Читать книгу И снова завоют ветра над мёртвыми избами… - Группа авторов - Страница 3
Глава 2: Утро После – Знаки Пробуждения
ОглавлениеУтро в Черноборске наступило серое и сырое, как и всегда, но сегодня в нем висела новая, незнакомая тяжесть. Воздух был густ от немой тревоги, пропитан запахом мокрой золы и ледяного страха. Над избами не поднимался привычный дымок – печи топили вяло, словно боясь привлечь внимание.
Первым заметил старый Егор, опиравшийся на свою клюку из корявого можжевельника у ворот кабака «У Лешего». Его мутные, затянутые пеленой годы глаза привычно скользнули в сторону лачуги на самом краю, у черного зева леса и старого колодца. Дверь стояла распахнутой настежь. Не просто приоткрытой – именно распахнутой, черным провалом в серой стене. Это было неестественно. «Тишайший» Свято боялся открытых дверей больше, чем голодных волков. Он запирался на засов даже днем, будто отгораживаясь не только от мира людей, но и от чего-то другого, невидимого, что подстерегало за порогом.
– Дверь-то… открыта… – прохрипел Егор, обращаясь больше к себе, чем к Степану-охотнику, который как раз выходил из кабака, протирая глаза после скудной попойки.
Степан, коренастый, с лицом, изрезанным морщинами и шрамами от лесных стычек, фыркнул. Его взгляд, тусклый, но еще сохранявший проблеск былой жестокости, скользнул к лачуге.
– Ну и что? Удрал, поди, куда. Или волки учуяли… бродяжку. – Он стукнул кулаком по притолоке кабака, но звук получился глухой, бессильный.
– Меньше ртов кормить. Лес свое возьмет. Всегда брал.
Но слова его повисли в воздухе, не убедив даже его самого. Слишком неестественно зияла эта черная дыра на краю деревни. От нее тянуло не просто холодом и сыростью, а той самой Тишиной. Абсолютной. Как в самой сердцевине чащобы. Люди потихоньку выходили из изб – бабы с ведрами за водой, мужики с топорами на плечо, будто собирались на работу. Но движения их были замедленными, осторожными. Взгляды то и дело возвращались к открытой двери лачуги Свято. Шепот, тихий, как шорох мыши под полом, пополз по деревне:
– Не вернулся… Ночью ушел? В лес?
– А дверь… кто открыл? Он сам? Или… Они?
– Глазища-то у него… всё видел… Чуял… Вот и пришла пора…
– Ох, не к добру… Помните, как Лидка? Так же… нашли только платочек…
Старухи, выглядывая из-за грязных, рваных занавесок, крестились сухими, дрожащими пальцами. Их шепот, больше похожий на шипение испуганных гусей, был полон не молитв к Богу, а древних, полузабытых заклинаний против нечисти, перешептываемых в страхе, с пересохшими губами:
– Отче наш… да минует нас чаша сия… Тьма, тьма иди на перемет… не здесь твой обед, не здесь…
– Крестом ограждаюсь… силой святой ограждаюсь… не к нам, не к нам… Кровь его не наша, не наша…
– Сироту взял… ох, взял… первым взял… как Лидку весной… как Федьку-пастушка той страшной осенью… Как всех дурачков, что в лес совались… Началось…
К полудню мужики потянулись к кабаку «У Лешего». Не пить – просто быть вместе. Тяжело и бессмысленно сидеть по избам под гнетом этой новой, невысказанной тревоги. Они собрались под покачивающейся вывеской Степан, молодой Аська с вечно бегающими глазами, угрюмый кузнец Никита, еще несколько корявых фигур в прожженных тулупах. Сам кабатчик, толстый Фома, сонно вытер грязной тряпкой стол, но самогон не ставил. И так было страшно.
– Волчья стая, вероятно… – начал Степан, пытаясь вернуть себе роль самого смелого. Он стукнул кулаком по столу, но стаканы задрожали не от силы, а от дрожи его руки.
– С гор зашли, голодные после зимы. Ребятенка учуяли… Бродяжку… – Он избегал имени Свято, словно оно было заразным.
