Читать книгу Безупречность - Ар'лан ис'Дрекхэм - Страница 1
Гора не спрашивает.
Глава 1. Утро в горах
ОглавлениеТата проснулась за минуту до рассвета — не от будильника, а от того, что небо за окном начало менять цвет. В горах это всегда происходит неожиданно: только что была чернота, и вдруг край востока становится лиловым, будто кто-то пролил чернила на бархат.
Она не включила свет. Прошла босиком по холодному полу к кухне, поставила турку на маленький огонь. Кофе она молола сама — каждое утро, это был ритуал, который она не нарушала уже много лет, даже когда в дом приезжали гости и начинали шуметь.
«Сегодня придет Ирис», — подумала Тата, и уголки её губ сами собой поднялись. Сестра была единственным человеком, с которым можно было не говорить часами — и при этом чувствовать, что разговор идёт.
Она высыпала молотый кофе в турку, добавила щепотку кардамона — так делала их мать, когда они были девочками в долине. Тогда горы казались им краем света, а теперь Тата жила на этом краю.
Кофе закипел, поднялся шапкой, и она сняла его за секунду до того, как он убежал. Безупречность, подумала она. Не магия, не подвиг. Просто внимание. Просто знание, когда снять с огня.
Она налила кофе в большую глиняную чашку, вышла на террасу. Горы уже проявились из темноты — серые, потом розовые, потом золотые. Где-то там, в долине, ещё спала Ирис. Но через час она уже будет подниматься по тропе.
Тата сделала глоток и почувствовала, как тепло разливается по телу. Она ничего не ждала от этого дня. И именно это чувство — отсутствие ожидания — делало его совершенным.
Ирис не звонила. Она вообще редко звонила — зачем, если тропа помнит её шаги лучше, чем любой телефон? Тата услышала её ещё за поворотом: сначала лёгкий кашель — в долине сейчас цвел какой-то жёлтый куст, от которого у сестры першило в горле, — потом звук палки, которой Ирис отбивала росу с высоких трав.
— Ты уже пьёшь без меня? — крикнула Ирис, появившись из-за камня. Ей было шестьдесят, но в этом крике слышалась девчонка, которая каждое лето тащила Тату на речку, пока мать не успела заметить.
— Кофе не убежит, — ответила Тата, не вставая. — У тебя есть время сесть и выдохнуть.
Ирис бросила рюкзак на лавку, тяжело опустилась рядом. Сестры не обнялись — они не нуждались в этом каждый раз. Объятия были для потерь и встреч после долгой разлуки. А они встречались каждую субботу и среду.
— Знаешь, что я увидела утром? — сказала Ирис, отдышавшись. — Лису. Она сидела у моей калитки и смотрела на меня так, будто хотела сказать: «Ты опять опаздываешь». И я правда опоздала на полчаса.
— Ты не опоздала, — Тата подвинула к ней вторую чашку, уже налитую, тёплую. — Ты пришла ровно тогда, когда должна была. Лиса просто напомнила, что время — не стрелки на часах.
Они помолчали. Горы молчали вместе с ними.
Внутри дома зазвонил телефон. Тата не шелохнулась. Ирис вопросительно подняла бровь.
— Пусть звонит, — сказала Тата. — Если что-то важное, перезвонят. Если не важное — зачем мне тратить утро на разговор, который не требует ответа?
Телефон замолчал. А через минуту — снова.
— Это София, — вдруг сказала Ирис. — Я по ритму звонка знаю. Твоя дочь никогда не даёт двух коротких гудков, у неё всегда три длинных, будто она мнется перед каждым словом.
Тата вздохнула. Вздох — не раздражения, а скорее согласия с тем, что сейчас её безупречность будет проверена не лисицей и не тропой, а голосом дочери из долины.
— Иди, — мягко сказала Ирис. — Я пока разолью остатки кофе. А если убежит — значит, мы сегодня пьём растворимый. Помнишь, как в детстве, когда мать уезжала?
Тата поднялась. Пошла к телефону. Посмотрела на экран — София. И, прежде чем ответить, сделала то, что делала всегда перед разговором, который мог выбить из равновесия: закрыла глаза на секунду и представила, что гора за спиной — это её позвоночник.
— Алло, дочка.
— Мам, ты долго не брала трубку. Я волновалась.
София говорила быстро, как всегда, когда была не в себе. Тата узнавала этот темп — он означал, что дочь уже прокрутила в голове десяток вариантов, сама себя накрутила, и теперь ждёт от матери то ли утешения, то ли инструкции, то ли просто присутствия.
— Я на террасе, телефон был в доме. Я не бегу к нему, ты знаешь.
