Читать книгу И снова завоют ветра над мёртвыми избами… - Группа авторов - Страница 2
Глава 1: Черноборск – Тень на Краю Бездны
ОглавлениеЧерноборск не тонул в тумане – он был его порождением. Живым сгустком самой густой, мрачной сырости бытия, прилипшим, как паразит, к краю Сибирской бездны. Воздух висел не подвижным, а мертвым саваном. Он был густым, как студень, сваренный из хвойной смолы, болотных миазмов гниющих трясин и вечного, непроглядного полумрака, который начинался уже за покосившейся околицей и длился вечность. Солнце? Мираж. Обманка для чужаков да старушечьих сказок. Местные давно забыли его тепло. Их кожа была землисто-серой от вечного недостатка света, глаза – тусклыми, будто покрытыми пеплом сгоревших надежд.
Домишки жались друг к другу вдоль единственной кривой улицы, больше похожей на колею от телеги, утонувшую в черной жиже. Избы покосились, бревна, почерневшие от времени и вечной сырости, казалось, пропитались самим отчаянием. Крыши, поросшие ядовито-зеленым мхом, как струпьями, проседали под тяжестью немой тоски. Они не жили – они разлагались заживо. Вот изба Марфы-знахарки, на самом отшибе, упирающаяся в стену леса – темная, с закопченными окнами, как слепые глаза. Рядом – кабак "У Лешего", его вывеска с потрескавшимся изображением косматого хозяина леса висела на одной петле, жалобно поскрипывая на ветру. Дальше – покосившаяся кузница Никиты, холодный горн, наковальня, покрытая ржавой пленкой от сырости. И везде – запахи. Кислый дух немытого тела и пота, прожженный дым очагов (которые топились редко и скудно), сладковатая вонь гниющей картофельной ботвы в огородах, и подспудно – вездесущий смрад гнили и старой древесины.
Сибирская тайга здесь, на самом краю умирающей деревни, не стояла стеной – она нависала. Живой, дышащей, враждебной плотью тьмы. Сосны, ели, пихты – не деревья, а черные, искривленные не временем, а древней, скрытой злобой великаны. Их стволы, обвитые седыми, склизкими от сырости косами лишайника, напоминали мумии, поднявшиеся из болотной топи. Ветви сплелись в такой плотный, неестественный навес, что небо превращалось в редкие, бледные и вечно дрожащие лоскуты, как клочья грязной ваты. Сквозь них лишь изредка пробивались жалкие, зеленоватые блики. Они не освещали – они лишь подчеркивали непроглядную, сырую тьму подлеска, где земля, вечно влажная и холодная на ощупь, как кожа утопленника, была устлана гниющей периной из иголок, бурелома и гигантских папоротников. Их вайи, покрытые вечной, маслянистой слизью, напоминали окаменевшие крылья чудовищ, погребенных под вековым слоем тлена – немых свидетелей того, что было до людей. До Черноборска. До всего.
А над всем этим, пронизывая кожу, кости, сам воздух, царила Тишина. Не пустота, а насыщенная, плотная, осязаемая субстанция. Физическая тяжесть. Она давила на барабанные перепонки, заполняя их неслышимым, но ощутимым гулом земли – стоном спящих в мерзлоте, шелестом невидимых, вездесущих грибниц, пожирающих все живое, глухим пульсом древних камней, укрытых мшистыми саванами. Лишь изредка эту гнетущую паузу разрывал ледяной, тоскливый крик одинокой птицы – звук, настолько отчаянный, что больше походил на предсмертный стон, чем на песню жизни. Крик существа, чувствующего на себе ее незримый взгляд из чащи. Взгляд Колыбели. Скрип ржавого ведерного кольца разрезал утреннюю мглу. У старого колодца на краю деревни, упирающемся в кладбище и стену леса, стоял шестилетний Святослав. Он тянул тяжелое ведро, его тонкие руки дрожали от усилия. Вода в колодце была черной, маслянистой, отдавала тиной и железом. Колодец этот был глубок, как сама тоска, и шептал что-то свое на дне, когда ветер задувал в шахту.
