Читать книгу Фрагментация - Максим Иванов - Страница 11

Часть первая. Бремя сущностей
Директор

Оглавление

Есть прекрасное связующее между страданиями и сексуальностью, примерно так же, как есть незыблемая связь между литературой и несчастьем. Полноценно счастливые люди не могут похвастаться излишком острых влечений в своей устоявшейся жизни, вроде соблазна, грехопадения, похоти и морального разложения, которые обычно влечения сопровождают. Счастье требует более стабильной атрибутики, будь то одинокое просветление отшельника или стандартная довольная семья (красивая жена, богатый папа, счастливая дочка, лучше в придачу с сыном, и еще маленькая собачка). В таком формате не до сексуальности. Грехопадение всегда требует жертвоприношения. И обычно в жертву приносится счастье. Были ли счастливы герои прошлого: Казанова, де Сад, Клеопатра, Мазах, Дон Жуан и другие фиглярные прототипы эротического канона? Уверен, что нет, ибо никто обуреваемый страстью не может быть счастлив. Как ни странно, люди, которые считают себя счастливыми, любят читать о страстях и несчастьях. Вероятно, для того чтобы чувствовать себя еще счастливее; чтобы понимать, мол, вот жили ж люди, но так никчемно погибали. А я вот на все это не поддался. Зато у меня теперь загородный участок в десять соток и центральная канализация, фьючерсов на двадцать миллионов евро или тысячи простираний за спиной.

Большинство людей, хочется надеяться, читают литературу, а вся художественная литература обычно написана про страсти и страдания; особенно русская литература – сплошное полотно различных издевательств над возможностью человека быть счастливым. У кого-то причины до нельзя субъективные, как у Достоевского, от азарта и пограничной глупости до беспочвенной депрессии вперемешку с психозами. А у других объективные – обязательно война, смерть, голод, эпидемии, а потом мир, но с сожалением об утраченном и плавным переходом в несчастье субъективное – опять, значит, депрессия. Запад, конечно, тоже не отстает – Блейк, Бронте, Хейли и Кафка вполне могут соревноваться с русскими классиками в создании жутких историй о человеческом существовании. Один «Грозовой перевал» чего стоит. Как вообще могла маленькая йоркширская девственница написать такое глубокое полотно о роковой, трагической любви. Это, мне кажется, и есть главное подтверждение сверхъестественности литературного творчества. А это значит, что вся эта творческая манифестация страдания со своими грустными персонажами, обоссанными послевоенными инвалидами, весталками, вовлеченными в нероновский «гэнг-бэнг», средневековые лепрозории, сухопарые французские суфражистки, обретшие второе дыхание после великой революции, – все это имело право на существование и было наполнено смыслом. Как там было у Тиллиха, самоутверждение человека тем сильнее, чем больше небытия он может вместить в себя. В страданиях всегда много небытия. Слабый в них растворяется, а сильный находит смысл и преображается.

Я думал обо всем этом, пытаясь отвлечься от сидевшей напротив меня исполняющей обязанности директора Инспекции по защите прав детей. Это была уже немолодая особа, которую сансара неудачно занесла в коридоры социальной ущербности. То, что она рассказывала, было еще менее симпатичным, чем вид ее коричневого вязанного платья. Оно напоминало рыцарскую кольчугу, знатно потасканную в приграничных боях с иноземными захватчиками. Я смотрел на тонкие накрашенные бордовой помадой губы собеседницы и представил ее в пеньюаре дореволюционного фасона с туго зажатым во рту мундштуком и набухшими от выпитой водки и кокаина ноздрями. А потом она наконец-то стала говорить «интересные вещи». Речь зашла о проверках, которые инспекция проводила в детских домах. Нарушения были огромные. В принципе о них можно было догадаться и без всяких проверок. Но проверки надо было провести, потому что одна журналистка устроилась на работу в дом ребенка-инвалида и под видом нянечки проработала там целый месяц. Засняла на телефон самые неприглядные аспекты убогого воспитания и ухода, который мы можем позволить в рамках скромного бюджетного финансирования.

