Читать книгу Вихреворот сновидений - Лана Аллина - Страница 12
Часть 1. Вера
Глава 10
Cнов очарованья аромат
ОглавлениеВера сладко зевнула, погасила свет, подмяла поуютнее подушку – щека устроилась… Как мягко! Как приятно…
Уснуть.
Она устала. Хорошо б уснуть… вновь в омут сновидения упасть.
А на пороге сна пришло воспоминанье.
Нет, только не сегодня! Вот напасть…
Что это было? Когда это было?
Небо нахмурилось дождём ненастья.
И моросило. Он в глаза её глядел…
Вот дождь пошёл. Грибной!
Одни они остались в мире. Непереносимое счастье…
В глазах отражался дождь, и сверкающие дождинки-слезинки капали с ресниц…
Потом…
В жизнь ворвалось нечто враждебное.
Чужое.
…Вот Верочка откидывает одеяло мягкое, садится… Толчок, отрыв – и ощущенье странное: она парит…
А в теле легкость, невесомость. Быть может, это сон ей снится?
И непривычно, но… она под самым потолком летит… как птица!
Да спит она! В квадрате черного окна, как в зеркало, глядит луна… Вираж, другой – как жаль, так комната мала! И тесно… ой! Сейчас она о потолок ударится – она спала?!
По волшебству – или во сне?.. Вот стены раздвигаются… Так медленно… Как странно! Стены расступились – и пропали, ушли.
Тогда впервые к ней явилась Natalie…
Заря… Вот крадучись, искрясь сверкающим извивом, луч солнечный, шалун, заполз – разрезал темноту. И солнца первые лучи прогнали мрак ночи. А яркий свет рекой оранжевою, золотым приливом мир заливал вокруг. И небо ночь взрывало! Горело небо, жгло, пожаром сотен солнц пылало.
Стояла ночь – и утро враз настало!
Цветёт-поёт, клубится-золотится лето зноем.
Прелестная зеленая лужайка пред ней раскинулась, дыша покоем. И пруд в тиши имения, вон там, вдали. И травка, как зеленым шелком гладью рисунок вышит.
И – Natalie…
Портниха Татушка оборочки да ленточки на платьице её всё пришивала: то матушкою велено, хотя оборок мало… Молочно-белое то платьице – а кружево, как молочко топлёное. И бантики зеленые на пояске да на груди – ах, что за прелесть, и оборочки зеленые.
И тонкий, гибкий её стан, будто часы песочные, корсетом перетянут… А нянюшка Платоновна намедни сказывала: я чай, ты милушка-да-лапушка ужотко так ладнéнька-да-милéнька – хороша!
Нет, няня не обманет!
Она теперь и шляпку наденет не спеша – вся лентами расшитая, да, с томиком стихов, – в беседку, от солнышка сердитого… А там, в увитой диким виноградом да плющом ротонде, ей томик полистать, жужжанью заблудившейся пчелы внимать.
А бабочки-то – диво! Новую б какую в коллекцию ее, не больно-то богатую, поймать…
Так крылышки лимонные дрожат, трепещут… А в зеркало ей поглядеться еще? Одна беда: ведь в зале зеркало-то замутнено, будто покрыто паутиной. Точно лик божий на иконе той, в церкви сельской, ее любимой.
Пятном размытым личико её глядит. И отчего maman повесить новое не повелит?
Заплесневела муть зерцала.
…Вот Natalie чрез двери отворённые выходит, от солнца ярко-рыжего зажмуривается.
Как припекает солнышко, как жарко, знойно стало!
Сочно зеленая лужайка, дом ярко-белый с бельведером да колоннами. Звон-перезвон часов напольных с лужайки можно услыхать. Бой их малиновый. И как поют они приятно, приглушённо. Удары гулкие, мотив старинный.
Тише!
– Бб-бимм-м!!! Бб-бомм-м!!!.. Бб-бимм-м!!! Бб-бомм-м!!!..
Да сколько же теперь пробьёт?
За ближним лесом колокол церквушки вдруг заблудился – нет! Заливисто поёт.
Бб-бимм-м!!! Бб-бомм-м!!!.. Бб-бимм-м!!! Бб-бомм-м!!!..
И колокольный звон доносится со всех сторон.