На Свято висели лохмотья: старые, грубые штаны из мешковины, натиравшие кожу до кровавых ссадин, и заплатанная рубаха, пропитанные кисловатым коктейлем запахов – дыма очага, пота, немытого тела и чего-то еще… сладковато-тлетворного, как запах старой могилы. В деревне его знали только как «Сироту Свято» или «Тишайшего». Эти имена были не прозвищами – клеймом. Приговором.
После смерти бабушки Агафьи – единственной души, что хоть как-то о нем пеклась (ее «забота» была горькой, замешанной на стонах о «божьей каре за грехи родителей-самоубийц» и тычках сухой, костлявой рукой) – он стал призраком среди живых. Жил в покосившейся лачужке рядом с этим колодцем, пропахшей плесенью, крысиным пометом и отчаянием. Мужики с потухшими, словно затянутыми пеплом глазами, возвращавшиеся с бессмысленной, изматывающей работы в лесу или у заросшего тиной пруда, где водилась лишь тощая рыбешка; бабы с лицами, изрезанными морщинами страха и нужды, словно высохшей корой, – все они словно отгородились от мальчика невидимой, но непреодолимой стеной ледяного безразличия и суеверного страха. Он был чужим. Помеченным.
Шептались за его спиной, крестясь украдкой, когда он проходил мимо с ведром черной воды:
«Не от мира сего… Глазища-то у него… стариковские, всевидящие… Слишком глубокие. Видит, Петровна, видит! То, чего видеть не должно…»
«В лес глядит, аж мураши по спине… Подолгу так стоит. Будто ждет кого…»
«От материной крови проклят… Та повесилась на березе у ручья, знаешь? Бабка Агафья отмаливала, да не вышло… Проклятие сильнее. Он – проводник. Чует Ее…»
Особенно их коробило, когда он подолгу стоял на самом краю деревни, у ржавой ограды кладбища, и смотрел в чащу. Туда, где тени сгущались задолго до заката, ложась на поляну неестественно густыми, холодными пятнами, будто вытекающими из-под деревьев. Туда, откуда по ночам доносилось нечто большее, чем вой волков – низкий, ползучий шелест, словно кто-то огромный осторожно переступал по валежнику; скрип, будто старая костяная дверь с заржавевшими петлями открывалась где-то в недрах веков; и невнятный, леденящий душу шепот на языке, давно забытом людьми, но знакомом кровью и костным мозгом. Шепот, который звал. Всегда звал. Но раньше – издалека, как эхо из колодца.
Свято поставил полное ведро на сгнивший сруб. Капли черной воды упали в грязь. Он взглянул на кладбище – серые, покосившиеся кресты, заросшие бурьяном. Потом – на чащу. Сегодня шелест был ближе. Громче. Он почувствовал, как что-то холодное и тяжелое опустилось ему на грудь. Бабкины слова всплыли в памяти: "Проклят, проклят… кровь самоубийц… нечистый… лес тебя возьмет…"
Он резко схватил ведро и потащил его к своей лачуге, чувствуя на спине колючие взгляды из-за занавесок. Дверь захлопнулась за ним с глухим стуком. Засов щелкнул.
Ночь пришла рано, как всегда в Черноборске, накрыв деревню черным, тяжелым одеялом. Свято лежал на жесткой лежанке, укрытый дырявым, жестким тулупом бабки Агафьи. В лачуге было холодно и сыро, пахло землей и гнилью. Сквозь щели в стенах завывал ветер – редкий гость в этом задушенном месте. Он шевелил верхушки деревьев, заставляя их поскрипывать, словно протестуя против наступающей немоты.
Свято не мог уснуть. Страх гнездился у него под ребрами, холодный и липкий. Он думал о бабке, о ее костлявых пальцах, о ее проклятиях. О серых глазах матери, которую он не помнил, но чей образ мерещился ему иногда во мраке – бледное лицо, темная петля на березе… Лес за стеной был огромным черным зверем, притаившимся и дышащим ему в спину.
