чувствующим, со-переживающим.

Всматривающимся, вслушивающимся и пытающимся ПОНЯТЬ.

Не умом даже, скорее, – интуицией, мелодией – тоже не своей и не новой, какой-нибудь всплывшей в памяти чужой строчкой.

Достоевский писал о таком переживании жизни, и таких людей называл «Созерцателями».

А я бы сказала ещё – «читателями» жизни. Смотрит —и прочитывает то, что видит.

Скучно куда-то мчаться, крутиться в водовороте. А лучше идти потихоньку и знать про себя, что обязательно дойдёшь.

…Воды. Броды. Реки.

Годы и Века.

Обязательно найдутся такие, что скажут: «О-о! Это холодный бесчувственный человек!»

Но когда видишь, слышишь и понимаешь, – невозможно не «сопереживать».

И мучиться от невозможности что-либо изменить.

Просто как – сопереживать и мучиться!

Всё началось с краха. После событий, описанных в «Моей Фантазии-экспромте»,

отправила меня Мама в Москву к дяде Мише. Он преподавал тогда в Библиотечном институте и жил на Левобережной.

Там я в первый раз увидела дубы. И очень они мне понравились.

Запах в дубовом лесу терпкий, крепкий. Листья «виолончельные»! Стволы толстые.

Под дубами всегда лежат желуди – тоже необычные существа.

Однажды я увидела дуб, покрытый потемневшими листьями уже зимой, под снегом! Мне тогда сказали, что и начинает зеленеть он позже всех.

Вспомнился толстовский дуб.

Между дядей Мишей и Мамой разница в возрасте два года, и он был очень похож на Маму. В его лобастой голове всё что-то кипело. Стыдно было помешать этому кипению.

Дядя Миша судьбу имел «своего» времени – раскулаченный Дед, война, институт, кандидатская. Это был очень яркий человек. И очень острый на язык.

К нему приходили его нежнейшие друзья, они пили водочку под хорошую закуску и пели «Воркуту» и другие зэковские песни. Но и слишком многих сослуживцев он открыто называл дураками. За что его побаивались и не любили.

Но зато Дядю Мишу обожали студенты и студентки.

Он читал курс русской литературы, особенно внимателен был к Пушкину и Чехову.

Когда его выжили из библиотечного института, до конца жизни он преподавал в Литературном институте. Мы с девчонками ходили тогда к нему на лекции.

Набивался полный зал со всех курсов, а он – как демиург! – на наших глазах (или ушах?:) создавал какие-то строения из своих знаний, от основания до крыши, не забывая тут же украшать их лит. анекдотами, далёкими ассоциациями, неизвестно откуда известными, – казалось только ему, – стихами. Голова немного кружилась, на перерыв никто никогда не выходил, было наслаждением следить за его прихотливой мыслью, но записывать не было никакой возможности. Расходились оглушённые.

Потом я встречалась с разными бывшими его студентами, и такое счастье было слушать дифирамбы Моему (!) Дяде. Очень долго (да во многом и сейчас) он был для меня нравственным ориентиром, когда я сомневалась в себе, я всегда думала – А что бы на это сказал Дядя Миша?

Мне запомнилось, что когда я поступила на первый курс, он мне сказал, что в каждой группе обязательно есть осведомитель и что надо их сразу же отличать, так же, как сразу видно дураков и проституток. (Меня особенно заинтересовало – как увидеть проститутку, я их никогда не видела).

Мне очень хотелось бы с ним много говорить, но я, после моего фиаско, несмотря на то что была начитанной девочкой, робела его. Обычно мы вместе с ним ехали в электричке из Левобережной, где я жила у него первые полгода, и он уже весь гудел от предстоящей ему лекции, поэтому я скромно глядела в окошко. Прожил он долгую жизнь, изредка я, отягощённая семейной жизнью, писала ему письма. Он каждый раз отвечал мне и всегда сильно подбадривал меня, говоря, что у меня хороший слог.

Жена его —красавица Люба – имела судьбу «своего» происхождения – глубокие дворянские корни, гонор, неудовлетворённость жизнью.

Дети – Павлик и Верочка – воспитывались в лучших традициях советского дворянства.

Они были детьми талантливых родителей, и от них ожидалось талантливое будущее.

Но ах, мне это не хочется вспоминать!

Верочка, знавшая в 13 лет множество стихов, учившаяся в английской престижной школе, окончила Институт тонкой химической технологии, потом изучала математику, философию, древнегреческий язык, мечтала работать в Английском посольстве, а вышла замуж за композитора, оказавшегося шизофреником, в конце концов стала сотрудником в канцелярии и издательстве Митрополита в Троице-Сергиевской Лавре.

А талантливый и любвеобильный в отца Павлик – успешный бизнесмен в области компьютеров.

Там, в Левобережной, был отличный лес! Мы ходили летом купаться в канале, зимой катались на лыжах.

В лесу даже находили грибы, но не менее часто там попадались парочки под кустами из близлежащего библиотечного.

Смотреть под эти кусты тянуло, но тянуло и холодком от страха – там явно было что-то «греховное».

Но настоящий среднерусский лес после якутской тайги был таким тёплым, приветливым, уютным, домашним.

Предполагалось, что я буду поступать в библиотечный институт, но дядя Миша отверг это, и я подала документы в Ленинский. Библиотека у дяди была огромная, но читать мне предписывалось только по программе. А там было даже редчайшее 90-томное собрание сочинений Толстого! А ещё наняли репетитора – старушку – по английскому языку, к которой я украдкой не ходила. Увы, я так и не выучила английский язык, более того, он мне даже не кажется языком, – так, какая-то система знаков.

