Читать книгу И снова завоют ветра над мёртвыми избами… - Группа авторов - Страница 5
Глава 4: Шепот над Деревней
ОглавлениеПосле исчезновения Оленки и появления новых узоров с Никитой и девочкой, Черноборск погрузился в новую, изощренную форму ада. Шепот перестал быть просто звуком из леса. Он стал атмосферой. Физической реальностью. Он висел над деревней невидимым, удушающим покрывалом, пропитанным ледяной сыростью и древним ужасом. Он не просто слышался – он ощущался.
Он был густым, как болотный туман. Каждый вдох приносил его в легкие – колючий, холодный, с привкусом гниющих папоротников и медной окиси. Он лип к коже, как холодный пот, не высыхая, не смываясь. Пробирал до костей даже в самой натопленной избе. Он просачивался сквозь щели в бревнах, сквозь забитые тряпьем и мхом окна, сквозь самую плоть. Не как звук – как ледяная сырость, заполняющая все поры.
Но самое страшное – его проникновение в уши. Он не шел звуковыми волнами. Он вползал ледяными иглами, вонзающимися в барабанные перепонки. Боль была постоянной, ноющей, от которой сводило скулы, темнело в глазах, а в висках стоял пронзительный, высокий звон – ответный крик перегруженных нервов. Он звучал внутри черепа, смешиваясь с мыслями, подменяя их, превращая сознание в резонирующий сосуд для кошмара.
И кошмар этот был многоголосым хором:
Душераздирающий плач младенца: Тонкий, пронзительный, как стекло на морозе. То ли Оленки, то ли самого Свято, то ли кого-то давно забытого. Звучал то из-под пола, то прямо над ухом.
Сухой, безрадостный смешок девчонки: Лидки? Зловеще-игривый, бесчувственный. Смеялась над страхом, над беспомощностью.
Старческий хриплый кашель: Архипа? Или Егора? С бульканьем, будто в горле застревали куски льда. Прерывистый, мучительный.
Бормотание полузабытых молитв: Обрывки «Отче наш», «Богородице Дево», произносимые чужими, дрожащими голосами, обрывающиеся на полуслове стоном или тем самым смешком.
И подспудно, неумолчный скрежет: Сухой, противный, будто где-то очень близко, за тонкой стеной или под половицами, терли кость о кость, методично перемалывая ее в мелкую, холодную пыль. Звук, от которого сводило зубы и скручивало желудок в ледяной узел.
По ночам Шепот усиливался, становясь почти осязаемым, липким, как студень. Он заползал под одеяла, обволакивал тела, нашептывая ледяные слова прямо в уши спящим: «Спи-и… Сладко спи-и… Проснешься у нас… Навеки… Холодно… Так холодно…» Он насылал видения: бесконечные туннели из сплетенных корней и желтых костей; бледное пятно лица, нависающее над кроватью; желтые костяные крючья, занесенные для удара; или лицо пропавшего – Свято, Оленки – искаженное ужасом или странным спокойствием. Люди просыпались с застывшим криком в горле, с ледяным потом, впившимся в простыни. Сон стал опаснее бодрствования. Бодрствование – непрерывной пыткой звуком.
Старик Архип жил на самом отшибе Черноборска, там, где чахлые избы уже переходили в болотистую низину, поросшую кривыми сосенками и багульником. Его избушка была самой покосившейся, похожей на гриб-поганку, вросшую в топь. Архип был нелюдим, молчалив, как рыба. Дети его боялись, взрослые обходили стороной, считая «тронутым» после смерти жены. Он жил тихо, добывая скудное пропитание сбором клюквы да ловлей тощей рыбешки. Дым из его кривой трубы был таким же слабым и нерегулярным, как сама его жизнь.
Через три дня после исчезновения Оленки и появления кочерги Никиты соседи заметили: дыма нет. Вообще. Печная труба стояла черной, холодной дырой в сером небе. Сначала не придали значения – старик мог заболеть, уснуть. Но на четвертый день тревога, витавшая над деревней, заставила Степана и еще двух мужиков пойти проведать.
Дверь в избушку Архипа была не заперта. Она подалась под нажимом Степана слишком легко, с тихим, жалобным скрипом. Внутри царил жуткий порядок и леденящий покой:
Печь – холодная, зола в поддувале – остывшая, серая. Ни намека на тепло.
Стол – накрыт. Деревянная миска с недоеденной похлебкой (уже покрытой серой пленкой), ложка аккуратно положена рядом, будто хозяин только что встал из-за стола.
Постель – заправлена, одеяло выровнено, подушка взбита.
Вещи – на своих местах. Топор у печи, лукошко для ягод в углу, тулуп на гвозде. Ничего не было разбросано, не опрокинуто. Ни следа борьбы, спешки или чужого присутствия.
Казалось, Архип просто… вышел на минутку и забыл вернуться. Или его аккуратно… убрали. Вынесли из его жизни, как ненужную вещь.
И только на пороге, на грубых, неровных половицах крошечных сеней, лежал один старый, стоптанный валенок. Тот самый, в котором Архип ходил по болотам. И он был не пуст. До самого края его плескалась черная, маслянистая, густая как деготь жижа. Она не была водой – от нее шел слабый, но отчетливый, тошнотворно знакомый запах мерзлой земли, болота и… медной монеты, долго пролежавшей в кулаке. Жижа была холодной как лед, словно излучала холод сама по себе, от нее поднимался легкий парок даже в промозглом воздухе избы.
