Читать книгу Собачья ересь - - Страница 3

Глава 3. «Голос дрожит, слова тверды»

Оглавление

Тишина в комнате Виноватослава продержалась недолго. Её нарушили не звуки с улицы, а знакомый, пронзительный голос из-за двери.


– Славик! Ты опять в своей берлоге? Иди ужинать! Я не намерена ждать целый вечер!


Голос Марии Степановны, его матери. Не злой. Нет. Он был пропитан той особой, усталой горечью, которая в их семье приравнивавалась к святой воде. Это был голос-сигнал: «Посмотри, как я страдаю из-за тебя. Поспеши исправиться».


Раньше это вызывало мгновенную реакцию. Сжатие в животе, быстрые шаги к двери, извиняющаяся улыбка. Сейчас же, сквозь каменную усталость, пробилось что-то новое. Острое, колючее, горячее.


Ярость.


Она пришла не как мысль «я злюсь». Она пришла как физический спазм. Челюсти сомкнулись так, что зубы болезненно скрипнули. Пальцы впились в колени. В горле встал ком, но на этот раз не от слёз, а от сдавленного, невысказанного рыка.


Он не двинулся с места.


– Славик, ты слышишь меня? – В голосе матери появились металлические нотки. Она была удивительным режиссёром. Её жизнь – непрекращающийся сериал, где она играла главную роль: Многострадальная Женщина, Заброшенная Мать, Святая Мученица. Её сын был ключевым актёром второго плана, от которого требовалось одно – вовремя подавать реплики, полные вины и обожания. Сценарий был написан десятилетия назад.


Виноватослав медленно поднялся и вышел в коридор. Кухня была залита светом лампы под абажуром. На столе – котлеты. Они пахли детством и тихим отчаянием.


– Садись, – сказала мать, не глядя на него. – Всё остыло. Я что, должна на коленях стоять и умолять тебя поесть?


Внутренний диалог Марии Степановны: «Он опять какой-то отстранённый. Сидит в своей комнате, как чужой. Я стараюсь, готовлю, а он… Ни спасибо, ни улыбки. Совсем от рук отбился. Как мой отец. Та же холодность. И что я такого сделала, чтобы заслужить это? Я же всё для него. Всю жизнь положила. А он даже ужин с матерью нормально поесть не может. Наверное, я плохая мать. Нет, это он неблагодарный. Да, точно. Он неблагодарный».


Она посмотрела на него, и её взгляд был скальпелем, вскрывающим все его мнимые прегрешения.


– Что с тобой? – спросила она. – Опять на всё обиделся? На весь мир?


Раньше он начал бы оправдываться. «Да нет, мам, всё нормально. Просто устал». Голос был бы скрипучим, виноватым. Тело склонилось бы в привычной покорной позе.


Но сегодня внутри что-то щёлкнуло. Та самая ярость, зажатая в горле, нашла мысль.


Внутренний диалог Виноватослава: «Я не обиделся. Я зол. Мне неприятен этот тон. Этот бесконечный спектакль, где я всегда виноват ещё до того, как что-то сказал. Мне страшно это сказать. Горло сжимается. Сейчас голос сломается, и я буду выглядеть жалко. Но я… не хочу больше это терпеть».


Он сделал вдох. Воздух, как обычно, не прошёл глубже ключиц. В ногах появилась слабость, колени стали ватными. Классический сценарий паники. Тело готовилось к капитуляции.


– Мам, – сказал он. И его голос действительно дрогнул на первом же слоге. Звук вышел сиплым, сдавленным. Он услышал в нём ту самую «неуверенность», которую так ненавидел. Старая программа ликовала: «Вот! Ты не можешь! Замолчи! Сожмись!».


Но он продолжил. Словно продираясь сквозь густую паутину в собственном горле.


– Мне… неприятно, когда со мной так разговаривают. Как будто я уже во всём провинился.


Наступила тишина. Звенящая. Мария Степановна замерла с тарелкой в руках. Её лицо выразило не гнев, а что-то худшее – шок, смешанный с глубокой, подлинной раной. Её внутренний сценарий не предусматривал такой реплики. Это была импровизация, и плохая.


Внутренний диалог Марии Степановны: «Что? Он что, меня обвиняет? Я? Я, которая ночей не спала, когда он болел! Я, которая от всего отказывалась! И теперь ему «неприятно»? Какая неблагодарность! Какая жестокость! Он даже не может нормально сказать – голос дрожит, наверное, сам понимает, что ересь несёт. Но говорит! Значит, действительно хочет меня обидеть. Или… или он прав? Нет, не может быть. Я же мать. Я желаю добра».