— Знаю. Но могла бы и взять с собой.
— Могла бы, — спокойно сказала Тата. — Но не взяла.
В трубке повисла пауза. София переваривала этот ответ — без извинений, без оправданий. Просто факт. Тата смотрела на свои пальцы, лежащие на деревянных перилах. Они были узкими, с крупными суставами — материнские руки. И вдруг она увидела их другими. Маленькими. Испачканными смородиной.
Лето. Им с Ирис по десять и одиннадцать. Бабушка — мать их матери — сидит на крыльце и чистит картошку. Девочки только что прибежали с речки, мокрые, счастливые. И видят на столе вазу с леденцами в прозрачных фантиках.
— Можно? — Ирис уже тянет руку.
— А если я скажу нет? — бабушка даже не поднимает глаз.
Ирис замирает. Тата смотрит то на леденцы, то на бабушкины руки, которые ловко, без спешки, чистят картофелину за картофелиной.
— Почему нет? — тихо спрашивает Тата.
— Потому что вы хотите их сейчас. Вы вцепились в это «хочу» зубами. А сладость, которая требует хвататься — уже не сладость, а капкан. — Бабушка откладывает нож и поднимает глаза. — Выдохните. Прямо сейчас. Посмотрите на леденцы и выдохните. Отпустите желание.
Девочки выдыхают. Ирис — сердито, Тата — удивлённо.
— А теперь возьмите по одному, — говорит бабушка. — Если всё ещё хотите.
Они берут. Леденцы оказываются кислыми, с мятным привкусом. Ирис морщится. Тата улыбается.
— Видите? Желание прошло сквозь вас, как ветер. Вы не умерли. А леденец остался леденцом.
Тата моргнула. Пальцы на перилах снова стали взрослыми.
— Мам, ты слушаешь?
— Да, дочка. Я слушаю.
— Я хочу приехать в пятницу, не в субботу. Можно?
— Конечно.
— И Сашку взять? У него каникулы.
— Дом открыт.
София помолчала. Потом сказала тише:
— А ты не спросишь, почему в пятницу?
Тата посмотрела на горы. Горы не спрашивали «почему». Они просто были.
— Мне не нужно знать почему, чтобы сказать «да». Приезжайте. Я сварю суп.
— Мам… — голос Софии дрогнул. — Спасибо.
— Не за что, дочка. До пятницы.
Тата положила трубку. Вышла на террасу. Ирис сидела на той же лавке, прикрыв глаза, лицом к солнцу.
— Ну что? — спросила Ирис, не открывая глаз.
— Приезжают в пятницу.
— И ты не спросила, что стряслось?
— Нет.
Ирис открыла глаза, посмотрела на сестру долгим взглядом — тем, каким смотрят только те, кто знал тебя ещё до того, как ты научилась не желать.
— Помнишь леденцы? — тихо спросила Ирис.
— Помню, — сказала Тата и улыбнулась.
Ирис не стала развивать тему леденцов. Она вообще умела вовремя останавливаться — это было её главным даром, может быть, даже большим, чем умение радоваться.
— Кофе остыл, — сказала Ирис, поднимая свою чашку. — Но я всё равно допью. Знаешь, в долине сейчас так вкусно пахнет чабрецом, что я шла и думала: почему мы раньше не сушили его на зиму? Мать сушила. А мы с тобой всё откладывали.
— Потому что нам казалось, что лето будет вечным, — ответила Тата.
Она взяла с перил турку — медную, с потёртостями, доставшуюся от той самой бабушки с леденцами. Плеснула остатки в свою чашку. Жидкость была тёмной, почти чёрной, горькой — без сахара, без молока. Так она пила уже лет двадцать.
— Слушай, — Ирис отставила пустую чашку и повернулась к сестре всем телом, — София приезжает в пятницу. Значит, в пятницу утром я спущусь в долину за сыром и зеленью. Не спорь. Твой суп без моей кинзы — не суп.
— Я и не спорю, — Тата улыбнулась. — Я вообще перестала спорить в прошлом году. Ты не заметила?
— Заметила. Думала, временное.
— Нет. Это постоянное. Безупречность экономит энергию. Даже на спор.
Ирис хмыкнула, но ничего не сказала. Они помолчали. Горы тоже молчали. Только где-то далеко, ниже по склону, залаяла собака — то ли на лису, то ли на ветер.
— А ты не хочешь спросить, что у Софии стряслось? — вдруг спросила Ирис. — Я бы на твоём месте уже прокрутила сотню вариантов.
