Читать книгу Одиночная Психическая Атака - - Страница 9
Изуверский цикл
2
ОглавлениеОн вновь вошёл в комнату, хлопнув дверью до дрожи в стенах, отгородившись от сокрушительных звуков, нависших где-то на фоне, (но главное – ещё не в голове), грузно уселся на потрёпанную кровать, сопроводив всё тяжёлым вздохом, отчего поднялся до рвоты знакомый запах – запах печали: пыльный, душный и прокуренный. Он не был живым, скорее уж давно пришедшим из другого измеренья, отрешённый, но столь же пронзительный, как и в прошлые годы.
С ним наедине остался Ванхоль Цаурдер – юноша восемнадцати лет, с трудом ютящийся в непригодном панцире: за годы жизни с беспощадно облезшей, сильно исхудавшей, белёсого цвета физиономией; и опять, опять ему приходиться слышать и видеть этот оркестр под названием «из пустого места», плавно (или не столь плавно) перетекающий в русло под названием «кровавая бойня» с отчимом за то самое «ничто», что ему, впрочем, сначала только привидится, а уж потом, секундами или минутами далее, – пока Ванхоль осторожной поступью своих ног-веточек будет прокладывать путь до комнаты, чтобы тихо скрыться на ближайшую ночь от этого кошмара наяву, – вдруг не материализуется перед ним воочию, дабы наверняка закрепить право на предстоящий поединок.
Сколько раз он сражался за это «ничто»? Наверное, не счесть. Почему же он приходит сюда каждый раз, зная, что его ждут обезображенная мать и сошедший с ума, лицезрящий новый героиновый приход отчим, который день за днём будет его избивать. Иногда – удачно; порою – безуспешно. Но ведь то его обитель, его действительность, пусть искажённая, пусть давно обесчещенная, ушедшая от устоявшихся норм, но РЕАЛЬНОСТЬ, в каковую его впечатало, чуть ли не насмерть, словно ничтожный винтик в огромный механизм.
Он не остановится. Я это знаю.
Все обитатели в этом доме, начиная с того грязного ковра в прихожей, что давно перестали стирать – ныне там любят ютится тараканы разных раскрасок, и заканчивая его членами и самим Ванхолем Цаурдером, безостановочно продолжают в гордой агонизирующей стойке свой ход в небытие. В яме упадочного забытья нет места для любви и сострадания, нет ничего похожего на то, что может связывать людей путами родства и сопереживания к ближнему. Семья – не то слово, какое принято говорить, входя внутрь опустевших застенок, вместе именуемых «родительским кровом». Пожалуй, кроме звона давно засорившейся пылью с примесью дыма от курения вентиляции, по-настоящему живых звуков или чего-то схожего с ними – в нём попросту нет.
Но как бы то ни было – таков его дом, такова его жизнь, от которой не убежать…
А хотел ли он убежать? – изнутри разнёсся эхом голос. Голос отчаяния с привкусом тлеющей надежды на то, что всё восстановится само.
Хотел, конечно. Правда, всегда как-то не хватало решимости довести всё до конца, до той точки невозврата, откуда мысли о совершённом перестанут доставать до сердца, вызывая ещё большие колебания в груди. От них сердце неминуемо станет биться чаще, и так же будет с мыслями о совершённом. Их число возрастёт, и он перестанет видеть картину целиком, с тем потеряв цель своего победоносного побега.
Уйди я, что будет с мамой? Что будет с домом, когда меня в нём не станет? Когда наступит тот день, когда Грегор, муж моей матери, нечаянно или будучи в приступе не спутает её с видением, и будет бить до тех пор, пока она не потеряет столько крови, чтобы оказаться на грани смерти?
Слишком много вопросов посещали и посещают поныне Ванхоля, только нет в том ни толка, ни надобности. Всё это лишь ускоряет его разложение как личности, так и тела; в том сгустке извилин осталось всего несколько заготовленных паттернов, например: необходимость бить и отбиваться от людей, чтобы выжить; пахать как проклятый, чтобы не подохнуть с голоду и не оставить голодной свою пропащую мать, так как они, на пару с Грегором, естественно, нигде не работают, отдавшись встречным наитиям в виде долговых ям: то крупных, то малых, что в спешке Ванхолю придётся закрывать; и, наконец, добивающий своим триумфом вопрос:
– Господи, как мне не сойти с ума, будучи окружённым всем этим?