И вокруг валенка, на полу сеней, расходился густой, мертвенно-белый иней странными узорами. Не хаотичными морозными разводами, а четкими, ритмичными линиями: спирали, переплетающиеся как змеи, и снова те же стилизованные костяные ножики, что видели на деревьях у опушки и на кочерге Никиты. Узор был слишком сложным, слишком… осмысленным, чтобы быть игрой мороза. Он казался ритуальной меткой, знаком, печатью. Автографом незримого палача. Следы вели не из избы и не в нее. Они просто расходились от валенка, как круги на воде, застывшие во льду. Как будто отсюда что-то забрали. Аккуратно. Без шума. Без следа. Как сама Смерть вошла, прибралась и унесла свою добычу, оставив лишь ледяную визитную карточку Колыбели и сосуд с ее черной «кровью».
Степан молча стоял на пороге, глядя на валенок с черной жижей и ледяную спираль с ножом. В его глазах, обычно наполненных злобой или бравадой, читалось только леденящее понимание. Это было не похищение. Это было… изъятие. Следующее в Очереди. Тихое поглощение. Он молча развернулся и вышел, не в силах больше дышать этим запахом тлена и древнего железа. Остальные мужики поспешили за ним. Дверь за ними осталась открытой, как черный глаз, смотрящий в спину.
Весть об исчезновении Архипа, таком тихом и жутко аккуратном, стала последней каплей. Паника, сдержанная страхом, вырвалась наружу. Бабы причитали на улицах, крестились, прижимая к себе детей. Мужики толпились у кабака, но теперь это было не собрание, а стадо загнанных зверей. Глаза бегали, руки дрожали. Шепот висел в воздухе гуще тумана, смешиваясь с их собственными испуганными голосами, создавая какофонию ужаса.
– Без шума! Без крика! Просто… нету! Как мышь в нору провалился!
– Валенок… черная жижа… узор… точь-в-точь как у лаптя Свято! Знак!
– Очередь! Чистая очередь! Сперва чужих (Свято), теперь своих берут! Оленка… Архип…
– Кто следующий? Кто?! Может, меня ночью?! Или дитятко?!
Единственным местом, куда еще тянулись за призрачной надеждой или хотя бы действием, оставалась изба Марфы-знахарки. Теперь к ней шли не робко, а толпами, с отчаянием в глазах. Бабы с плачущими, затихшими от страха детьми, старики, молодые парни с пустыми взглядами. Очередь выстраивалась у ее крыльца, заснеженного и мрачного под нависающими ветвями леса. Шепот здесь казался громче, гуще, будто лесная стена впитывала его и выдыхала прямо на порог Марфы.
Марфа работала молча, как автомат. Ее лицо было замкнуто, глаза, глубоко запавшие в орбиты, смотрели сквозь людей, в сторону Скалы Плача или еще дальше – в саму бездну. Она раздавала пучки сухих трав с монотонными пояснениями, голос ее звучал глухо, без интонаций, заглушаемый Шепотом:
Бессмертник (желтые сухие цветы): «Чтоб не забрали раньше срока. Под порог. Под подушку. Детям в ладанку на шею.» Ее пальцы, узловатые и сильные, вкладывали хрупкие соцветия в дрожащие руки.
Зверобой (стебли с мелкими листьями и дырочками): «Против нечисти. Горсть на кружку кипятка. Пить трижды в день. Настоем дом окропить от угла до угла. Особенно двери, окна.» Она показывала жест разбрызгивания.
Чертополох (колючие стебли с лиловыми цветами): «Чтоб отпугивал зло. У порога воткнуть крепко. У окон. На чердак под крышу. Не даст войти.» Ее взгляд становился жестче, когда она вручала эти колючие букеты.
Полынь (серебристые резные листья с горьким запахом): «Окуривать избу. Вечером. Когда Шепот сильнее.» Она подавала глиняные горшочки с тлеющими углями. «Щепотку на угли. Держать в каждой горнице, пока дым не выйдет.» Марфа сама сыпала горькие листья на угли, и едкий, удушливый дым стелился по земле, смешиваясь с морозным паром от дыхания. Над дымом она бормотала свои заклинания на забытом наречии – гортанные, шипящие звуки, похожие на шелест сухих листьев или… на тот самый подспудный скрежет из Шепота.
Люди хватали травы, благодарили, платили кто чем мог – куском черного хлеба, вязанкой лука, медной монетой. Но в глазах Марфы, когда ее взгляд случайно скользил по их испуганным, надеющимся лицам, не было ни надежды, ни утешения. Только тяжелое, невыносимое знание и глубокая, древняя скорбь. Она видела, как Шепот обволакивает пришедших, как ледяные пятна на стенах ее собственной избы пульсируют в такт его ритму. Она знала, что зверобой не сожжет корни Колыбели, чертополох не остановит костяные крючья, а дым полыни лишь на время отгонит Шепот, но не его источник. Это была битва травинки против ледника.
– Держите детей близко, – сказала она однажды молодой бабе с младенцем на руках, и в ее голосе прозвучала не просьба, а предупреждение судьи.
– Особенно ночью. Особенно когда Тишина… Абсолютная… наступает. Когда даже Шепот стихает. – Баба побледнела как смерть и прижала ребенка так крепко, что он захныкал, будто Марфа назвала самое сокровенное, невысказанное опасение каждой матери в Черноборске.
Ритуалы Марфы давали лишь иллюзию действия, слабый психологический щит. Шепот не стихал. Он лишь менял тональность, становясь насмешливым, когда над деревней плыл горький дым полыни («Чем палитесь, дурачье? Травки не помогут!»), или жалостливым – детский плач звучал громче, ближе, прямо под окном («Мама! Холодно! Открой!»). Ледяные пятна на стенах изб продолжали расти, пульсируя в такт Шепоту, как черные, холодные сердца. Очередь двигалась. Черноборск замер в ожидании следующего имени. И все острее чувствовалось, что следующий удар Колыбели будет не на отшибе, а в самом сердце деревни.