Да где ж альбом с гербарием? За старым фикусом забылся он опять?.. Бог с ним совсем – родимой нянюшке Платоновне его велеть потребно поискать. Она найдет, небось…
Ротонда живописная. Место её любимое в имении. Вид романический на пруд, осокой да кувшинками зарос… Она в ротонде стихи читает, по обыкновению. И подступает к ней меланхолическое настроение.
Хотя какой с барышни глупой спрос?
В стихах она не больно понимает, однако же горда: ведь он, корнет, свои мечты поэтом стать ей поверяет.
Как высоко-то солнышко уж поднялось, слепит – аж больно глазонькам, устали. А солнце-то горячее и рыжее – вмиг волосы её от солнца золотые стали.
– Глаза-то у тебя – два озерка, в них небо синее высокое глядит, – то нянюшка родимая disait[59], лаская Natalie.
Как жарко… знойно… Гравий да песочек под шагами легкими хрустят, шуршат… Прохлада, тишина. Точно в их поместье одна она.
А платьице-то стелется, колышется, полощется – шурк-шурк… Так нежно. Natalie неслышные шаги… В беседку она теперь спешит. И платьице ее касается дорожки краешком небрежно…
Ротонда – прелесть! А вот альбом, намедни на скамейке позабыт, да и ее работа – гладью синей пруд на пяльцах почти уж вышит. Закончить надо.
Вид романический… Очей ее отрада.
А маменька-то шибко на садовника Данилу осерчала. Как можно! Das ist schreklich, das ist nicht gut[60]!
Две ивы над водой склонились – что за прелесть! Две подруженьки давно её здесь ждут. Вишь, косы длинны распустили, точно волосы в воде полощут они сначала, а после об женихах шуршат да шепчут в горести-печали.
Негодницы! Уж так пригожи – диво! А пруд глубок. Вода черна. Лишь лист упавший, стрекозы полет…
Кругом все сонно… Вот пчела, в беседку залетев, жужжит… Но вот застыл денёк июльский, спит. Так тихо… Знойно… Птички петь уж утомились. Лишь по утрам их гомон, щебет из окошка спальни доносились.
Жара упала на именье. И всё застыло зноем. В душе у Natalie смятенье: «Ах, я его не стою…»
– Oh, Natalie, please, tell me, where are you? What are you doing now?[61]
Ах, это гувернантка – вредная miss Ellen! Нет от нее нигде покою! Спокойно посидеть не даст, на солнышке понежиться да насладиться тишиною.
– You must study now, did you forget, my dear?[62]
И что же, аль в беседке затаиться? О нет, противной miss ответствовать она не станет. Нельзя ей уходить, в дом торопиться! Вдруг он теперь сюда заглянет… Но отчего же не было его вчера, дня третьего? Не мог ее забыть, о нет! Однако неужели и сегодня не придет корнет? Нет, верно, уж на бале он будет: как не быть ему?
Уж вечереет. Того гляди, съезжаться гости вот-вот начнут.
Так скоро день пройдёт. Она еще маленько подождет. В ротонде, где часто видятся они, где навевают думы сон…
Да где же он?
Взирает из беседки Natalie: ma tante с maman… А вот и гостьи.
Они гуляют на лужайке под зонтиками. Беседуют, оживлены. О чем же? Верно, о спектакле, об актерах театра в именьи Михайлы Иваныча, соседа их.
Однако ж воспитание хорошее, манеры сосед имеет. И то сказать, в Москве, в Собраньи Благородном состоит. Помещик-то старинной, да происхожденья он хорошего – из немцев оный род ведет. Да, как же маменька disait autrefoi[63]?.. Ах, «буде оный из дворян», да «благородные дворянские да княжеские роды то». И что ж еще? В списке родов дворянских древних, внесенных в книгу родословную, он значится и к батюшке царю да к христианству нашему обязанность свою отменно исполняет, и при дворе бывает. Да человек добропорядочный: игры азартные его совсем не привлекают. И не урод, не приведи Господь, не карла, да и не хват… А главное: именье у него какое, и лон лакей[64] – безмерно он богат! Беда одна: уж старый вовсе он, и толст, и лысоват Михайло-то Иваныч, а лета от тридцати до тридцати пяти имеет – иль поболе? Maman намедни сказывала, да она все об своем думу-печаль имела, вот и запамятовала!