Между тем, где-то рядом уже послышались всхлип и шорох, которые Ванхоль решительно проигнорировал. Подступившись к окну, он дёрнул за металлические створки: со стороны улицы повеяло свежим ночным воздухом. Он сделал пару приободряющих вдохов и, замер в одном положении, облокотившись на подоконник, обдумывая пришедшие с тем вдохом мысли.
Их было много. Весьма туманно, (иногда косвенно, не на прямую, но всё же), они касались почти всех его страхов. Тех или иных видов, на любой вкус и цвет, стоит вам только потребовать его их отдать – пожалуйста, смотрите, разглядывайте, наслаждайтесь. В глубоких, потаённых уголках воспоминаний имеется что-то родное, но забытое во имя спокойствия, а уж если так хочется чего-нибудь новенького и нестерпимо острого, чтоб аж дух пробрало: тех прекрасных, ничем не сокрытых, дрейфующих по поверхности нервной системы словно осколки льдин, первородных страхов, то не беда – они найдутся. На то потребуется время. Ванхоль будет непременно одержим мыслью о крутящемся наборе слов у него в голове, и как вихрь, тот станет закручиваться и закручиваться, усиливаясь, становится ураганом, пока не нагрянет шторм из белого шума в ушах…
О чём я – столь неистовое, до чёртиков горящее желание вспомнить те слова и те образы, которые помутнённый разум почему-то: нет, не удалил, нет, не стёр из рептильного мозга, оставив опустелым воздыхать ушедшее в думы тело. Он их просто почему-то забыл… но оставил о них воспоминание.
Моя же фантасмагория проистекает совсем иначе, и ощутить её действие вовсе не легко.
Отличие и сходство у них едино, шум тот, словно обуревающая волна, приносящая раздражение у мозжечка. Тот вибрирует. Боится. Пищит и воет; и если вслушиваться в него, то начинается паранойя. Чувство, будто потерял дар речи и не можешь сказать и слова. Он похож на тот, что исходит от радио или, скажем, если стоять рядом с трансформатором, вникая в его нежные волнообразные электрические вздохи. Звук будет только нарастать и увеличиваться. Вновь и вновь. Боже… Боже… – из ушных раковин кровоточит… – Ширь с высотой его будут огромны, даже бескрайни…
Но ум тревожится лишь тогда, когда в монотонном звучании белого шума, где нет голоса и человека, ты начинаешь слышать вопли и крики, мольбы о помощи.
Полная воздуха грудь, мгновеньем охотно вдыхающая его сладкое послевкусие – на деле жалкая отдушина для внутреннего Я – покажется сейчас мешком из костей, неспособное вобрать в себя больше ни грамма жизненной пустоты. Ноги окажутся подкошенными и кривыми, будто тебя долго и упорно избивали, превращая в мясной фарш, после чего принудительно одели в тяжёлый неповоротливый доспех, чтобы никуда не делся, и залили внутрь кипящий свинец. Он бурлит первые секунды, затем пар убегает вместе с кровью.
Держась до сих пор кое-как у самого обрыва, тебя всё же толкнули в пропасть на съеденье судьбе – но ты не кричишь, Ванхоль, тебе не больно – тебе сейчас до смешного спокойно, в таком ужасном виде твоё окровавленное, источающее разочарование или негодование лицо, почему-то обделённое любыми эмоциями изуверств над тобой и присущей, на худой конец, в данный момент, агонии. Поникло лико твоё, Ванхоль. Нет в тебе ничего живого, друг. Но почему же тебе хочется заплакать и вновь обжечься жгущим плоть металлом вместо слёз? А ведь это даже не страдание, что было прежде, ты ведь знаешь… Ты ведь знаешь, что всё былое неровня тем пустякам, настигших тебя сегодня. Да и вчера.
Знаешь и улыбаешься, дабы после без умолку рыдать и скорбеть.