– Точно, Степаныч! – подхватил Аська, его глаза метались, не находя покоя. Он понизил голос до шепота, хотя вокруг и так стояла гнетущая тишина.
– Я вчера… поздно у печи сидел… угли поправлял… слышал, вой стоял жуткий… За лесом. Такой… протяжный… не по-волчьи как-то… Будто… будто с перерывами… и скрежет… – он сглотнул, бледнея.
– Как кости ломают…
– Лес дитя взял, – глухо, словно выдохнул, проговорил Егор, стоявший чуть поодаль, опираясь на клюку. Его лицо было серым, землистым, как сама мерзлота.
– Как и других дураков, что в чащобу совались. Баловство одно. Нечего было шляться. – В его старческих, мутных глазах читалась не осуждение, а покорность. Покорность скота, что чует запах бойни и знает, что бежать бесполезно. Покорность перед неизбежным.
– А дверь-то кто открыл? – спросил кто-то из мужиков, трясущейся рукой поправляя шапку.
– Сам он? Или… зверь? Али что похуже?
Никита-кузнец, сидевший молча, сжал свои огромные, мозолистые кулаки. Его лицо было каменным, но в глазах тлела глухая ярость. Он ненавидел разговоры. Ненавидел этот страх. Ненавидел лес и то, что могло в нем скрываться. Его дочь, Оленка, маленькая, с косичками, только вчера спрашивала про «тихого мальчика». А теперь…
– Искать надо? – резко бросил он, перебивая шепот.
В воздухе повисло тягостное молчание. Все взгляды устремились в грязь под ногами. Искать? В ту самую чащу, где ночью слышался нечеловеческий вой? Мысль казалась безумной, самоубийственной. Даже Степан, когда дело дошло до конкретики, отмахнулся, избегая взгляда Никиты:
– Куда искать-то, Никифор? В бурелом? По следу? Да тут и следов-то нет! Сволочь одна… Меньше ртов кормить… Лес свое возьмет. Всегда брал. – Он повторил свою мантру, но в голосе слышалась неуверенность.
Идти никто не спешил. Страх сковал кости сильнее мороза. Лишь знахарка Марфа, стоявшая на крыльце своей избы на отшибе, у самого леса, глядела не на кабак, а в сторону чащи. Туда, где терялась звериная тропка. Ее цепкие, черные, как угольки, глаза, казалось, видели сквозь деревья, сквозь время, прямо в черную бездну. Ее шепот, полный не притворного, а самого настоящего, леденящего ужаса, резал утреннюю тишину, заставляя случайно проходивших мимо баб шарахаться, как от прокаженной:
– Не волки, дурачье слепое… Не волки это. Старую Песню заиграли… Слышите?! Прислушайтесь! Тише стало… Слишком тихо. Даже воробьи молчат… Мышей под полом не слышно… Земля затаилась… Дрожит… Костяная Колыбель проснулась… Ох, проснулась… – Она покачала головой, и в этом движении была бездна древнего знания, унаследованного от бабок-прабабок, и безнадежности.
– И первая кровь пошла… Сиротина… Не последняя… Очередь пошла… Кровь зовет Кровь…
Пастушонок Гришка, тощий, веснушчатый мальчишка лет десяти, гнал тощих, облезлых коров на жалкий выпас у самого края леса, туда, где редкая трава еще пробивалась сквозь мох. Он посвистывал, стараясь не думать о вчерашнем страхе, о разговорах про исчезнувшего Свято, о зловещих словах Марфы. Но лес нависал стеной, мрачный и дышащий холодом. Даже коровы шли неохотно, мычали тревожно.
И тут он его увидел. На опушке, там, где звериная тропка терялась в непролазной, мрачной чаще, как в разверстой пасти, прямо посреди небольшой полянки стоял маленький, истоптанный лапоть. Он стоял неестественно прямо, будто невидимая рука аккуратно, с жуткой, ритуальной аккуратностью поставила его туда, как памятник, как веху… или как приманку. Гришка узнал его – это был лапоть Свято. Один из пары.