Тут Natalie задумывается, грезит, вспоминает: «Сельце его Михайловское, да и Петровское», и «в… ской округе сельце еще какое?..» А всего – как маменька-то сказывала? «Quatre-vingt! Как это? Ах, осьмьдесят с лишком душ пола мужеска»… Богат он очень… роду княжеского… И Бога помнит – вон церковь старую да ветхую он повелел от-ре-ста… запамятовала слово!
Так нынче церковь вся как новая! И колокол – бьет звонко… ах, вот снова:
Бб-бимм-м!!! Бб-бомм-м!!!.. Бб-бимм-м!!! Бб-бомм-м!!!..
То снова, снова колокола звон!
А папенька-то наш, как помирать он стал, дела совсем дурные маменьке оставил – c’est un désastre![65] А у Михайлы-Ваныча жена давно в могиле, но сами они… хороший муж и добрый… были. Хотя и волокита! Изволит барин ветреничать… Распускает руки-то… Сестрица Александра ей под секретом сказывала, когда они с обедни выходили.
Comment a dit Alexandrine autrefoi: «Ce monsieur est un… bel mot[66]… C’est un повеса, вот! Повеса, хотя не молод, право слово, но то недавно с ним стряслось, все, ветреник, шалит, небось!»
Alexandrine, maman disait, уж выросла, dix-huit ans[67] – и замуж ей пора давно. Да вот приданое… всё не готово. Но…
Михайла-то Иваныч манеру по средам завел – театры. Там у него всё крепостные девушки играют. Однако ж девушек-то тех, я чай, он шибко привечает.
На прошлом бале утомилась Natalie – весь вечер танцовала. И всякий раз Михайло Ваныч тут как тут – галантно так они её на танец звали. А маменька-то, маменька любезно разрешала, раскланивалась, точно поощряла… Alexandrine приметила, потом ей сказывала, да не больно верила она…
А как она с Михайлой Ванычем вальсировала, он на ушкó шептал, что, мол, изящна, свежа она, мила! Ну всё одно, как роза, да не в его саду цвела… Ах, жаль! Ах, златовласка! Ах, краса, нет, право…
Ах, юности пожар! Но что в глазах его она читала? Лед пламенеющий, холодный жар…
И боле ничего! А маменька приглядывала-примечала.
Но жаль, что он, Михайло-то Иваныч, лысоват, и больно толстый, неуклюжий, да и стар уже! Вот не хотела б Natalie иметь такого мужа!.. И уж не Alexandrine ли за него maman сулит? А что как… ежели ее?.. Ужели Natalie? И как неравно маменька так именно решит? О, нет! Она не хочет, не пойдет, того не может быть! Душа болит…
Вон детвора дворовая, точно горох, просыпалась на двор. Все серенькие рубашонки, черны от пыли пятки… Ишь-ко припустились, да врассыпную, дворовые ребятки! Повесничают, чисто бесенята…
И маменька кричит, прервав с гостями разговор:
– Эй, ты, там? Лушка, Митька, Глашка, бегите шибко, слышь-ка, слазьте в подпол, да сбегайте в людскую, замарашки, да гляньте хорошенько там, все ль для гостей готово уж? Да побыстрее у меня, поторопитесь! Лентяи этакие! Пороть совсем бы вас!
А, то maman шумит сейчас. Но отчего же громко так она кричит? Всех маменька бранит, не в духе нынче… а дворня шустрая – так живо все исполнит!
А солнышко так счастьем и лучится! Сполохи огневые в небе синем, в коричневых, искрящихся глазах корнета… Подтянут, выправка гвардейская. И стать, и очи долу, и façon.
И чувствует она – в нее влюблен…
Но, Боже, робкой больно он!
Твердь ярко-синяя небесная слепящими лучами сотен солнц лужайку заливает.
То не его ль шаги щепоткие, стремительные по дорожке спешат-шуршат навстречу ей? Как сердце скачет, душа томится от предвкушенья, тает! Ах, мил-душа – её корнет… Или то мнится? Нет! Она предчувствует, нет, точно знает, и сердце у неё стучит сильней, сильней!
Меж всех его нрав тихий, вид скромный отличает. Высокий, худенький корнет, глаза коричневые, яркие. Уж так пригож. И выправка военная, мундир гвардейский на нем хорош. Из-под фуражки кудри непокорные, черны, как ворона крыло. Однако ж мода нынче хороша. По моде и усы. Лицом он чист. Но юноша сей юн и скромен, не речист.