И тогда он услышал. Не шелест листьев под редким, умирающим порывом ветра. Не скрип деревьев. Голос был внутри. Настойчивый, теплый (странно, жутко, неестественно теплый!) зов. Он напоминал тихое бабушкино мурлыканье колыбельной, которой она его никогда не пела, но о которой он тайно мечтал в самые холодные ночи. Звук ласкал, обволакивал, проникал в самую сердцевину одиночества и холода, заполняя пустоту, оставленную смертью Агафьи. Он звал по имени, ласково, протяжно, с неземной, пугающей нежностью: «Свя-то… Свя-тославушка… Иди… Иди ко мне… Здесь тепло… Здесь ждут…»
Зов был сладок, как глоток теплого молока в лютую стужу, и одновременно неумолим, как петля, затягивающаяся на шее спящего. Он заглушал страх, голод, холод, инстинкт самосохранения. Внутри черепа что-то щелкнуло. Воля растворилась. Святослав встал. Не оглядываясь. Не думая. Он подошел к двери, отодвинул тяжелый засов. Скрипнули ржавые петли. Ночной холод ударил в лицо. Он шагнул во тьму не чувствуя под ногами мерзлой земли, не замечая колючих ветвей терновника, которые, словно тонкие костяные пальцы, царапали его щеки до крови, оставляя тонкие, горячие дорожки, тут же леденевшие на ветру. Он не видел, как узкая, едва различимая тропка под его босыми ногами теряется, растворяется во мху и гигантских папоротниках, как лес смыкается за его спиной непроходимой, черной стеной, навсегда отрезая путь назад, в мир людей. Солнечные лоскута неба исчезли бесследно, поглощенные вечным, гробовым полумраком глухой тайги. Воздух сменился. Он стал тяжелее, гуще, вязким, как патока, смешанная со льдом. Он застревал в легких, обволакивая их изнутри холодной, липкой слизью, напоминая дыхание болотной топи, что засасывает медленно и верно. Каждый вдох был борьбой. Каждый выдох вырывался клубами белого пара, тут же разрываемого тьмой.
И в этой внезапной, неестественной густоте начали вспыхивать. Крошечные, холодные огоньки. Не яркие точки, а тусклые, мерцающие пятна. Они не горели – они пульсировали с болезненной, неровной частотой, как больное сердце. Мертвенно-голубые, как глаза утопленника, затянутые ледяной пленкой. Не светлячки. Никогда не светлячки. Старухи крестились на них, шарахаясь, называя «блудячими огнями» или «душами непогребенных, что лес забрал себе на вечные муки». Святослав вспомнил их страшные сказки у огня: «Идут за тобой, дитятко… Манят в трясину… Вместо лица – пустота…». Они плясали в метре от земли, не освещая ничего вокруг, лишь подчеркивая своей призрачной синевой непроглядную, живую тьму подлеска. Они висели в воздухе, будто капли холодной росы, притягивая взгляд, маня вглубь, в самую чащобу. Святослав почувствовал, как они смотрят. Без глаз, но смотрят. С холодным, нечеловеческим любопытством голодного хищника, рассматривающего добычу перед тем, как наброситься.
Ветер, который до этого хоть чуть-чуть шевелил верхушки, заставляя их поскрипывать, словно протестуя против наступающей немоты, стих окончательно. Наступила Абсолютная Тишина. Она не была отсутствием звука. Она была его противоположностью – плотной, звенящей, осязаемой субстанцией, давящей на барабанные перепонки. Она звенела в ушах пронзительным, высоким звуком, от которого сводило зубы и сжимало виски. И в этой оглушающей тишине Святослав услышал громкий, бешеный стук собственного сердца – «БУМ-БУМ-БУМ» – словно загнанная, обезумевшая птица билась в клетке его грудной кости, пытаясь вырваться. И другой звук – тонкий, визгливый писк, вырывавшийся из его пересохшего горла при каждом коротком, судорожном выдохе. Звук чистого, животного ужаса.
Страх, холодный и липкий, как паутина изо льда, окутал его с головы до ног, сдавил горло ледяным обручем, сжал легкие в безжалостный ледяной кулак. Он замер. Дыхание сперлось, превратившись в короткие, болезненные всхлипы. В глазах потемнело, поплыли черные пятна. Он почувствовал, как что-то огромное и незримое приближается. Что-то, для чего он пришел. Что-то, что услышало его сердцебиение. И тогда он Увидел. Между двумя гигантскими, черными пихтами, стоявшими как мрачные, безмолвные стражи древнего, проклятого портала в иной, непостижимый мир, в просвете, куда не проникал ни единый лучик света, куда даже блудящие огни боялись приблизиться, замирая и гаснув на почтительном расстоянии, – стояла Она.