Месяца через полтора приискали комнатку на Никитских воротах у старушенции, которая сдавала комнаты командированным богатеньким чиновникам из Якутского поспредства и от которых она, видимо, имела больше дохода. Поэтому меня выдворила без всяких причин, что мне было обидно.

И тогда приискали угол у больной старушки на улице, параллельной к Якиманке, забыла её название – напротив Литературного музея. На этой квартире я единственный раз в жизни встретила Новый год совсем одна. Это был 1962 год.

Помню, Папа как-то пошутил – «Иду, вижу знакомую щепочку, – значит, – моя улица!»

Вот и я так же «обживала» Москву.

Полюбила Левобережную с её дубовой рощей у станции, полюбила институт, который стал моим домом, полюбила Никитские Ворота и Арбат, Консерваторию, Цветной бульвар. Я всегда носила с собой свою боль, которой не могла ни с кем поделиться, поэтому я всегда была одна. Вернее, у меня были близкие подруги, но я была всегда

ВНЕ коллектива. Всегда – с детства и до старости.

Студенческая группа наша была хорошей, но ни с кем я не сблизилась.

На лекциях мне часто было скушновато. Ведь лекция – это растиражированное знание, в ней нет открытия.

А мне хотелось, чтобы было как в музыке – вот здесь и вот сейчас – и больше никогда.

И даже то, что казалось импровизацией, как на лекции у Ревякина, было повторяемо каждый год каждому первому курсу.

Бывали у нас бурно проходящие комсомольские собрания, где, как обычно это бывало, к концу каждый кричал своё. Предметов обсуждения было два – 1.критика комсомола и 2.как улучшить работу комсомола.

Я была постарше остальных девочек на два года, потом я была из семьи репрессированного Деда, и Папа сидел, и дядя сидел, и Мама очень презрительно называла красный галстук – «собачья радость», поэтому к комсомолу у меня было полное презрение. И когда наша комс. ячейка стала привлекать меня к общественной деятельности, ну, правда, используя моё некоторое муз. образование, а я из деликатности не смела отказаться, вдруг подвернулась возможность перейти в другую группу, которую надо было укрепить после отчисления после первой сессии пяти студентов.

Я и перешла в другую группу, а она уже за полгода тоже сформировалась, и я в неё тоже не вросла. Так я и оказалась в полном, вполне удовлетворяющем меня одиночестве.

Благо, в институте было много роялей, куда я и сбегала с лекций от всех.

Но мы охотно ходили на лекции Владимира Турбина в МГУ, собиравшего огромные аудитории на лекции по Гоголю, Лермонтову и Достоевскому.

Это была школа литературоведения.

Один из наших институтских лекторов – Геннадий Петрович Пирогов – очень любил возить курс по Подмосковным лит. Музеям. Мне очень нравилось в Абрамцеве, там была чудесно живописная природа, и казалось, что каждое деревце, каждый овражек и пригорок много раз написан маслом или акварелью. А в маленькую церковь вообще входили с благоговением оттого, что она расписана Врубелем!

И ещё мне очень запомнилось Ашукинское – имение сначала Баратынского, а потом Тютчева. Они по какой-то там линии были родственниками. Дом был выстроен по проекту самого Баратынского. Я очень хорошо запомнила внутреннюю архитектуру дома. Там сохранялись подлинные интерьеры, все эти диванчики, столы и кресла, картины, горки с посудой, даже воздух в комнатах был будто тот же, и иногда казалось, что вот из соседней комнаты выйдут хозяева.

Я в те годы много ходила на симфонические концерты – в Консерваторию, в Концертный зал Чайковского, в Колонный зал. Мне казалось, что вот там и было моё настоящее место.

После концертов бывало так, что мне казалось, ноги мои не касаются земли, меня продолжало нести на звуковых волнах.

На последних курсах я стала заниматься у Михал Максимыча в художественной студии.

Рисовали сначала с гипсов – носы и профили с греческих статуй, потом очень нравилось делать быстрые наброски-зарисовки – вставали сами же и позировали, и нужно было набросать мгновенный портрет, интересно было заниматься линогравюрой, вырезать рисунок на линолеуме, а потом печатать. А осенью и весной ездили на этюды всё в то же Подмосковье писать маслом. При всём моём безденежье я купила себе этюдник, кисти и краски.

Нет, надо, чтобы молодость была намного, намного длиннее!

Влюблённостей у меня никаких не было, душа была полна и без них.

Я любила бродить по Москве, и мы много гуляли, смотрели, впитывали её с чтением стихов, с музыкой «в башке». Однажды весенней тёплой ночью прошли почти всё Садовое кольцо. И нам в голову не приходило чего-нибудь бояться.

Институт был девчачий, мальчишек было немного, но почти с каждым из них я дружила на разной почве. Но это уже совсем другая тема.

Как я любила всё это!

И как мне не хотелось уезжать!

И как это всё резко прекратилось, и я оказалась учительницей в далёкой вологодской деревеньке.

Но это уже совсем другая история. И о ней у меня уже написано.

Сегодня Стёпа спросил у меня, как я представляю себе вектор времени?

И я, подумав, ответила, что я стою сбоку, в стороне, и смотрю, как оно протекает мимо меня слева направо. То есть – «созерцаю».

Дитя севера

Подняться наверх