Читать книгу Фрагментация - Максим Иванов - Страница 9
Часть первая. Бремя сущностей
Эдгар
ОглавлениеУ детей в детских домах проявление чувств характеризуется, с одной стороны, бедностью, а с другой – чрезмерной окрашенностью, когда эмоции подобны взрывам сверхновых звезд. Если это радость, то это бурная радость, а если гнев, то это будет гнев, разносящий все вокруг в пух и прах.
У детей-сирот есть еще одна особенность. Как правило, высшие чувства у них развиты своеобразно, и некоторые нравственные ценности воспитанному человеку могут показаться необычными. Например, мало кто из ребят сдаст системе знакомого, который был уличен в преступлении, пусть даже это его враг. Мало кто из них безусловно доверится воспитателям или полиции. Они привыкли к тому, что система чаще наказывает, а не помогает. В их холодных мудрых глазах сквозит понимание законов волчьего мира.
В-третьих, многие эмоциональные потребности у детей-сирот очень слабо выражены или, наоборот, гипертрофированы, например потребности во внимании или любви со стороны взрослых. Некоторые дети доверчиво притягиваются к каждому встречному, с жадностью, с необузданным желанием получить хоть чуточку любви и ласки. Как правило, такие ожидания не всегда оправдываются, и тогда мы получаем полную противоположность – недоверчивого, озлобленного подростка, чье сердце закрыто для посторонних на семь замков.
Сегодня у нас был знаменательный день. У ребят, которые подали заявки на возвращение, сегодня была назначена первая встреча с менторами. Какое все-таки это благородное слово – ментор. Наставник и учитель с аккуратно выглаженным белым воротничком, умный, добрый, великодушный человек с великолепными манерами. Таким мне представлялся ментор. Как нам объяснили девушки-оценщицы, менторы должны будут ввести нас в большую жизнь. Все объяснить и показать, в том числе: как заказать кредитную карту в банке, как пользоваться общественным транспортом, как оплачивать счета по квартире, покупать продукты и так далее. Ребята с утра были все немного на взводе. Даже те, которым возвращение вовсе и не светило. Пару таких ребят вывели на завтрак в хоккейных касках, чтоб они не разбили головы. Но один из них все равно нарушал такое желанное общественное спокойствие. Беспрерывно бился головой об стол. В итоге каска разлетелась в пух и прах, а он успел пару раз долбануться. Его отвели в медпункт, откуда редко кто быстро возвращался.
Сразу после завтрака нас распределяли по специализированным мастерским. Здоровые люди умеют придумывать красивые названия для совершенно нелепых вещей. Как можно назвать мастерской место, где люди вроде нас целыми днями вытачивают никому ненужные деревянные предметы? Ах, да! Совсем забыл. Когда изредка к нам приезжает делегация столичных чиновников, мы выносим им поднос с нашими изделиями – корявыми подсвечниками. Потом мы стойко выдерживаем шквал неискренних похвал, и на наших не совсем приятных лицах застывает двусмысленная гримаса. Мы не понимаем: если подсвечники так прекрасны, то почему их всех не раскупят или не отправят нас работать на какой-нибудь завод? Почему все только восторгаются, но уже через десять минут спешат уехать?
Столярная мастерская представляла собой огромный плохо отапливаемый деревянный барак. В нем всегда находился Марис – человек огромного роста с вечно угрюмым бугристым лицом. Халат Мариса обычно был покрыт ровным слоем опилок. И частенько с длинной щетины на его щеках свисали завитки белой стружки. Марис по профессии был столяр и очень мне нравился. Он говорил только по делу и редко на нас ругался. Мог, правда, дать затрещину. Но только для того, чтобы мы себя не покалечили. Дай, например, придурку в хоккейной каске рубанок, так он быстро сровняет нос себе и соседям. Так что работа у Мариса была ответственная.
Профессия его носила довольно странное название. Я никак не мог понять, почему человека, который занимается деревом, называют столяр. Это слово совершенно не подходит для такой грубой работы. Вот, например, есть похожее слово, «футляр», и оно означает совсем другое, нечто изящное. «Юбиляр» или «дояр» тоже выглядят намного повеселее. Эти названия лучше подходят для того, что означают. Потому что частичка «яр» ну точно очень яркая. Юбиляр всегда нарядный, и дояр тоже, так как всегда с молоком. А волосатый грустный мужик со стамеской и стружками на бороде с «яр» никак не сочетаются. Ну да ладно, я опять увлекся.