Сердце мальчишки колотилось, как заячье. Он оглянулся. Деревня была далеко, скрыта изгибом дороги и туманом. Лес молчал. Даже вороны не каркали. Гришка подошел ближе, преодолевая страх любопытством. Лапоть был пуст. Но внутри, до самого края, плескалась черная, маслянистая жидкость. Она не была водой – она была гуще, темнее, тягучей, как деготь, и от нее шел слабый, но отчетливый запах тлена, болота и… медной монеты, долго пролежавшей в кулаке. Она была холодной как лед, даже под слабыми, косыми лучами утреннего солнца, казалось, излучая холод сама по себе.
Гришка, движимый детским любопытством и глупостью, тронул лапоть носком своего рваного башмака. И отпрянул с визгом, словно обжегшись. Холод пронзил его насквозь, как игла, вонзившаяся в кость, в самый мозг. Он почувствовал мгновенную, леденящую слабость. В глазах потемнело. Он не видел, но чувствовал – за ним наблюдают. Из чащи. Без глаз, но наблюдают.
С визгом, переходящим в истерический вопль, Гришка бросился бежать, не разбирая дороги, бросая коров. Его крик, полный чистого, животного ужаса, разорвал удушливую тишину Черноборска и привел мужиков к опушке.
Они стояли толпой на поляне – Степан, Никита, Аська, еще несколько мужиков. Даже Егор приковылял, опираясь на клюку. Их лица были бледны под слоем грязи и щетины. Гришка, всхлипывая и трясясь, тыкал пальцем в лапоть, но подойти ближе боялся. Мужики молча рассматривали зловещую находку и то, что ее окружало.
Вокруг лаптя, на пожухлой прошлогодней траве и на широких, еще зеленых листьях папоротника, лежал густой иней. Но не простой, равномерный покров. Он лег причудливыми, мертвенно-белыми узорами. Они были похожи на спутанные корни гигантских деревьев, на замерзшие, гигантские паутины, раскинувшиеся по земле, или… на червеобразных существ, застывших в момент движения. Узоры были слишком сложными, слишком… намеренными, чтобы быть игрой природы. Они расходились кругами от лаптя, как круги на воде от брошенного камня, только застывшие и ледяные. И в центре каждого такого круга – отпечаток маленькой, босой детской ступни, обращенной вглубь леса. Следы вели не от лаптя, а к нему, словно Святослав подошел, снял его и… испарился. Но отпечатки были под слоем инея. Как будто иней выпал после того, как следы были оставлены.
– Господи… – прошептал кто-то, срывая шапку.
– Чудно… Не иначе как нечистая сила… – пробормотал Аська, крестясь.
Никита молчал, его кулаки были сжаты так, что костяшки побелели. Он смотрел не на землю, а на деревья. На стволы берез, осин, молодых елочек по самому краю леса, там, где стоял злополучный лапоть и расходились ледяные узоры.
– Степан… Гляди… – хрипло проговорил один из мужиков, указывая пальцем, дрожащим как осиновый лист.
То, что они увидели, заставило кровь стынуть в жилах даже самых крепких. На коре деревьев проступили странные, пугающие изображения. Они не были нарисованы – казалось, сама кора вздулась и почернела, обуглилась изнутри, образовав рельефные, смутные, ужасающие в своей незавершенности силуэты:
Длинные, изломанные фигуры, скрюченные в неестественных, мучительных позах – будто застывшие в последнем судорожном усилии вырваться из невидимых пут. Они казались объемными, выступающими из дерева.
Подобия лиц с глубокими, безглазыми впадинами и безгубыми ртами, застывшими в вечном, немом крике отчаяния и ужаса. Некоторые лица были детскими, искаженными страхом.
Сложные сплетения, напоминающие корни, но корни, которые впивались в землю или обвивали невидимую, корчащуюся жертву, сжимая ее в смертельных объятиях.
И повсюду, как страшная, навязчивая подпись, как клеймо проклятия, повторялись стилизованные изображения маленького, кривого ножика. Ножик был простой, грубой работы, с рукоятью из чего-то темного, пористого (кость?) и лезвием, загнутым как коготь хищной птицы. Будто вырезан из желтоватой, старой кости. Изображения были разными – где-то четче, где-то смазаннее, но узнаваемыми. Они проступали на стволах, как шрамы.