Нахмурив брови, исказив мимику ближе к испуганной, откинув голову к потолку и придя в нечто походящее на раздирающую всё тело кататонию, удержаться уже нет сил, нет пути обратно; и быть может…
Я бы сейчас протянул себе руку, обнял бы, утешил… поговорил, но…
Бремя моей души ощутимо прибавилось, став кратным моей личности. Кто из них теперь «Я»? – можно поспорить. Я бы сделал так, чтобы не контролировать поток мыслей, дабы он слился в одну переменную, где есть право на ошибку, но…
Перед глазами опять видение: как измождённый от работы Ванхоль Цаурдер бредёт по ночным улицам. С него сошёл десятый пот; ноги, руки, всё тело – все конечности дрожат от перенапряжения так, будто по ним провели электрический разряд, но он чудом остался жив.
Он ещё дышит мокрым смрадом, оставшемся ему на усладу. На потеху Ванхоль станет думать о хорошем в своей жизни, наперекор судьбе начнёт смеяться и вдыхать мёрзлый, осенний воздух, оставляя позади себя шлейф из прозрачно-белой дымки.
Так же, как и десять лет назад, вывеска торгового центра «Очаг» будет гореть ярче прочих. Ванхоль пробредёт по безмолвному проспекту, минуя оранжевое действо фонарей главной дороги города и, как всегда, по традиции, завернёт к бесконечной парковке, подойдёт поближе и усядется на ту самую лавочку возле «Очага», на которой он вместе с Розой, своей дорогой мамой, каждый понедельник делал передышку, перед тем как с покупками вернуться домой.
Он с точностью знал часы её возвращения, всегда выверял расписание к приезду до остановки, чтобы осталось малость времени успеть добраться первым и обрадовать её. Щёчки Розы всегда были красными и пухлыми на фоне более белого лица, (они становились таковыми от её безусловно сияющей улыбки). Понурая, она ехала с работы с сумкой под рукой, изнурённая пятнадцатичасовой сменой, но стоило ей увидеть в окне крошечный огонёк, терпеливо ожидающий её приезда, как вся тяжесть мигом выветривалась, а улыбка возвращалась на своё место. Роза подбегала к Ванхолю и крепко-крепко обнимала его, расцеловывая, она подолгу не отпускала сына из своих материнских объятий. Прижавшись к горячей шее, он чувствовал, как нежно и женственно пахнут её духи, с легкостью, без лишних слов описывающие хрупкий, но непоколебимый характер мамы.
– Уверенность в новом дне… – равнодушно произнёс Ванхоль, отчётливо ощутив свист у виска и шум за дверью. – Уверенность в чём-либо – вот что я перестал чувствовать настолько давно, что не вспомню дня или месяца…
Разум его был не в силах понять судьбу. Он спит и видит, как рушатся колонны спокойствия с начала времён, те гаснут, и гаснут, и гаснут…
До сих пор он видит и слышит отголоски своего детства. Как памятник молодости, тот навис над человеком, дыша ему в больную спину, ожидая переломного момента слабости духа, чтобы начать казнь.
Да, именно слабости. Ведь за сломленной личиной в уродливом наряде и кроется истинный облик носителя прекрасного; не обязательно что бы красота заключалась в обворожительности или внешнем превосходстве. Прекрасное найдёт место для того, чтобы вылечить слабость. Всё циклично. Всё подвластно выдуманному людьми времени. Так было и так будет столь много веков, сколько в людях осталось человечности.
А это, примерно, около пяти сотен лет в безликой безызвестности…
Но куда проще вспомнить тот январский день, когда Ванхоль и Роза, вечером уйдя с остановки, прошлись по белому полотну заснеженного города, потом добрались до скамейки у «Очага», чтобы набраться сил, но вместо пустоты увидели одиноко сидящего на её краю мужчину.
Издалека его силуэт качался по сторонам. Шевеля руками, он высунул что-то из кармана, затем, сообразив, что нужно делать, задрав рукав куртки, прислонил это к руке, наметил область ближе к локтю, с внутренней стороны и – резким взмахом правой руки – воткнул содержимое, скорее всего, шприца, себе в вену. Секундами после тёмный силуэт ловил гравитацию взмахами и радостными воплями, насыщаясь хлынувшей по крови эйфорией.