Да что же не идёт? Но я, чай, нынче, меж гостей уж будет он… То тяжко упоенье, сладостно, как сон… Так сердце Natalie трепещет, точно бабочка, неосторожна, в сачок уж поймано? Души веленье… И как ярки ее мечты, как живо сновиденье!
И крылышки она, бедняжка, складывает судорожно, распрямляет… Одолевают лишь сомненья…
О нет! Он франт и щёголь. Денди. Серьёзничать изволит сей корнет!
Жаль, небогат он, беден даже. Ах! Что-то маменька ей скажет… Любовь к нему она в душе таит…
Взметнулся флирт.
А чувство то чрез сердца край переливается! И сердце у нее предчувствием дурным щемит, болит…
«О, Превеликий Боже! Отец всеблагий, владыко наш небесный! О Господи! Ужель меня не пожалеешь? Спаси и сохрани!»
Так молит Natalie.
«Услышь меня, и пусть Michael придет, дичиться перестав!» И отчего он даром обиходности не наделён? Дерзание одно…
Однако замечталась… В хороводе бесконечном мыслей вальс-кружение! Шмеля жужжанию внимает, об женихе её кручина, любви томление.
Любовь через край сердца и души. И чувствует она – он к ней торопится, спешит…
Она открыла книжечку стихов и в углубилась в чтение… Ах, нет! Как велико смятение! И как читать не хочется! Но если раньше явится корнет, как анадысь, неслышно по тропиночке ступая… Вошед в ротонду, робким мимолетным взглядом наградит, к руке ее, как подойти, не зная.
Так речь свою он поведет:
– Oh, Natalie… mademoiselle, mais qu’est се que vous faites ici toute seule?[68]
А уж она тогда ответствовать начнет:
– Bonjour, monsieur, je lis un poème… est très beau…[69]
Et il me répondra[70]:
– Ah, mademoiselle, que vous êtes sage! Mais il fait se reposer le dimanche, c’est vrai, je vous assure![71]
А она тогда – что станет говорить?
– Merci, monsieur… Vous êtes très gentil! Asseyez-vous ici, je vous en prix. Mais que voulez-vous maintenant que je fasse?[72]
А то потом еще и так корнет изволит молвить:
– Oh, excusez-moi, vous êtes très charmante, aujourd’hui comme toujour, plus de toujour, mademoiselle![73]
А что ж в ответ она?
– Monsieur, qu’est que vous dites? Laissez-moi…[74]
И грезит Natalie: беседовать они без принужденья станут, и так façon изволит она держать. Быть может, неприлично ей тому внимать? Не отвечать ли: этакие дерзости ему и вовсе молвить не пристало! Она всегда на благонравие его лишь уповала?
Стихи слагает и поэмы ее корнет! И давеча, пред fête champêtre[75], читал он, ото всех таясь, ей новый свой сонет… Michael, любезный ее сердцу, так юн еще. Однако же поэт!
Да уж приметил ли Michael, как Natalie пригожа, щеки пламенеют! И книжечку стихов – его подарок – она читает столь прилежно! Несмелый, мимолетный корнета взгляд столь пылок, нежен… Она его лишь чувствует, очей поднять не смеет… Так очи его нежностью и страстью горячи! Любовь в глазах его она читает, хоть больно он робеет… Ах, если разом он о любви своей сказать решит!..
Взгляд завихрился, заметелился… Вишневым свежим соком щеки брызнули! То солнце шибко приласкало. Рекою полноводной солнышко на землю льется. Лужайка, дом и парк – все золотым вдруг стало!
А солнышко горело, полыхало! Нестерпимо. Яростно. Зной на село упал. И день сковало зноем. Безмолвие царит устало.
Однако, что проку квелить? Только время Natalie изводит понапрасну. Да ежели придет корнет, вмиг с книжкою ее увидит, верно, подумает – то ясно: «Ах, утонченная какая эта барышня, умна, мила собой и хороша!» Да-да! Он так решит! В беседке они беседу вести станут не спеша.
…Ах, но отчего же она лицо его, глаза представить никак не может?
– Natalie, my dear, where are you? Come here, we are waiting for you, our guests will come soon! Vite, vite![76]
То маменька серчать изволит. Будет ей теперь пенять. Как славно здесь в тиши мечтать! Вот бабочка порхает, близко-близко шмель гудит… Так нежно, страстно…
Её одну maman уж боле не оставит. Не отвечать? О нет, maman нотации ей делать станет! Нельзя, опасно…
– Yes! I am here, I am coming now![77]
Надо идти. Гляди, как замечталась, безо всех, одна.