Журналистка сделала сюжет и преподнесла обществу сенсацию о том, как же эти дети живут и страдают каждый день в бесчеловечных условиях. Я, честно говоря, был рад сюжету. Пусть, наконец, знают сильные и богатые мира сего. Все эти особы с толстыми коленками на дорогих «лексусах», которые любят в воскресный вечер под суши посмотреть плаксивую мелодраму, а потом спустить пару тысчонок на Мальдивах на празднование своего сраного дня рождения. Ну, они, конечно, не виноваты в том, что ресурсы в обществе распределяются неравномерно, да и чрезмерно развитая совесть, наоборот, эти ресурсы отталкивает. Так или иначе, проверки были бессмысленны, так как санкций за ними никаких не следовало. Да и на ответственность общества это тоже никак не влияло.

Когда-то это было болезненной для меня темой. Раньше я все время надеялся, что общество в обозримой перспективе научится принимать ответственность за своих неприглядных отщепенцев, сирот, калек и прочих социальных отбросов. Да, да – именно отбросов. И мы их такими сделали, жизнь пережевала и выплюнула. В начале родителей не слишком крепких подсунула. Родители или сами больные были, или спились, или скололись. За ребенком не усмотрели. Так не усмотрели, что три дня подряд не кормили, пока на крики от голода соседи не сбежались. Где-нибудь в гуманной Швейцарии такого бы ребеночка да в приемную семью сразу, к доброй тетушке, которая недоброй быть не может. Потому что прошла кучу всевозможных проверок и получает за свою работу пару тысяч франков. А у нас муниципальный полицейский, только что забравший ребенка от родителей-наркоманов, везет его в ближайший социальный центр. Потому что приемных семей у нас мало, пособия им платят маленькие и держится все это на обычном человеческом энтузиазме, который Стефан Цвейг назвал нетерпением сердца. Да, я очень сильно когда-то за все это переживал. Но потом чувства притупились. В нашей системе это происходит довольно быстро.

Я недавно был в доме ребенка-инвалида «Плявниеки», рассматривал реабилитационные дела детей, которым найти приемных родителей можно было лишь теоретически. Около трети таких детей были ВИЧ-инфицированы, а две остальные трети болели, начиная от врожденного порога сердца и заканчивая комплексными отклонениями в умственном развитии. Они еще только родились, но были уже обречены прожить в системе пять-десять лет и умереть в инфекционной больнице или медленно истаять в психиатрическом диспансере. В каждом деле фигурируют родители-наркоманы, родители-алкоголики, родители с психическими отклонениями, рецидивисты, разные изверги и просто равнодушные сволочи. Не мне их, впрочем, судить. Жаль, к несчастью, и их. Потому что даже такие родители переживают, приходят, навещают, плачут, просят, пытаются вернуть отобранные права. Но потом опять срываются (с методоновой или миннесотской программы) и валяются в беспамятстве по подъездам. Главная проблема всех этих брошенных детей – это родители. А проблема этих родителей – полное отсутствие ответственности. Когда задумываешься об этом замкнутом круге, голова наполняется упреками, к себе, к другим, особенно сильным мира сего. Упреки жалили мое сознание, как стая разъяренных пчел, а обида, как всегда, мешала рационально воспринять картину мира. Сквозь такие невеселые мысли долетали обрывки сведений от инспекции. Особа упорно продолжала рассказывать о результатах проверок, концентрируясь на совершенно ненужных деталях.

Я задумываюсь. Вспоминаю, что в детском доме «Балдоне» детей-аутистов часто закрывали в комнате с включенным радио, чтобы не было слышно их криков. Об этом сообщалось в протоколе проверки, и я этому верил. На аутиста музыка умиротворенно действовать не будет. За исключением случаев, если эта музыка ребенку нравится. Через несколько часов детей выводили, кого-то в трясущемся ступоре, кого-то просто в истерике, и спрашивали, понравилась ли им музыка. Самое удивительное, что воспитательницы не были садистками, они просто не знали методику музыкального воздействия на аутистов. Кто-то им сказал, что нужно устраивать музыкальные сеансы для этих детей, так и пошло. Никому не пришло в голову обратиться к первоисточнику, в школу Сен-Клеве, где аналогичным способом этих детей лечили и приводили к счастью.

Система работала сама по себе. Это и было глобальной проблемой. Система настроена на поддержание собственной жизнеспособности, невзирая на закон неизбежной энтропии. Ни одна система не может нести развитие. Потому что у нее иная цель – стабильность. Так и система воспитания сирот. Система ухода за умалишенными. Любая система, нацеленная на специфическую аудиторию, стремится замкнуть этих людей в себе. Вряд ли Кант, работая над этической концепцией, подозревал, что в скором времени термин «вещь в себе» будет применим не к ноуменам, а к самим производственным конструкциям, которые создают концепции, не имеющие под собой абсолютно ничего объективного, то есть существующего в реальности. Простыми словами это означало то, что можно было рационально объяснить необходимость любой «хрени» совершенно вменяемыми аргументами.