Мгновение спустя мужчина уже валялся на асфальте, изгибаясь словно затейливая кобра, крича несвязные матерные слова.
Всё это время Ванхоль с Розой наблюдали за ним, но сейчас Ванхоль остался один у шлагбаума, а вдалеке видел бежавшую к наркоману маму.
Он не понимал, зачем помогать таким людям. Но Роза отвечала ему на подобное: «что каким бы ни был человек, тот всегда заслуживает второго шанса». И третьего. И четвёртого. И пятого… Её душа была слишком тщедушна и добродетельна, простора которой не было предела. Она хотела, казалось, спасти весь, издыхающий семью смертями бренный мир.
Когда мужчину удалось выцепить из мира мёртвых, – (и вновь фельдшер мчался с остервенением не на тот вызов…) – его доставили в лазарет, где впервые прозвучало его имя. Наркомана с пятилетним стажем звали Грегор.
С тех пор Ванхоль стал чаще оставаться один в квартире, ведь Роза была вынуждена по зову судьбы охранять покой будущего мужа у больничной койки, во время его первой реабилитации.
Через два с половиной месяца они съехались и стали жить вместе. Минул ещё месяц, и Грегор вновь стал употреблять разного рода вещества, порою даже на глазах у Ванхоля, если он оставался дома наедине с этим животным; либо в гостиной, распластавшись удобно в кресле и включив телевизор на единственный на последующие семнадцать часов канал; либо на кухне, поближе к окну, так как аромат от создаваемых им растворов стоял невыносимый, вызывающий рвотный позыв при первом же глотке воздуха.
Сначала Роза боролась с Грегором за его здоровье, предлагая помощь в излечении зависимости; но хитрости и сообразительности ему было не занимать. Он всегда чудом выбирался из передряг.
Ванхоль в слезах бежал из дома прямиком на работу Розы, не выдержав упрёков и рукоприкладства Грегора, требовавшего от того вернуть ему украденное «нечто», (Грегор подозревал, что мальчишка крадёт его деньги и вещества, чтобы их продавать за его спиной), проехав несколько часов из одного конца города в другой, минуя десяток километров и едва не потерявшись в толпах вечно спешащих куда-то людей, он всё-таки добрался до Розы, уставший и обессиленный.
Рассказав ей о случившемся и показав ссадины и синяки от побоищ, той-же неделей она выгнала Грегора из дома со словами: чтобы тот никогда не возвращался.
Победа была одержана, думал Ванхоль.
Но в бесконечной волоките дел так часто люди забывают и хорошее, и плохое, и даже брошенные с ненавистью обиды, упрёки…
Долгие недели Грегор ухаживал за Розой как мог: дарил букеты, признавался в любви и сожалел о совершённом зле, клявшись завязать с пагубной привычкой.
Слова, в первую очередь искренние и любовные, всегда сильнее любого снадобья, как пели романтики. Лишнее слово – калечит, необходимое, наоборот – вдыхает жизнь. Всё по накатанной. Схема та же, что и прежде. Менялся контекст, менялись слова, сказанные вслух, изменялись эмоции, но верно поставленная буква всё так же стоит превыше грубой силы.
С необыкновенной стабильностью продолжалась любовная блокада до того дня, пока матерь Розы не слегла в реанимацию. Как оказалось позже – ни авария, ни нападение, ни простая жизненная случайность. (Винить в произошедшем было попросту некого).
Уже через пять часов в насквозь пропахшем безысходностью синеватом коридоре реанимации, где место оставалось лишь тишине и искажённому шуму в палатах с бесконечными перегородками, за которыми скрывался полумрак, врач спокойно вышел из абсолютно однотипной двери и размеренно стал приближаться к чему-то похожему на человека, (иначе сказать о внешнем виде Розы было нельзя).
Существо с застывшими с тушью слезами, скошенными от страха ногами и, кажется, с окончательно остановившемся ещё в такси сердцем, теперь тупо вглядывалось остекленевшими глазами в темноту, из которой постепенно проглядывался белый халат врача.