Фигура была высокая, выше самого высокого дуба, и неестественно худая. Казалось, она состояла из одних острых углов и болезненных изломов, лишенных всякой плавности живого существа. Она не была просто тенью – она была сгустком самой первозданной тьмы, материальным воплощением векового мрака и леденящего до мозга костей холода, что веками копился в непроходимой чащобе. Но детали, ужасающие в своей чужеродности и древности, проступали сквозь эту пульсирующую черноту, заставляя сердце Святослава колотиться с такой нечеловеческой силой, что острая, режущая боль пронзила грудь, как ножом. Он хотел закричать, но звук застрял в сжатом ледяным обручем горле, превратившись в беззвучный стон.
Тело казалось, сплетено из древних, черных корней – скрюченных, покрытых глубокими трещинами, из которых сочилась темная, маслянистая жидкость, пахнущая гнилью и медью. Но они двигались. С ужасающей, змеиной плавностью, с тихим скрипом и шелестом трущихся друг о друга суставов, будто костяные шары в суставах гигантского скелета. Тело было покрыто не кожей, а заплесневелой, гниющей корой, местами облезлой, обнажая подобие белесой, мертвенной плоти, испещренной сетью темных, пульсирующих жилок. Казалось, под этой плотью текла не кровь, а черная, холодная смола вековой мерзлоты – сок самой смерти. Руки были непропорционально длинные, тоньше голых, мертвых веток, свисали ниже колен, почти до земли, волочась по мерзлой почве. И заканчивались они не кистями, а изогнутыми костяными крючьями, острыми и желтыми, как старые клыки мамонта, или спутанными пучками острых, шипастых корней, похожих на окаменевшие когти какого-то чудовищного ящера. Эти руки-щупальца медленно шевелились в застывшем воздухе с мерзким, скрежещущим звуком, как у слепого глубоководного чудовища, ощупывающего пространство, выискивая, нащупывая добычу. Свою добычу. Его.
Лицо или там, где должно быть лицо, было лишь бледное, мутное пятно. Оно тускло светилось, как гнилушка в темноте или луна, затянутая плотным саваном тумана. Ни глаз, ни носа, ни рта – лишь безликая, бледная маска небытия. Но Святослав чувствовал на себе ее пристальный, невыносимый взгляд. Он пронизывал насквозь, видел не тело, а самую душу, выворачивал ее наизнанку, сканируя каждый страх, каждую слабость, каждый миг одиночества. И мальчик ощущал, как это бледное пятно втягивает в себя не только скудный свет – оно всасывало тепло, жизнь, самую суть всего живого вокруг, как черная дыра. Иногда на этом мертвенном пятне проступали смутные, плавающие тени – будто пытались сложиться в черты: то ли детского, невинного личика (Оленки? Лидки?), то ли древнего, изможденного старческого лица с беззубым ртом, открытым в немом крике. Но тени не могли удержать форму, расплываясь и искажаясь в мучительных гримасах, рождая лишь чувство глубочайшей, вселенской тоски и абсолютной, леденящей до костей чужеродности. Лицо непостижимого страдания и бесконечного, ненасытного голода.
Воздух вокруг фигуры мерцал и струился, как над раскаленным камнем в лютый мороз, только наоборот – от нее исходили волны пронизывающего до костей холода. Они били по лицу Святослава, как пощечины, заставляя кожу неметь. Трава и папоротники у ее корневидных ног мгновенно покрывались толстым, хрустящим слоем инея, чернели, сморщивались и рассыпались в черный прах, словно прожив века за секунду. Тьма вокруг Нее была не просто отсутствием света – она была живой, вязкой, плотной субстанцией, тяжелее воды. Она начала медленно растекаться от ее ног, как черная маслянистая лужа, с тихим, шипящим звуком, будто раскаленный металл опустили в лед. Эта тьма-смола ползла по земле, обволакивая ступни Святослава ледяным, парализующим прикосновением. Он почувствовал, как леденящая волна поднимается по его ногам, проникает в кости, высасывает последние жалкие остатки тепла, превращая плоть в лед. Запах усилился многократно – теперь это был невыносимый смрад гниющего подлеска, старой запекшейся крови и чего-то металлического, острого, едкого – как запах ржавого ножа, только что вынутого из промерзшей земли, смешанный со сладковатым душком тления. Запах могилы и древнего железа. Запах Колыбели.