Вот, например, детский дом. Невозможно эмоционально его постичь, и куда легче рационально обосновать необходимость его существования. Осознание этого отсылало меня к излюбленной книге в тот период времени – «Истории безумия в классическую эпоху». Замечательный Фуко вывел в ней неоспоримую истину, подтвержденную диалектическим материализмом. А именно то, что рациональное всегда пытается утвердить себя за счет иррационального, так как это диктует разум большинства. И рационализм чаще всего предает анафеме иррациональное в сугубо социальной сфере, так как именно эта сфера наиболее подчинена стандартизации. Почти в любую эпоху было трудно упечь портретиста в тюрьму именно за то, что он написал порнографический акт. Зато проституток, этот акт ежедневно претворяющих в жизнь, власти преследовали часто и очень по-разному.

Вряд ли ход моих мыслей понравился бы исполняющей обязанности. Поэтому я делал вид, что внимательно ее слушаю. Я стал что-то чиркать в блокноте для планерок, кивая и соглашаясь, а потом понял, что рисую женское бедро. Оно получилось слишком толстым и вполне могло бы принадлежать какой-нибудь знойной флорентийской матроне времен республики. Делиться мыслями не имело смысла, как и не имело смысла думать out of the box – вне рамок предлагаемого системой формата. Не знаю, как у кого, но у нас рамки были государственные. А государство, если мы говорим о бюрократическом аппарате, любит детали. Детали, вскрытые журналистским скальпелем и последующими проверками, блистали ужасами откровенного попустительства. Грудничкам засовывали в рот бутылочки для кормления и так и оставляли. Вместо воспитательницы бутылочку придерживала подушка. А если бутылочка падала, то ребенок корчился в попытках найти ртом питательную жидкость. У него это, естественно, не получалось. Он плакал и ждал, пока воспитательница, которая была одна на группу из десяти – двенадцати младенцев, к нему подойдет. А воспитательница могла и по полчаса не подходить. Так как она живой человек, ей ко всем подойти надо и в туалет сходить и так далее. На грудничка в среднем полагалось неограниченное количество памперсов – по необходимости. Но в ходе проверки выявилось, что на каждого ребенка была определена строгая норма – три памперса в сутки. Три памперса для новорожденного ребенка! Помимо этого, новорожденных еще и не всегда обеспечивали санитарными принадлежностями. Дети постарше были одеты в одежду не по размеру. Чтобы помыться, им приходилось выстраиваться в очередь, и они подолгу стояли в большой ванной комнате в одних трусах, дожидаясь, пока няня протрёт каждому задницу.

Такие вот невеселые истории рассказала мне моя собеседница. Прошло два часа. После этого мы двинулись с совместным докладом к министру. Его обескуражили данные факты. Он был человек вспыльчивый и сразу же заявил, что от этих детских домов камня на камне не оставит. Но оба мы понимали, что в ближайшем будущем и дома останутся, и все эти бесчинства будут продолжаться. Потому что в системе не может такое не происходить. Потому что в ее приоритетах ребенок находится только на третьем, а то и четвертом месте, чтобы нам ни рассказывала администрация. Ну, для показухи, конечно, несколько человек скорее всего должны быть уволены. Именно этим мы занимались оставшийся рабочий день. Готовили приказы, убеждали журналистов в правомочности дальнейших действий, разговаривали, обсуждали, согласовали. Создавали очередного симулякра, который представлял министерство ангелом возмездия, который ничего не знал о преступлениях до сего момента, а работников детских домов – сущими исчадиями ада. Так были оформлены отношения с широкой общественностью, которые удовлетворили журналистов и местных политических технологов. А так, конечно, министерство c инспекцией прекрасно представляли, что могло твориться в детских домах, а также понимали, что бороться с этим бессмысленно. Исключением был наш проект. На «ДИ» и приемные семьи уповали так же сильно, как китайские императоры надеялись на благосклонность своих жестоких богов.

Рабочий день быстро закончился. За бумажной работой время всегда летит быстро. Я возвращался домой на маршрутке, вяло прислушиваясь к очередному политическому диспуту в радиоэфире. Магнитола вещала на предельной громкости, не желая щадить усталых пассажиров, которые возвращались с работы домой. Уши резал скучнейших диалог двух аналитиков о предстоящих выборах в самоуправления. Но никто не протестовал, все культурно молчали и мучились. Я тоже не хотел ругаться с шофером и попытался внутренне отключиться от скучного диалога. Правда, отключился «не туда», стал думать о Тее и о том, как развалился наш карточный домик.