Рессор английских скрип,
Да гравия шуршанье, шелест, шёпот…
* * *
Maman давала bal champêtre [78].
Струился день. Сияла ночь.
Как восхитительно – comment peut être[79]?
Явился к ней корнет! Вот по дорожкам парка они гуляют. Она в глазах его любовь читает… Он любит, но молчит. Так робок – лишь о книгах говорят они… А маменька все замечает. И сердце взбаламучено – стучит.
Благословенный летний вечер на их имение упал. Здесь, вдохновлен их новой встречей, корнет ей новые стихи читал.
«Плыл утлый чёлн по воле волн,
Цвела девица, словно роза.
Но подступили вдруг морозы,
Подвластно сердце лишь любви
Услышь стенания мои…»
О, этот острый запах жизни и свежескошенной травы, и сердца и души томленье, и поэтической любви… Корнет читал ей свой сонет – ему внимала Natalie!
А маменька-то ей – с усмешкой говорит:
«Ах, он поэт, ах, пишет он стихи, сонеты!
Ах, сей корнет стишки умеет сочинять, да немудреное то дело, моя сударыня!
Ах, он красив, хоть беден – что за стать!
У нас вот-вот война – так шел бы лучше воевать!»
С восторгом, через край души, она глядела из окна, как пела страстно в вышине любовью пьяная луна, как разгоралась та луна на подогретом закатом поздним неба плюше, как желтый сочный диск её наперсницы, подружки с невероятной высоты за нею наблюдал.
Палящей страстью антрацитовое небо жгло, горело. А у пруда, в ротонде, её он поджидал…
Дождался, наконец!
От счастья млея первозданного, смеялись звонко звезды, нелепо юные, пронзали неба темный шёлк. И гости танцовать устали: звук музыки в саду умолк…
Во все концы Вселенной необъятной неистовые брызги счастья, звездопадом раскаленным рассыпаясь, полетели. В черноте бездонной катилась, восторгом плавясь, – и закипела, ослепляя, ярко-жёлтая луна. Осталась с ними наедине и разговор вела ночная спутница, томленья страстного полна. А звезд серебряных мерцающие светлячки высверкивали, затем бледнели, догорая…
Столь нежно, сколь и страстно её подружек – летних звёзд сиянье!
Столь сильны бури юных чувств и ожиданье новых встреч, и горе расставанья!
Они бродили долго в старом парке ночью, при луне. И о любви небесной и земной читал свои сонеты он ей. И души их летели ввысь, горели, от счастья плавясь, как в огне, и точно колокольчики, звенели.
Звезды горели в небесах от сотворенья мира, и так им суждено гореть еще века. Навстречу звездам в предутренней небесной тверди – ночь летом коротка! – кружили да крылышками кружевными веселели, тучковали облака.
А сокрушительная ночь сверкала, томясь от нестерпимой страсти, и в утро улетала. И напоследок утру ночь слова любви чуть слышные шептала.
Светало. Natalie романс, сонет гостям – нет, своему корнету! – пела. И звóнок голос её был, и, как струна, в нем страсть звенела.
Роса, траву в саду омыв, упала. Сверкнул в листве дня нового посланник, солнца первый луч… – и утро вдруг настало.
И прочитала она любовь и нежность в коричневых очах корнета! И ручейками страсти извиваясь, вспыхнули они и заструились, и – вмиг погасли, точно две свечи… Задул их кто-то, чужой, враждебный в улетевшей в день, ночи…
Как гулко и тревожно сердце Natalie стучало. Её глаза полны любви, печали, слез. О, тише, тише… Ты слышишь? То шорох ночи, шелест утра и сладких грез…
Там перешептывались сновиденья.
Там страстью полыхал небесный купол. В его руке лежала её рука. Какая тишина… Доверие и нежность. И юной страсти нетерпенье.
Светало. По небу летели, плыли, улыбались облака.
Кудрявые, они бежали друг за другом, толкались, догоняя. Кружила их счастливая небесная река…
Точно шалили розовые облака совсем по-детски!
…«А-а – обла-ака, белогривые лошадки!
А-а – обла-ака, что вы мчитесь без оглядки?»
Лучисто и задорно зазвенела, засмеялась песенка советская.
Как – советская?!