До Мариса дела в мастерской обстояли куда хуже. До него там жил длинный и бесформенный, как дождевой червяк, Ивар. Он был очень злой. Иногда он оставлял у себя в мастерской кого-то из нашего брата, в наказание за плохо выполненные задания или баловство на уроке. Ивару почти все разрешалось, так как он был дальним родственником нашей бывшей начальницы Ингриды. Потом уволили их обоих. Я никогда не забуду того вечера, когда маленький Атис вернулся из мастерской с бледным перекошенным от боли лицом и, не раздеваясь, заполз на кровать, зарылся с головой под оделяло, долго крутился там и стонал. Потом он заснул, одеяло немного сползло, и мы увидели, что штаны Атиса и простыня испачканы кровью. Атис потом долго болел и при упоминании мастерской весь сжимался в трепещущийся комок. Потом столяра Ивара как-то показали по телевизору. Он оказался преступником, так как постоянно что-то нехорошее делал с мальчиками, не только у нас, но и в других местах.
Сегодня как-то особенно было заметно, что ребята работают без энтузиазма. Может мне это казалось от того, что я очень сильно ждал встречи с ментором, и время тянулось очень медленно. Я постоянно представлял, как он будет выглядеть. Человек, которого таким словом назвали, не может выглядеть просто. Он должен быть явно высоким, с немного добрыми, но строгими глазами. Да! Он должен быть по-отечески добрым. Или скорее по-человечески. Пока я предавался своим фантазиям, остальные ребята занимались обычной бессмысленной работой. Марис раздал каждому из нас по деревянному бруску и сказал, что сегодня мы будем вытачивать подсвечники. Удивил прямо! Это-то в тысячный раз. Потом он выдержал паузу и добавил, что будем работать на токарном станке. Это он всегда произносил торжественно. Словно токарный станок был каким-то священным явлением. Хотя, если судить по нашим «успехам», он таким и являлся. Никто из нас толком не мог овладеть искусством управления им. У кого-то все время выскакивала деревянная болванка из-за того, что резец заходил слишком глубоко. Либо же резец заходил неглубоко, но канва получалась не такой равномерной, как хотел Марис. А иногда болванку закручивали слишком сильно, и она плохо крутилась. В общем, хлопот с ним было много.
Токарный станок надсадно гудел, как старый космический корабль, который вот-вот развалится. Я прямо чувствовал, как внутри него шевелится множество железных деталей, и, судя по частому неритмичному бряканью, некоторые из них давно отвалились. Сегодня совершенно не хотелось сосредотачиваться на ненавистной канве. У меня несколько раз сорвалась болванка, с предательским грохотом прокатившись по полу. Марис неодобрительно на меня уставился. Я решил ретироваться. Сказал, что у меня болит живот, и отпросился в туалет. Вышел на улицу, полной грудью вдохнул душистый сиреневый воздух. Он всегда сиреневый и немного зеленоватый в это время года. Не потому, что цветет сирень. И не потому, что две недели назад «хумпала» (так мы называем гуманитарную помощь) выдала нашему «лесном дому» двадцать два синих свитера. В них мы стали еще более похожими друг на друга. Просто раскидистые ели, которые окружают барак мастерской, превращают яркий солнечный свет в нежное фиолетовое марево. Высокие ели преломляют бесцветные солнечные лучи зелеными колючими ветвями. Наверное, это одно из волшебных свойств еловых иголок.
Вдруг я увидел Илзе. Она стояла неподалеку от больших деревянных качелей, построенных здесь очень давно и неизвестно кем. Я подошел к ней. Илзе посмотрела на меня и грустно улыбнулась. Как всегда, она подняла на меня свои загадочные глаза. Большущие пушистые ресницы вздрогнули, и у меня замерло сердце. Глаза Илзе были как две глубокие свинцовые лужи. Такие же грустные, одинокие и всепоглощающие. Они были способны утопить и меня, и весь окружающий мир.
Всегда, когда мне хотелось погрустить больше, чем обычно, я приходил к Илзе. Она была очень несчастная. Все время ждала свою маму. Многие на ее месте уже давно перестали бы кого-то ждать. Отсутствие надежды избавляло от напрасных страданий. Сегодня я ждал ментора и понимал Илзе лучше обычного. Мне хотелось поговорить с кем-то, кто тоже кого-нибудь ждет. Мать Илзе заболела шизофренией, когда ей было примерно лет шесть. В один прекрасный день она выбежала во двор, в котором играли дети. Она стала поливать их из лейки и кричать, что в город приехал зоопарк и там есть слон, который вот прямо сейчас пришел в гости и хочет всех искупать. Только вот в лейке была не вода. Там был уксус, смешанный еще с какой-то гадостью, вроде растворителя. Дети плакали и убегали от нее, а соседи вызвали полицию. Приехали полиция и скорая помощь. Маму Илзе увезли в больницу, и некоторых детей тоже, у которых были ожоги. Саму Изе в тот же день забрала социальная служба. Сказали, что теперь она будет жить в круглосуточном детском садике. Вначале Илзе жила в обычном детском доме, но потом врачи поставили ей кучу диагнозов и поместили к нам.