Тишина, воцарившаяся среди мужиков, была красноречивее любых криков. Даже Степан-охотник побледнел как полотно, рука его бессильно опустила топор. Егор опустил голову, что-то беззвучно шепча губами, крестясь мелко-мелко. Они узнали этот нож. Все старики знали эту страшную иконографию. Знахариха Марфа, подошедшая к краю толпы, лишь кивнула, ее лицо было каменным, мудрым и бесконечно усталым от знания, которое теперь стало явью. Она не удивлялась. Она ждала этого.
– Ключ… – прошептала она так тихо, что услышал только стоявший рядом Никита.
– Знак пробуждения… Очередь пошла…
Вечером того же дня в кабаке «У Лешего» собралось больше мужиков. Лапоть с черной жижей и ледяные узоры на земле были убраны – сожжены на краю деревни с молитвами и страхом. Но узоры на деревьях остались. Черные, рельефные, кричащие о беде. Запах страха в кабаке был гуще чадного дыма лучины.
Старый Егор, подогретый скудной чаркой самогона, заговорил. Его голос, дребезжащий и тихий, заставил всех замолчать. Он говорил не для всех – он говорил в прошлое, к теням своих дедов, сидевших у огня долгими зимними ночами.
– Много лет… ой, много лет назад… еще до родимого Свято… до матери его, беглянки… – начал он, глядя в пустоту над головами слушателей.
– Была тут странница… Ариной звали, сказывали… Беглая от зла людского, искала тишину… Глубину чащи… Забрела к Скале Плача… Зловещее место. Камень-то не просто плачет… Он стонет изнутри. Будто сама земля ноет…
Он сделал глоток, рука дрожала.
– Нашли ее… вернее, что осталось… два зверолова, заблудившихся. У подножия скалы. Лежала… не как зверем задрана. Как… уложили. Аккуратненько. В лохмотьях странницы. Мешок пустой… кроме сухарей да трав горьких… А в руке… костенеющей руке… – Егор понизил голос до шепота, и мужики невольно наклонились,
– …был он. Тот самый нож. Кривой. Костяной. Желтый, как старый зуб. А на лезвии… не ржавчина. Кровь. Старая, запекшаяся.
В кабаке стало так тихо, что слышно было, как трещит лучина.
– Старики… самые древние… шептали потом у огня, – продолжал Егор, озираясь, будто боясь, что его услышат за стенами.
– Говорили, это не орудие. Не нож. Это Ключ. Ключ от чего-то страшного, что спит в самых костях земли под нами. Под Черноборском. Что тот, кто возьмет его в руки – с жадностью, со злом в сердце, или даже просто по незнанию, по глупости – разбудит Спящую. То, что старше леса, старше людей, старше самой памяти. То, что терпеливо ждет своего часа, подпитываясь редкими каплями страха, боли и смерти, просачивающимися сквозь почву. То, что зовется лишь одним именем… – Он замолчал, сглотнул ком страха в горле. Шепотом, почти беззвучно, добавил:
– …Костяная Колыбель.
– А нож-то… куда делся? – спросил Аська, глаза его были круглыми от ужаса.
– Исчез… – ответил Егор.
– Той же ночью, после того как охотники вернулись и байку рассказали. То ли земля его поглотила обратно… То ли старшие рода, знахари, забрали, знали цену и опасность… А то ли… – он посмотрел в сторону леса, – …сама Колыбель протянула свою щупальцевидную руку. Забрала свое.
– И теперь… он… на деревьях… – прошептал кто-то.
– Теперь он здесь, – поправила Марфа, появившись в дверях кабака как тень. Ее черные глаза горели в полумраке.
– Его изображение кричит с каждого ствола. Пробуждение случилось. Очередь началась. И первое имя в ней – Святослав. – Она повернулась и вышла в наступающие сумерки, оставив за собой леденящее молчание и запах полыни.
Снаружи, над деревней, уже висел первый, едва уловимый, но неумолимый шелест. Шепот Колыбели. Он полз по улице, забирался в щели, шевелил занавески. Собаки в конурах заскулили и притихли. Очередь началась. И Черноборск понял это всей своей затравленной, обреченной душой.