Ну да, конечно! «Белогривые лошадки» – они же родом из последней трети двадцатого столетия.
Эту хихикающую песенку так солнечно пела Клара Румянова. Но она-то, Natalie, живет в девятнадцатом веке…
Как молнией, пронзает мысль: Она же Вера, а не Natalie!
Но отчего же нянюшка зовет её Натальюшкой?
* * *
Как? Снова сон? Второй – или какой по счёту? – сон Веры Не-Павловны?
Вера садится в постели. Рядом уютно посапывает муж Валерка – она и не слышала, как он вернулся ночью, – за окном просыпается день.
А Там?
Там Natalie.
…Там дом старинный с бельведером. В подсвечниках тяжелых горюнят свечи, в мути зерцала пламенея. А по залам крадется тихо-тихо зимний вечер… Уютно дрему навевая, гудят, трещат дрова в камине да шепчутся о чем-то меж собою, и головешки ей подмигивают, очами розовея огневыми… И тишина в том доме, и покой. Глубокий черный пруд, да парк, дубы, деревья вековые… Стоят они, как стражи перед домом, и тихий разговор ведут с луной. И обстановка в доме том старинная. А речь-то там, в поместье – простонародная, неграмотная – диковинная!. Там Он, Michael, ах! Что за франт! Он посвящает ей стихи, сонеты. И, точно как в романах, влюблена она по самый край души в корнета.
Вот наваждение какое! Вера крепко жмурится, виденье, с памятью души приплывшее, прогнать пытаясь…
Затем смотрит на привычную домашнюю обстановку. Ну да, это же её комната: вот кровать, стул, джинсы… А там она Natalie, и окружают ее чужие – или не вполне чужие? – люди.
…Там нянюшка родимая Платоновна, maman суровая…
Там юная дворянка Natalie изысканные платья примеряет, в ротонде о своем корнете грезит, стихи читает, и в нежных ручках у нее работа. Вышивает она гладью чудную картинку-пастораль, и жизнь ее, точно река течет, легка и беззаботна…
Сновиденье это источает тонкий аромат, оно пронизано очарованьем старомодным этим… И происходит то – когда? Не поняла она… Однако Natalie живёт не в двадцать первом столетии!
Но удивительно! Не в первый раз приходит это сновиденье.
Какой счастливый сон – он золотой!
Да непохоже все это на сон.
Осколки памяти. Души движенья…
Вера помнит тот странный интерьер, будто жила или бывала там когда-то… Колонны, бельведер…
И говорят там, в доме том и по-французски, и по-английски, а когда и по-немецки, а речь-то льется, течет рекою полноводной, плавной. И думают они и по-французски, и по-немецки… по-иностранному.
Она, Натальюшка, гуляла в парке, в ротонде ждала… Корнет… Ах, что за франт сей щёголь с усиками по имени Michael – поэт!
Жара была, и день застыл, и зной именье их палил… В ротонде он сонет читал, ему внимала Natalie.
Взметнулся флирт! Не завязался – взметнулся, точно! Однако был он беден, робок был… и о любви своей стихами говорил.
Но вот что странно! В память врезались детали интерьера.
…Старинный двухэтажный дом с колоннами да бельведером. Красиво все, изящно – он так и дышит стариной.
Старинные часы. Их дивный, мелодичный звон из парка слышен. Мир там царит. Там тишина, покой.
И старый парк, и солнечные искры на траве играют, и старая любимая ротонда у пруда… И дамы – все в причудливых нарядах… Ах, что за шляпки! Хороши – о да!
Крестьянские детишки в серых рубашонках по двору шныряют, босые, черные от пыли пятки так и мелькают.
И свой наряд: молочно-белое, в зеленых все оборках, шуршащее по гравию дорожки платье – запомнила она. Изящна Natalie, очарования полна! Как украшают барышень наряды эти из позапрошлого столетья, а может быть, из её сна?
…Покачиваясь на рессорах мягких, английских, старинная коляска, дормез[80] дорожный в ворота те въезжали…
А спелый, сочный диск луны растущей желтой стремительно катился по небу, и звезды, плавясь, сверкали, ослепляли.
Однако ни лица maman, физиономии корнета-франта по имени Michael, ни даже – что за ужас! – своего лица она увидеть, вспомнить не могла. Как ни старалась. Туман перед глазами плыл, и темнота, и мгла…
Одно лишь смутное пятно в овале волос густых, как солнце, золотых…
Точно портрет ее – или прабабушки – фамильный?