Не так давно я заболел ангиной, слег на четыре дня в кровать. Тея забрала Альку и уехала. Сказала, что они поживут у родителей, чтоб не заразиться. Но в глубине души я чувствовал, что она оставила ребенка со своими родителями, а сама решила весело провести время. Эти дни прошли в бредовом состоянии, в борьбе с температурой под сорок, ощущением предательства и сомнениями по поводу того, что еще можно все исправить. Но ничего исправить было уже нельзя. Было так плохо, что хотелось умереть. Исчезнуть в один миг. И тогда, может быть, там, после смерти я бы встретил отца, поговорил с ним и получил бы от него совет, которого ждал всю свою сознательную жизнь.

Отношения с отцом были главными неоконченными отношениями в моей жизни. Он умер, когда мне было шесть лет. Военный КамАЗ, на котором он ехал вместе с солдатами по долгу службы, перевернулся, и его раздавило в кабине. Я очень любил его. Хоть я плохо помнил его (мама и папа перестали жить вместе, когда мне исполнилось два года) и почти не знал, в детстве не проходило ни дня, чтобы я не вспоминал его, не воображал присутствие и участие отца в моей жизни. Теперь я понимал, что так до сих пор и не пережил смерть отца. В самые светлые и горькие моменты моей жизни он, воображаемый, всегда находился рядом. Но это был всего лишь мираж, который только обострял чувство утраты. Это чувство, периодически подавляющее все остальное, создавало мне много проблем. Например, я не умел отпускать приходящих людей – друзей, подруг, женщин, всех тех людей, к которым я привыкал, успевал полюбить. Каждый раз перед неизбежным расставанием в душе раздавался тревожный звонок. Разум пытался успокоить, мол, уходящий дал тебе все, что мог, или, наоборот, – ты дал ему все, а дальнейшие отношения ведут к стагнации. Но душа требовала продолжения отношений. Всегда! И я знал почему. Я подсознательно не хотел, чтобы меня кто-либо еще бросал. Я хотел чувствовать себя Гренуем, протагонистом великолепного романа Зюскинда, к чьим ногам с вожделением в глазах бросались толпы людей. Естественно, такие мотивы мешали мне жить счастливо. Со временем ощущения потери притупились, но, к сожалению, вместо воспоминаний появились упреки. Поэтому в один день все пошло не так.

Я пытаюсь вспомнить детали этого дня под навязчивые бормотания политического комментатора. Мне было семнадцать лет. Уже как месяца три у меня появились новые друзья. Они были крутые. Старше меня. У одного из них был брат – крупный криминальный авторитет, который вместе со своим другом с непритязательной кличкой Клоп крышевали недолгий период нашу столицу. Другой парень был из моей школы, но на пару классов старше. Всегда с гордой осанкой и горящими азартом глазами, совершающий отчаянные поступки, которые сходили ему с рук. Было и еще много менее одиозных персонажей в этой компании, которой я полюбился, не знаю, за какие бонусы. Мне компания понравилась сразу, так как я со своим врожденным чувством заброшенности всегда тянулся к уличным авторитетам. В тот день за мной на старом форде «Гранада» заехали Артур с Глебом и еще один товарищ по кличке Мутант.

Мы немного покатались, придумывая очередную аферу. Выбор пал на продажу централизованного экзамена по математике местным школьникам. Это был фальшивый экзамен, который мы составили сами. Изначально мы не собирались так брутально портить успеваемость местным выпускникам. Но наш знакомый, который обещал достать оригинал экзаменов, оказался пустозвоном. Поэтому экзамен пришлось придумывать самим. Вслед за математикой последовал латышский, а за ним русский с литературой и даже история. Мы немного увлеклись. Парень, который это у нас покупал, чистосердечно поделился экзаменами со знакомыми из соседних школ. А потом попал в больницу со множественными переломами. Человек пятьдесят в том году так не получили аттестат среднего образования. В тот вечер я в первый раз попробовал МДМэшку («экстази»). Ощущения были волшебные. Ты будто воспарял в воздух от наполняющей тебя энергии, легкий как пушинка, а по телу мерными волнами разливалась доброта и любовь. Мне, как прирожденному мизантропу, такие наркотики очень подходили, так как помогали в коммуникации, особенно с противоположным полом. Девушки, на которых ты бы трезвый не обратил внимания, казались привлекательными, стеснительность пропадала, правда, вместе с чувством такта. Но это никому не мешало. В то время мы знакомились с девушками в диско-барах и ночных клубах, где бестактные манеры абсолютно приветствовались. Если ты был симпатичный и брутальный, для успешного продолжения знакомства вполне хватало угостить коктейлем и нежно погладить чуть ниже спины.