– Как… как ты можешь? – её голос задрожал уже по-настоящему, в нём появились слёзы. – Я тебе мать! Я тебя на ноги подняла! А ты мне про «неприятно»? После всего? Ты хочешь, чтобы я извинялась перед тобой, что ли?


Старая, знакомая вина накатила на Виноватослава тяжёлой, тёплой волной. Она предлагала сдаться. Сказать: «Ой, мам, прости, я не то». Обнять её. Загладить. Вернуться в привычные, хоть и тесные, берега.


Но под этой волной оставалось твёрдое дно. Тот самый первый сантиметр отвоеванной земли.


– Я не требую извинений, – сказал он, и на этот раз голос был чуть твёрже, хотя внутри всё ещё бушевала буря. Колени дрожали. – Я просто говорю, как мне. Как я это чувствую. Ты можешь говорить со мной без… этого обвинения в каждом слове.


Он произнёс это и почувствовал, как мир не рухнул. Потолок не обвалился. Мать не умерла на месте. Она смотрела на него широко раскрытыми глазами, в которых плескалась целая вселенная боли, страха и полного непонимания.


В этот момент Виноватослав увидел её. По-настоящему. Не тирана в тапочках. Не монстра. Уставшую женщину с морщинами у глаз. Девчонку, которую когда-то тоже учили, что любовь – это жертва, а благодарность – это долг. Которая боялась быть плохой матерью так сильно, что этот страх стал её единственным языком любви. Которая смотрела свои сериалы не потому, что была глупа, а потому, что в них был простой, понятный мир: вот жертва, вот злодей, вот спаситель. Никаких полутонов. Никакой этой невыносимой сложности живых чувств.


В ней не было злого умысла. Была глухая, паническая оборона. Защита своего хрупкого внутреннего мира, построенного на руинах её собственного детства.


– Я… я не знаю, как иначе, – тихо, почти по-детски, сказала она. И это было самое честное, что он слышал от неё за последние десять лет.


Виноватослав сел за стол. Камень в груди не исчез. Вина не растворилась. Она была тут, знакомая и липкая. Но теперь в ней была крошечная трещина. В эту трещину проникал странный, новый воздух. Воздух, в котором можно было дышать своей болью, не превращая её сразу в обвинение против другого.


– Давай просто поужинаем, – сказал он, и его голос всё ещё был неровным. Неуверенным. Но это был его голос. Со всеми зажимами, со всеми спазмами, со всей историей, застрявшей в связках.


Они ели молча. Напряжение висело в воздухе, как туман. Но это было иное напряжение. Не ожидание взрыва, а тихое, трудное узнавание друг друга через толстое, мутное стекло старых ролей.


Позже, вернувшись в свою комнату, Виноватослав почувствовал не облегчение, а глухую, выматывающую пустоту. Как после долгой битвы, исход которой неизвестен. Он лёг на кровать и уставился в потолок.


Тело помнило всё. Горло саднило. В коленях была лёгкая дрожь. Но внутри, под рёбрами, где раньше был только камень, теперь что-то едва заметно шевелилось. Не смелость. Не победа.


Любопытство. К самому себе.

Страх перед своей же силой, которая выглядела как слабость – дрожащий голос, запинки, холодные ноги.

И странное, тихое уважение к тому, что он, несмотря на панику в каждой клетке, произнёс эти слова.


Он не стал героем. Не разрешил конфликт. Он лишь слегка сдвинул декорации в семейном театре абсурда, и все актёры споткнулись, забыв текст.


Это был не выход из воронки. Это было осознание, что ты находишься в ней. И что стены, которые казались незыблемыми, на самом деле состоят из песка страха и глины молчания. И первый шаг к свободе – не громкий побег, а тихое, дрожащее «мне неприятно», сказанное в лицо тому, кто всегда диктовал, что тебе должно быть приятно.


Снаружи было тихо. Раиса Осудиловна уже спала. Борис Пиздецвиновный смотрел телевизор в гостиной. Мир не изменился.


Но в комнате Виноватослава, впервые за долгие годы, поселилось не только отчаяние. В ней поселился наблюдатель. Тот, кто мог видеть и боль матери, и свой страх, и дрожь в руках – и не спешить заклеймить это всё как «плохо» или «неправильно».


Это было ничтожно мало. Всего сантиметр.

Но для человека, который всю жизнь жил в камере, сантиметр – это уже целая вселенная.

Собачья ересь

Подняться наверх