Но… О Боже!
Пронзает сердце озаренье:
Что же такое эти сны?
Её иль Natalie они?
Быть может, эти сновиденья
Судьбы осколки, нетерпенье памяти?
Души её движенья?
Не сердца ли воспоминанья эти?
Грезы? Явь?
Потусторонний мир?
Ворота в навь?
А сновидение её очарованья источает старомодный аромат. Сердца нетерпенье?
Осколки ее памяти? Души движенье?
* * *
Куда увлекают нас сновидения? Откуда приплывают они – из долговременной памяти человека, из общей копилки человечества? Ведь сновидение повторяет наши прежние переживания настолько же полно, насколько способна на это память в бодрствующем состоянии. Так, кажется, писал великий психолог?[81]
Впрочем, когда же и вспоминать. Пора собираться на работу.
А за окном, держась за поясницу (ломило спину!), кряхтя от боли, вышивал на пяльцах доходяга-дождь рисунок блеклый крестиком косым. Седой, взъерошенный, он заводил в десятый раз одну и ту же скучную пластинку.
Серый городской пейзаж – отнюдь не пастораль!
А утро сегодня снова проснулось не в духе.
Правда, утром то, что наступило, едва ли назовешь… Оно долго не могло расклеить заплывшие, заспанные глаза, зевало прямо ей в лицо, не прикрывая рта, недовольно потягивалось. Наконец, не очень решительно отбросило в сторону одеяло, спустило ноги – и, конечно, никак не могло найти туфли, потому что сегодня снова встало не с той ноги, а найдя их, перепутало – не на ту ногу надело. 81 Зигмунд Фрейд. Толкование снов.
Нерадостное (а когда оно радуется? Она что-то не припоминала!), исполненное пессимизма, да к тому же простуженное утро сначала что-то недовольно бурчало под душем, громогласно чихало, сморкалось, мерзко хлюпая дождем или снегом. И ни разу не улыбнулось ей это так называемое утро.
Хмурое, тоскливое, долго оно по квартире бродило, шлепанцами шаркая, недовольно на Веру косясь и что-то невразумительное себе под нос бормоча.
О Господи, за что ж ей такое несчастье? Тяжело вздохнув и поплотнее запахнув халатик, Вера поплелась в кухню. Надо же, и бодрости никакой с утра. Это так называемое утро скривило ей рожу, довольно мерзкую, состроило гримасу, громко чихнуло, несколько раз кашлянуло, потом смачно высморкалось. Недовольно фыркая и спотыкаясь на каждом шагу, утро побрело умываться и пить кофе.
Да уж… Веселенькая у нее компания…
Тут Вере вспомнился позавчерашний вечер, шеф Аршакович… но сегодня воспоминания о подробностях их приключения были остро неприятны.
А может быть, то приключенье в кабинете тоже было сновиденьем?
Если б так!
И эскапада эта ей нужна? Вот бес попутал!
Как жаль – она не Natalie…
Вера гадливо поморщилась, потом покосилась на отвернувшегося к стене Валерку. Ему-то совсем ни к чему знать о… интересно, а как это их приключение будет по-итальянски? Una scopata?[82]Нет, это как-то слишком грубо и не совсем прилично, хотя, надо сказать, по-итальянски звучит все-таки мягче… Una scappatella[83] – вот так, точно! Да уж, куда как хорошо – то есть, нет, конечно, ничего хорошего, не то слово, но ведь гораздо удобнее, когда нет никаких обязательств – и, разумеется, никаких нежных чувств… Ох, стыдно!
Ну и ладно, успокаивала она себя, в конце-то концов, все это несерьезно. Почему ее непременно должны мучить угрызения совести? Ведь всякое может случиться в жизни, и адюльтер тоже. Главное – она совершенно точно не влюблена в своего шефа, а если так… то кому от этого будет плохо? Душа, а не тело – вот где на самом деле сохраняется верность. И потом что, мужикам все-все можно, а ей – нет? А любовник он… просто с ума сойти какой: им обоим было так потрясающе хорошо! Но больше она не станет… – чего-чего, а такого с ней никогда еще не случалось.
Потом взгляд случайно упал на стоящие на серванте часы – она так и подскочила. Через полчаса нужно во что бы то ни стало вылететь на работу.