Вот он стоит перед ней. Вот он ещё не сказал ни слова, но она всё поняла. Вот его рот аккуратно, словно игрушечный, открывается, оттуда вылетает пару предохранительных слов о долгой операции, затем лицо натужно меняется, и он говорит основные заклятия:
– Я сожалею, она скончалась, мы делали всё, что было в на…
– Как? – дрожащим голосом произнесла Роза.
Как, вернее, от чего она скончалась? – хотела она сказать, но вырвалась их самая малость.
Ни авария, ни нападение, ни простая жизненная случайность здесь оказались ни при чём. Злоумышленников не нужно было искать, врач ответил сухо, но ёмко:
– Старость…
Ночью Роза накрасилась, одела недавно купленное багрового оттенка платье с большим вырезом в груди и талии, и тонкие колготки в сеточку, с чередующимися рисунками в виде сердец. Помаду она выбрала тёмную, почти-что чёрную, (та практически постоянно обходила её стороной в дамской сумочке; но явно не сегодня, нет, уж точно не этим днём и не этой ночью, что лишилась нравственности и ответственности за будущие свершения, и проистекающие от них неминуемые ошибки). Сейчас ей полностью дозволено делать всё что заблагорассудится.
Волоча по полу квадратную сумку, она медленно продвигалась из ванной в прихожую, чтобы накинуть поверх платья что-нибудь потеплее; за то время, пока она прихорашивалась, на улице не на шутку разбушевался ливень и уже было отчётливо слышно с какой усладой он начинал усиливаться, извергая из себя пробирающие слух раскаты грома.
В гнёте, запуганный Ванхоль забился в узкий проём от углового дивана и сидел там словно в бочке, изредка высовывая голову, чтобы разведать обстановку и глазами отыскать маму, что своим не живым видом пугала до дрожи. Всё казалось каким-то ненастоящим, выдуманным, что ли, воплощением из плохой страшилки или ужасных снов, какие быстрее норовишь позабыть и больше не вспоминать.
В коридоре и прихожей зажёгся свет. Подождав, Ванхоль неспеша вылез из-за дивана и прошагал к жёлтому свету. Заглянув в проём, он увидел уже одетую, сидящую у шкафа тихо плачущую мать; согнувшись, она практически облокотилась рядом с дверью закрыв ладонями лицо: обе её ладони блестели от люстры, а слёзы одна за другой продолжали капать на пол.
Когда Роза услышала шаги, то с невероятной лёгкостью разомкнула руки и повернулась к сыну; со стороны же казалось иначе, будто подобное положение тела давно превратилось в застывший кусок бетона, и каждое движение должно было причинять невыносимую боль.
Её глаза стали розово-красными от слёз, плачь её звучал как вечная скорбь – столь же светлую печаль и сострадание он излучал.
С трясущимися губами она прошептала:
– Отец любил тебя больше жизни… – только и пролепетала она, после чего застегнула сапоги, – посмотрела в окно: дождь кончился, на его место грянул туман – улыбнувшись, она поцеловала напуганного сына и пообещала скоро вернуться домой. Шёл третий час ночи.
Затем наступило утро, потом обед, вечер…
В надежде сразу же обнять вернувшуюся маму, Ванхоль подолгу выжидал у самого порога.
Следующей ночью она пришла домой. Дверь открылась. Мальчик ликовал, пока не увидел, что под руку её ведёт улыбающийся из всех щелей Грегор, а сама Роза пьяная и убитая. Тот явно дал понять мальчишке своим выражением урода, что не бросит начатого.
Ванхоль долго бил голову о стену, в ненависти и ярости, рыдая, он проклинал всё, что было можно и нельзя, будучи в заточении в своей комнате, когда, в очередной раз, его закрывали на замок, чтобы попробовать новые ампулы, взятые Грегором у знакомых барыг на деньги Розы. Грегор говорил угашенной Розе, что так нужно, так будет лучше, он поможет её горю. Та лишь кивала, в душах не осознавая, что уже находится в полном заточении невыносимо ужасной твари, погружающей её сына и её саму в пучины разорения и забытья.