– «Свя-то…» – шепот прозвучал не снаружи, а прямо внутри его черепа, вибрируя в костях, заполняя все пространство мысли, вытесняя его собственные. Голос был уже другим – не теплым и ласковым, а скрипучим, сухим, как трение ветвей друг о друга под напором мертвого ветра. Но при этом… жалобным. Детским. До мурашек знакомым.
Он узнал в нем отголоски голоса маленькой Лидки, соседской девочки, пропавшей прошлой осенью. Как раз тогда, когда на стволах у опушки появились первые, едва заметные узоры из инея – странные завитки, на которые никто не обратил внимания, списав на ранние заморозки. А еще… чей-то другой. Чужой. Древний, потрескавшийся от времени, как старый пергамент, голос, в котором слышался скрежет камня и шелест песка в бесконечных пустынях времени. Но в этом чужом голосе было что-то… родное. Жутко, до тошноты, до ледяного спазма в животе, родное. Как эхо его собственной крови, зов предков, погребенных в этой земле. Зов Крови.
– От… отстань! – попытался крикнуть мальчик, собрав все силы, всю волю. Но горло сжалось в спазме, выдав лишь хриплый, бессильный стон, тут же поглощенный всепоглощающей Тишиной. Он попытался отпрянуть, дернуть ногами, но ноги, обвитые черной, ледяной слизью тьмы, будто вросли в землю, были прикованы к месту невидимыми, но невероятно прочными цепями холода. Он чувствовал, как леденящая волна поднимается по его ногам, проникает в кости, высасывает последние жалкие остатки тепла, превращая их в лед. По ноге потекла теплая струйка – тело предательски ослабилось от ужаса. Но это мизерное тепло было мгновенно поглощено всепоглощающим холодом страха и самой Сущностью. Капля в ледяном океане. Знак бессилия.
Она двинулась. Не шагами – скольжением. Ее корнеобразные ноги не отрывались от земли, она просто плыла вперед, абсолютно бесшумно, оставляя за собой полосу инея и мертвой, обугленной, рассыпающейся в прах травы. Длинные руки-щупальца потянулись к нему, медленно, неотвратимо, как судьба. Костяные крючья на их концах щелкали в предвкушении, издавая сухой, кошмарный звук, похожий на стук зубов от холода или щелканье мандибул гигантского насекомого. Бледное пятно-лицо приближалось, заполняя собой весь мир, стирая границы реальности, затягивая все вокруг в свою безликую воронку. Оно было везде – перед ним, над ним, внутри его черепа, в его замерзающем сердце. Шепот в голове стал громче, настойчивее, превращаясь в оглушительный, многоголосый хор – душераздирающий плач ребенка (Оленки? Его собственный?), сухой скрежет камня по камню (земли, перемалывающей кости?), шелест миллионов сухих листьев под ногами невидимой толпы (души погибших?), низкое, голодное рычание неведомого зверя из глубин земли (самой Колыбели?): «Мо-о-ой… Оста-а-аньсяя… С наааа-миии… Наве-е-еки… Бе-е-ез вы-ыхо-о-ода… В Кооо-олыбеее-ель…
Последнее, что увидел Святослав перед тем, как ледяная, живая тьма сомкнулась над ним, поглощая целиком, стирая его «я», растворяя в вечном холоде, были эти желтые костяные крючья, занесенные прямо над его лицом, готовые коснуться, войти в плоть, в мозг… И услышал он уже не шепот, не хор, а единственный, ясный, ледяной, абсолютно лишенный всякого подобия жизни или человеческих эмоций голос. Он прорезал его мозг, как осколком заиндевевшего стекла, оставляя кровавый, обжигающе-холодный след в сознании:
«Кровь зовет Кровь. Плоть помнит Плоть. Пришла Очередь.»
Затем – только всепоглощающий, парализующий, абсолютный холод. Чувство небытия. И ощущение бесконечного, стремительного падения в бездонный колодец, выложенный из сплетения черных, скользких корней и желтых, обглоданных временем костей. Падения, которое длилось вечность. Падения в Колыбель. В ее вечную, ненасытную пустоту.