Не было для нее ничего хуже выхода из дома. Это стало сущим мучением – и совершенно непонятно, почему.
Вот вроде бы и встала более или менее вовремя, и собралась, совсем уже приготовилась… но по неведомой причине каждый раз находилось десятка полтора дел где-то за час до выхода из дома. А потом, когда она начинала собираться – стремительно, кубарем – разумеется, ничего не успевала. В самую последнюю минуту обязательно лопался ремешок на сумке или терялся любимый шарфик, а то вдруг возникало крохотное, одной ей заметное, но какое-то пакостное пятнышко на брюках. А еще могла запросто случиться – и, конечно же, вот она, тут как тут! – каверзная зацепка – и потекли колготки! А то внезапно она обнаруживала малю-ю-юсенькую, только ей одной заметную дырочку на джемпере… И конечно же, приходилось срочно искать, во что переодеться, и другую сумку, и в злобе выворачивать содержимое разрушенной сумки, совать туда кошелек, косметичку, ручки, книжку, флакончик духов, документы… Что-то еще? Ой, вот и это еще забыла!
Какая же она несобранная, безалаберная, каждый раз ругала она себя, вылетая, как на помеле, из квартиры на десять-пятнадцать минут позднее положенного срока. Интересно, что ей мешало сегодня – ну хоть на этот раз! – выйти вовремя? И ведь так каждый раз – одно и то же.
Небо скучно серело, нависая над ней всклокоченным рваным ватным одеялом. Утро мерзко хлюпало дождем – или снегом? – у нее под ногами, и ноги вмиг стали мокрыми. И ни разу не улыбнулось ей утро – интересно, оно что, вовсе не умеет улыбаться? А дождь со снегом поливал сверху из последних сил – тут уж никакой зонтик не поможет.
Ох, как надоела эта невеселая парочка – утро под руку с дождем! Моросящий с самого утра голодный дождь (а передавали – снег с дождем!) уже сожрал нападавший с вечера снег. Свинцово-серое небо еще больше нахмурилось, сцепило кустистые, как у советского генсека, брови, сжало обескровленные губы, и слезы ручьем лились из его глаз; только еще потяжелело оно, легло на землю, придавило всей тяжестью своего необъятного пуза идущих по улицам людей. Безнадежное небо. Нездоровый, даже больной был у него вид. Тоже мне – зима называется. Несчастный, нелепый – сиротский сегодня вид у дождя.
И настроение почти на нуле, на два-три выхлопа, но до работы доехать, пожалуй, хватит.
59
Говорила (фр.).
60
Это плохо! Это нехорошо! (нем.).
61
О, Натали, скажи-ка, где же ты? Что ты делаешь? (англ.).
62
Тебе надо заниматься теперь, ты что, забыла? (англ.).
63
Сказала давеча (фр.).
64
Лакей, сопровождающий (встречающий и провожающий) гостей в богатых имениях.
65
Это бедствие!
66
Как же это сказывала давеча Александра? Точное словцо! (фр.).
67
Восемнадцать лет (фр.).
68
О, Натали, мадемуазель, что это вы делаете здесь в одиночестве? (фр.).
69
Здравствуйте, месье. Я читаю стихотворение, оно такое красивое (фр.).
70
А он мне ответит (фр.).
71
Ах, как вы умны, мадемуазель! Но по воскресеньям надо отдыхать, правда, поверьте мне! (фр.).
72
Благодарю, месье. Вы так любезны. Присаживайтесь, пожалуйста, здесь. Но что вы хотите, чтобы я делала теперь? (фр.).
73
О, прошу меня простить, но вы сегодня так прекрасны, сегодня так же, как всегда, мадемуазель! (фр.).
74
Месье, да что такое вы говорите? Оставьте… (фр.).
75
Летний праздник, прием на свежем воздухе (фр.).
76
Натали, но где же вы? Подите сюда, мы вас ждем, и наши гости скоро приедут! Быстрее, быстрее! (англ., фр.).
77
Да, да, я уже иду, иду-у! (англ.).
78
Летний бал, бал в саду, под открытым небом (франц.).
79
Как это может быть?
80
Дормез – от глагола dormir – спать (фр.) – большая дорожная карета, в которой можно было путешествовать в течение нескольких суток.
81
Зигмунд Фрейд. Толкование снов.
82
Секс. (эвфемизм, итал.).
83
Эскапада, поход «налево» (итал.).