Через год они обручились. За пройденное время Роза успела попробовать данные Грегором «успокаивающие» средства, которые, впрочем, действительно ей помогали снять стресс и тревоги. То, что они вызывали зависимость и она не могла продержаться больше ни дня, чтобы не попытаться затянуть резиновый жгут самолично, даже в отсутствии её наставника Грегора – её не пугало. Делая этот ритуал, она получала неистовое удовольствие уже от самого предвкушения скорой услады, прижигая исколотую кожу, она представляла: как сейчас наступит лёгкость и все беды исчезнут. В нём: взбитом, высоком мужчине с щетиной она разглядела недостающую опорную точку – то ли от отчаяния, то ли от помутнённого, вернее, сгорающего сознания.
Квартира постепенно, не быстро, почти незаметно, становилась извращённым наследием чистоты и порядка, растеряв былую красоту, как и сама хозяйка. Роза выглядела истощённой, исхудавшей, нездоровой из-за частого приёма прописанных мужем препаратов.
Грегор улыбался и радовался словно дитя-деспот каждый раз, когда его пассия улетала в мир грёз; как её поначалу переполняли эмоции, потом как всё тело начинало сводить от судорог и она падала блюя на пол, её выворачивало и всё только нарастала боль у вены, она пульсировала, горела сквозь плоть; она молила подать ей руку помощи, но Грегор её не держал, только смеялся, она продолжала дрожать и кричать, кричать так сильно, что Ванхоль, находясь в соседней комнате, прижавшись к стене и отчётливо слыша скрип своих стиснутых зубов, ревел и не мог ничего с собой поделать, не мог остановиться, его переполняла ярость, беспомощность и жалость происходившего; истерически крича в унисон с некогда человеком, что был ему мамой, он пытался выбить дверь. Ничего не вышло.
Со временем нежная кожа стала грубеть, шелушиться; лицо обвисло и заметно постарело; ярко-русые волосы потускнели, макияж пришлось наносить в несколько слоёв, чтобы скрыть новые свойства тех лечебных уколов ближе к вечеру, предназначенных, в первую очередь, для души. Конечно же, для души… Кончено же, мам, тебе для спокойствия. Конечно же дорогая, тебе это нужно.
Помочь? Нет, я не помогу. Почему? Пусть Грегор сам сделает это. Я не буду, нет, я не сделаю. Не проси! Отстань от меня! Не подходи!
Встрепенувшись, придя в себя и осознав, что фортуна размышлений овладела им столь всецело, что Ванхоль простоял около часа задумавшись у подоконника, изредка шатаясь туда-сюда, он закрыл окно и взобрался на постель. Прикрыв веки, сложив руки на грудь, он долго пытался уснуть.
Всё грезило ему безуспешностью. То и дело мелькали разные мысли. Они мешали, казались неподъёмным грузом; они собирались в клубок, сплетаясь, увеличивались и мешались меж собой. Всё огромнее, кровожаднее, страшнее становилось осознание положения, его тяжёлый исход.
Как наяву он видел, что на пороге стоял отец. В руках он держал стопку книг и ярко улыбался. «Ну привет, милый друг!» – сказал ласково отец и, пройдя в гостиную, поставив книги на полку, обнял сына. Тогда же он попросил его ненадолго пойти погулять во двор, чтобы закончить оставшиеся дела. Тот кивнул, оделся и побежал гулять.
Потом он сел на паркет около дивана и достал альбом, на первой странице которого красовался снимок счастливого Ванхоля и радостной Розы с букетом цветов – их свадьба. На другой странице был его личный портрет в костюме тройке, с подписью: «лучшему выпускнику» – то были студенческие годы. Перелистнув страницу дальше, он услышал топот в коридоре. Виновником сего шума оказался Ванхоль, мчащийся обратно к отцу.
Уже через минуту они просто сидели в обнимку на диване, продолжая разглядывать фотографии из альбома, указывая пальцами друг на друга и смеясь с самих себя.
Отец и сын.
В какой-то момент времени, почувствовав удушье у горла, он резко поднялся с постели. Его бросило в жар. В аффекте, с пульсирующей головой, не понимая, не видя, где реальность, а где сон, Ванхоль машинально уселся на пол, онемев, стал пялиться в стену, разинув рот, пускать слюну, распустив руки и ноги, терять подвижность.