После аферы с экзаменами понеслась череда мелких и более крупных мошенничеств. Мы продали местным барыгам отшлифованный бронзовый слиток с поддельной пробой. Успешно раскидывали фальшивые иракские доллары по ночникам. Брали дань с местных таксистов и проституток. Воровали все, что плохо лежало. Разводили разных лохов на абсолютно любой предмет, который их интересовал. А интересовало их в разгар 90-х много чего, начиная от ЛСД и заканчивая огнестрелом. Купив за большие деньги спиленный газовик или уголки почтовых марок, пропитанных корвалолом, такие люди никак не могли тебе отомстить. Так как ни закон, ни его отсутствие не были на их стороне.

Все это продолжалось феерично до тех пор, пока в жизнь моих друзей не вошел героин. В тот злосчастный день все его попробовали в первый раз. Дружно вынюхали маленький пакетик, а потом полночи сидели в местном ночнике со стеклянными глазами и бегали по очереди в туалет, чтобы поблевать. Жизнь казалась чрезвычайно комфортной, окаймленной радужной перспективой. Наверное, потому что героин погружал тебя в состояние непробиваемого вакуума, щедро сдабривая каждую твою тупейшую мысль флером неоспоримой гениальности.

У каждого из нас сложились разные дуэты с героином. Глеб года через два скололся и умер от передозировки. Остальные пацаны сколотили банду и занялись откровенным беспределом, в результате которого загремели в тюрьму; каждый получил по десять – пятнадцать лет строго режима. Вышли они оттуда уже совершенно другими людьми. Я тоже успел порядочно попортить себе карму. Но меня спасли университет, тяга к знаниям и кардинальная смена круга общения. Даже после смутных времен я долго оставался человеком внутренне безответственным. Так и продолжал во многом происходящем со мной винить своего отца. Ведь надо же было возложить на кого-то ответственность за испорченное детство, кучу хронических заболеваний и ночные кошмары, в которых жертвы давних преступлений упрямо требовали возмездия. Внутренние упреки и злость на окружающий мир помогали хоть как-то заполнить пустоту в моей душе. Потом злость вместе с юношеским максимализмом постепенно пошла на убыль, и вместо нее пришло недовольство самим собой и отчаяние. От болезненного самоотвержения меня во многом спасла Алька. Рождение ребенка сильно изменило меня в плане ответственности, так как наконец-то был человек, за которого я должен был полностью отвечать, головой и совестью. Во многом Алька помогла мне понять своих родителей, простить отца за его отсутствие в моей жизни. Правда, я до сих пор не мог отпустить его.

Я быстро дошел от остановки до маминой квартиры. Никого не было. Наверное, пошли гулять с Алькой, подумал я, и направился к настенному бару с надеждой, что в нем окажется что-то крепкое. На съемную квартиру идти не хотелось. После возвращения Теи мы решили развестись. Я обозвал ее вруньей и предателем, а она призналась, что больше ничего не может мне дать. Потом Тея опять исчезла. В баре очень кстати оказалась бутылка французского бренди, предусмотрительно купленная несколько недель назад. Я налил половину стакана и опрокинул содержимое в рот. Бренди обожгло горло и приятно обволокло живот, притупив ноющую боль внутри груди. Необходимо было отвлечься, и я решил сесть за перевод рукописи. Стал перебирать ветхие бумажные страницы в поисках места, на котором остановился в прошлый раз (переводить получалось с большими перерывами). Я подумал, что нужно обязательно сходить в комиссионку и узнать подробнее насчет происхождения данного чтива. Только в этот раз следует идти трезвым, чтобы все отчетливо запомнить, да и проверить вменяемость старушки.

