Читать книгу Я везде и нигде - - Страница 7

Глава 5: Водка

Оглавление

Саундтрек главы: Ермак! – Что в суете седых развалин

Есть вещи, которые не стираются. Они врезаются в память, как ржавый гвоздь. От некоторых воспоминаний меня до сих пор бросает в жар.

Трезвый Михаил был одним человеком. Но стоило алкоголю развязать ему язык, как наружу выползало нечто отвратительное.

Я помню, как он, пьяный, предлагал моей тете – младшей сестре мамы – пососать его хуй. Говорил ей, ухмыляясь пьяной ухмылкой: «Он как чупа-чупс». Эта фраза навсегда врезалась в меня как символ его внутреннего уродства.

А был еще случай. Приехал его брат. Они шли по улице, и я – с ними. И вместо мужской беседы они на всю улицу, гогоча, начали рассказывать друг другу, как классно ебаться. Их «мужская братская связь» свелась к примитивному сравнению похождений.

Мне было семь или восемь. Я видел картинки, слышал слова, но мозг ребенка не мог сложить их в схему под названием «моральное разложение». Я просто чувствовал: это – плохо. Стыдно. Противно. А весь масштаб этого днища я осознал гораздо позже.

Эти эпизоды научили меня главному: характер человека виден не в его лучшие моменты, а в самые худшие. Когда с него слетает лак цивилизации, обнажается либо стержень, либо гнилая пустота. Он показал мне, как выглядит мужчина без стержня. И в этом был его последний урок.

Этот страх был другого сорта. Не тот, острый и чистый, перед свистом ремня. Этот – густой, как смола. Липкий. Удушливый. Он вползал в квартиру вместе с ним, с Михаилом, и разливался по всем комнатам, вытесняя воздух. Он приходил с работы «на рогах». Это было не просто пьянство. Это было превращение. Из более-менее вменяемого мужика – в пьяное, злое животное. И начиналась хуйня. Мать заводилась сразу. Её голос, всегда такой острый и уверенный, срывался на визг. Он в ответ – на рык. Они орали друг на друга, два сцепившихся демона, а я, восьмилетний пацан, сидел в своей комнате и слушал, как рушится хрупкий мир, который я называл домом. Я боялся, что он ударит её. Это было самое страшное. Эта мысль прожигала мозг, как раскалённая игла. Я не мог сидеть сложа руки. Я выходил в коридор. В эпицентр войны. – Мама права! – кричал я, вставляя свои пять копеек, пытаясь быть голосом разума, голосом справедливости. – Ты был не прав! Меня не слышали. Вообще. Мой голос был писком мыши под грохотом поезда. Они проносились мимо меня, два урагана, не замечая. Но один раз… Один раз всё зашло слишком далеко. Воздух накалился до предела, стал густым и едким. Я почувствовал – щелчок. Сейчас произойдёт что-то ужасное. Непоправимое. И этот страх за мать пересилил всё. Пересилил даже животный ужас перед ним. Во мне что-то сорвалось. Я сделал шаг вперёд, сжав кулаки, и закричал. Не просто закричал – выкрикнул, выплеснул всю свою ярость, всю свою беспомощность, весь свой детский ужас в одном-единственном слове. В самом страшном слове, которое знал. – ТЫ ЧЁ, УРОД?! Повисла тишина. На секунду. Густая, звенящая. Два урагана остановились и посмотрели на меня. На мальчишку, который посмел. Михаил медленно повернул ко мне своё пьяное, перекошенное лицо. Его глаза были стеклянными. Он смотрел на меня не как на сына. Даже не как на человека. Как на помеху. Как на дерзкого щенка. Он не крикнул. Не двинулся с места. Он просто сказал. Тихо, с противным, спокойным презрением, которое обожгло сильнее любого крика: – За урода… ты мне ещё ответишь. И тогда случилось неожиданное. Он… вышел. Просто развернулся и вышел из квартиры, хлопнув дверью. Словно моё слово, этот детский крик, оказалось тем самым спусковым крючком, который сбросил давление. Выпустил пар из котла. И в этой внезапной, оглушительной тишине, пахнущей перегаром и слезами, я подошёл и обнял маму. Она плакала. А я, восьмилетний, стоял и держал её. Впервые в жизни я был не жертвой, не наблюдателем. Я был защитником. Пусть на пять минут. Пусть ценой угрозы, которая повисла между мной и ним на долгие годы. А на следующий день они помирились. Я ещё спал, когда в комнату зашла мама. Она разбудила меня. – Лёнь, пора вставать. Иди, попроси прощения у папы. У меня в голове что-то короткнуло. Мир перевернулся. – Какое прощение? За что? – Ну, ты же вчера назвал его некрасиво, когда мы поругались. Я просто охуел. В прямом смысле этого слова. Мозг отказывался складывать эти слова в логическую цепь. Извиниться? За то, что заступился за неё? Надо было, чтобы он её отпиздил до смерти, что ли? Я понимал, о чём она меня просит. И понимал, что это – пиздец какая несправедливость. Самая чудовищная несправедливость из всех, что я до сих пор познал. Она взяла меня за руку и привела в их комнату. Он лежал, подыхая с похмелья, бледный, с запахом смерти и вчерашнего перегара. Мама легла рядом, обняла его бренное тело и сказала, кивнув в мою сторону: – Ну, давай. Я стоял у кровати и смотрел на это представление. На двух взрослых людей, которые требовали от меня, восьмилетнего, покаяния за попытку остановить их безумие. Я нехотя выдавил, глядя в стену: – Папа, прости меня, пожалуйста. Я больше так не буду. Он тошно, еле-еле, прохрипел, не открывая глаз: – Ну… всё. Иди. И я пошёл. В свою комнату. В полном, тотальном, оглушающем ахуе от этой чудовищной несправедливости. В тот миг во мне что-то сломалось окончательно. Родилась не просто обида. Родилось глубинное, выстраданное знание: мир – это пиздец. А справедливость – это сказка для лохов. Взрослые не просто несправедливы. Они – лицемерны, слабы и готовы слить твою правду, лишь бы сохранить свой хрупкий, вонючий мирок. И я отвечал. Всю свою жизнь. Каждой своей обидой, каждым невысказанным словом, каждым пробитым в отчаянии кулаком. Я платил по тому, старому, восьмилетнему счёту. Но в глубине души я всегда помнил тот вечер. Помнил, как хлопнула дверь. И как я, совсем ещё ребёнок, смог на время остановить ад. Всего одним словом. И я помнил утро. То самое утро, которое научило меня главному: твоя правда никому не нужна. Твоя защита – ошибка. А твоё место в этой системе – на коленях, с извинениями на устах, перед тем, кого ты вчера назвал уродом.





Я везде и нигде

Подняться наверх