Тата долго смотрела на вершину напротив. Там, где кончались деревья и начинались голые камни, лежал снег. Он лежал там всегда — даже в августе, даже в засуху. Тата смотрела на него и думала: вот безупречность. Снег не спрашивает, зачем он здесь. Он просто остаётся холодным, пока не растает по закону, а не по желанию.
— Если София захочет, чтобы я знала, — сказала Тата, — она скажет. Не захочет — не скажет. А я буду варить суп. И мыть полы. И рисовать горы. Моя безупречность — не лезть с расспросами туда, где меня не звали.
Ирис встала, потянулась, хрустнув позвоночником.
— Тогда я пойду. Мне ещё в долину успеть до жары. А ты… ты допей свой горький кофе и напиши что-нибудь. Или нарисуй. Я вижу, тебе хочется.
— Откуда ты видишь?
— Сестра. — Ирис уже взяла рюкзак, но задержалась на секунду. — Я всегда вижу, когда тебе хочется творить. Ты начинаешь смотреть в одну точку, и глаза становятся как у кошки, которая заметила птицу.
Ирис ушла. Её шаги затихали за камнями. Тата осталась одна.
Она действительно хотела. Не писать, нет. Рисовать. Взять тонкую кисть и сделать маленький набросок — гору, снежную вершину и тропинку, которая уходит вверх и теряется в облаках. Без людей. Без сына, который не звонит, без Софии с её пятницей, без Ирис, которая угадывает желания.
Просто гора. И снег. И безупречность молчания.
Тата встала, убрала чашки в дом, открыла окно, чтобы ветер гулял по комнате, и достала альбом. Она не планировала этот рисунок. Он сам просился на бумагу — так же, как утром сам позвонил телефон.
Безупречность — не планирование. Безупречность — отклик.
Она начала рисовать.
Альбом был раскрыт на чистом листе. Тата долго смотрела на белизну — не боялась её, как раньше, а принимала как данность. Гора родилась из первого же прикосновения кисти: серая, неровная, с глубокими трещинами, которые будут потом залиты светом.
Она рисовала медленно. Не потому, что боялась ошибиться, а потому, что хотела почувствовать каждый мазок. Безупречность — она в этом: не количество, а качество внимания.
И вдруг, на середине склона, кисть замерла.
Сын.
Он не звонил три месяца. Не написал. Не приехал. И Тата знала, что не спросит его «почему», даже если когда-нибудь они снова увидятся. Потому что безупречность — это не затыкать дыры чужим молчанием.
Она закрыла глаза. Перед внутренним взором возникло не лицо сына, а одно лето, когда ему было семь. Он поймал на веранде бабочку — махаона, жёлто-чёрного, трепещущего. Зажал в кулаке и прибежал к ней: «Мама, смотри!» Тата тогда мягко разжала его пальцы, бабочка взлетела и упала на землю — одно крыло было сломано.
Сын заплакал. Не от злости, а от ужаса, что разрушил красоту.
— Ты хотел её удержать, — сказала Тата. — Но красоту нельзя удержать. Можно только смотреть на неё, пока она рядом.
Он не понял тогда. Ему было семь. А теперь ему тридцать, и он не звонит. Может быть, он всё ещё не умеет смотреть на красоту, не ломая крылья.
Тата открыла глаза. Кисть снова пошла по бумаге — ровно, без дрожи.
Безупречность — не жалеть о сломанных крыльях. Безупречность — продолжать рисовать гору, даже когда бабочка упала.
Она добавила снег на вершину — белой акварелью, почти сухой, чтобы он искрился, но не стекал. Потом — небо. Серо-голубое, с разрывами, как будто сквозь тучи уже пробивается солнце.
Ирис как-то сказала: «Твои горы всегда выходят грустными». А Тата ответила: «Они не грустные. Они просто понимают, что такое вечность».
Когда рисунок был почти готов, в комнату влетела муха. Забилась о стекло. Тата встала, открыла окно шире — муха вылетела. И тут же, на свободе, её подхватил ветер и унёс куда-то вниз, к долине.
Тата улыбнулась. Желание быть понятой — как муха в банке. Открой окно — и оно улетит само.
Она поставила кисть в стакан с водой. Подписала рисунок на обороте коротко: «Тем, кто не звонит. И тем, кто приедет в пятницу». Подпись была не горькой, не сладкой. Просто факт.
Потом Тата вышла на террасу, села в плетёное кресло, взяла телефон. Не для того, чтобы звонить. Просто посмотреть на время. До приезда Софии — два дня.
Два дня безупречности. Два дня горы, которая не спрашивает, зачем её рисуют.
Она закрыла глаза. Ветер пах чабрецом. И где-то далеко, в долине, Ирис уже покупала сыр и думала о кинзе.