Я напечатал всего несколько строчек, как пришла мама, но без Альки. Мама сказала, что встретила Тею и она забрала Альку к нам в квартиру. Это в принципе ничего не меняло. Я буркнул что-то насчет того, что мне надо поработать в тишине, и переместился с кухни в спальню, выпил еще полстакана бренди и продолжил переводить очередную главу. Она обещала быть интересной. Примерно через час зазвонил телефон. Это была Тея. Ледяным тоном она поинтересовалась, чем я занимаюсь. Я ответил, что тем, чем обычно по вечерам – пью. Она предложила прийти повидаться с Алькой перед сном, а то она соскучилась, а заодно и выпить с ней. Я без особого энтузиазма согласился.

Когда я пришел, Алька уже лежала в кровати. Мы с ней крепко обнялись, а потом я рассказал ей короткую сказку про плохую девочку, которую родители сослали жить в джунгли. Там она подружилась с обезьянами и стала вместе с ними охотиться на термитов. Я обычно сходу выдумывал для Альки сказки, и они редко обладали радостным сюжетом. Но эта сказка получилась доброй. Алька быстро заснула, и я пришел на кухню к Тее. Она по началу притворялась, что рада видеть меня. Приветливо улыбнулась, но глаза были такие же ледяные, как и последнюю пару месяцев. Мы выпили по-мужски. Остервенело опрокинули в себя по полстакана. Бренди, казалось, приобретает все более изысканные нотки. Закусывать не хотелось. Да и не было чем. В холодильнике лежало несколько вялых помидоров, а на верхней полке сиротливо поблескивала банка с консервированной кукурузой. Какое-то время мы достаточно оживленно разговаривали. Потом я поймал клин. Так со мной обычно бывает после трехсот-четырехсот граммов. Стал говорить о нас, о том, что еще можно все исправить. А потом, очень напрасно, я скатился в упреки. Тея заявила, что не желает все это слушать. Предложила мне пойти домой. Я отказался. Тогда она сказала, что поедет к подругам, и стала собираться.

Я внезапно осознал, что она только ради этого меня позвала. Но ведь она могла бы не забирать у мамы Альку. К чему нужен был весь этот разговор? Я не понимал ее. От выпитого вместе очередной дозой непонимания во мне стала разгораться злость. Было очевидно, что Тея явно не к подругам собирается. Захотелось как-то вывести ее на чистую воду. Я стал провоцировать. Сказал, что ночью ее одну никуда не отпущу. Мол, другое дело, если бы она была не одна. Пусть даже у нее любовник есть. Если он приедет за ней, я ее тогда отпущу. Заодно и познакомлюсь. До последнего надеялся, дурак, что это не так. Но Тея неожиданно легко согласилась на мое предложение. Сказала, что раз я так хочу, то через минут пятнадцать за ней придет ее новый друг.

Далее события развивались стремительно. Не успело пройти обещанных пятнадцати минут, как жена сбежала вниз, в подъезд, а потом поднялась к нам в квартиру уже не одна. С ней был молоденький парень. Он был достаточно симпатичный, но так, ничего особенного. На вид ему было лет двадцать или чуть больше. Было видно, что они оба нервничают, особенно парень (жена-то знала мой не слишком буйный темперамент). Но вскоре и он понял, что я не собираюсь бросаться на него с ножом, и немного успокоился. Жена выглядела откровенно разочарованной. Я тоже был удивлен собственной реакцией. Ни гнева, ни злости, никакой агрессии. Странно. Может быть, это придет потом. Но в тот момент я почувствовал абсолютную пустоту. Мне просто захотелось больше никогда не видеть Тею. Жаль, что из-за Альки это было невозможно. Как невозможным было проломить голову кому-нибудь из них. Я слишком хорошо понимал перспективы – тюрьма, лишение прав, осиротевшая Алька и детский дом.

Вместо всего того, что должен был сделать альфа-самец в этой ситуации, я сказал, что рад знакомству; теперь они могут смело идти на все четыре стороны. Тея со своим новым парнем сконфуженно ретировались. Я остался один. Допил бренди. Пока пил, думал о том, что жил вот так с женщиной и даже не заметил того момента, как она ушла к другому. И как теперь быть? Надо разводиться. Как теперь быть с ребенком, с кем будет Алька, мой душистый кареглазый комочек счастья? От этих мыслей снова стала подниматься злость. На какой-то момент я потерял контроль и порвал картину, которую подруга жены подарила нам на свадьбу. На картине были нарисованы два слона, которые соединили свои хоботы в пароксизме счастья. От этого мелкого поступка мне стало смешно. Я завалился в кровать к Альке, обнял ее и сразу заснул.

Фрагментация

Подняться наверх