Я всегда удивлялся, как быстро здоровые дети обрастают болезнями в наших прекрасных заведениях. Наши врачи всегда говорят, что здоровых людей нет и быть не может.
– Как ты думаешь, – спрашиваю я Илзе, – придет ли сегодня твоя мама?
Илзе смотрит на качели и говорит:
– Она может прийти в любой день. Сегодня тоже. Но для этого надо выполнить задание. Я бы хотела, чтобы ты помог мне. – Она заговорщицки на меня смотрит. Я не могу отказаться. Илзе считает, что для того, чтобы мама вернулась, ей нужно все время выполнять разные задания. Она сама их придумывает, и обычно их исполнение доставляет уйму проблем. Иногда задание заключается в том, чтобы пробежать десять раз вокруг нашего дома. А иногда ей надо убежать в лес и найти там самый красивый цветок. Или, например, ей нужно взять молоко, выданное нам на завтрак, и вылить его в ручей, который течет за домом. Причем не только свое молоко, но и мое, и еще чье-нибудь. Я с ней всегда соглашаюсь. Задания-то в принципе безобидные. После каждого задания Илзе уходит в свою комнату и ждет, когда придет мама. Ждет, пока ее не позовут на ужин, или не отведут обратно в комнату, где она заснет. Но мама ее так и не приходит.
– Мы должны с тобой сильно раскачаться на этих качелях, – говорит Илзе, – так сильно, чтобы они перекрутились вокруг себя, и тогда мама обязательно ко мне сегодня придет. Я уверена. Серые зрачки покрываются веселыми искорками. Я готов все отдать на свете, чтобы эти искорки там всегда оставались.
– Давай, – соглашаюсь я и смотрю на качели – огромную деревянную скамью, прибитую двумя длинными перекладинами к круглому шарниру наверху.
Мы забираемся на скамью и начинаем ее раскачивать. Каждый по очереди приседает и резко выпрямляет колени. Мы смотрим друг на друга, смеемся и раскачиваемся все сильнее. Ветер растрепывает белокурые волосы Илзе. Пряди то закрывают ее лицо, то откидываются назад, подставляя сиреневым солнечным лучам порозовевшие щеки и сверкающие глаза. В них уже нет печали, и видно, как с каждым новым взлетом постоянный страх уступает место веселью. Мне тоже становится хорошо. Мы качаемся, не чувствуем ни времени, ни пространства вокруг нас. Улетаем в небо, и никто нас не может поймать. Кажется, что мы вот-вот уже зависнем вниз головой и наконец-то перевернемся. Но снизу раздается громкий стук, а потом еще, и мы видим, что перекладина бьется о железный зазор, отходящий от шарнира сверху качелей. Зазор специально сделан, чтобы качели не переворачивались. Тудук-тудук. Перекладины стучат о зазор все сильнее. Илзе кричит мне. Что-то насчет того, что надо раскачиваться еще быстрее и сломать этот подлый зазор.
– Нужно обязательно перевернуться, – кричит она, – иначе мама так не придет.
Я кричу ей в ответ, что так не пойдет, мы можем сломать перекладину, качели развалятся, и мы разобьемся. Но Илзе не собирается так просто сдаваться. Она еще быстрее приседает и резко выпрямляется. Перекладины бьются уже с немного другим звуком, напоминающим треск дерева.
Я смотрю вниз и вижу, что Марис с моими друзьями выбежали из мастерской. Они стоят, смешно задрав головы, а некоторые из них даже открыли рты. Марис что-то кричит нам. Из большего дома выбегает социальная работница. За ней быстро идет какой-то незнакомый мужчина. Оказавшись около качелей, они тоже начинают кричать. Но мы раскачаемся все сильнее и сильнее. Мужчина бегает вокруг качелей и пытается ухватить перекладину. Наконец-то у него это получается. Он подпрыгивает и цепляется за край перекладины с моей стороны. Сверху раздается жуткий треск. Одна из перекладин вместе со скамьей отламывается, и мы летим вниз. Каким-то чудом куски дерева ни в кого не попадают. Я улетаю в кусты, а Илзе падает прямо на мужчину.
Я с трудом присаживаюсь и ощупываю ногу. Она сильно болит, но вроде цела. Потом раздвигаю ветви черной смородины и пытаюсь рассмотреть незнакомца. У него желтые закрученные вверх усы, напоминающие мокрые пучки соломы, голубые глаза и очень испуганное лицо. Илзе лежит на нем, уткнувшись лицом в рубашку. Видно, что она не меньше его испугалась. Непонятно, чего она боится больше – наказания за качели или того, что и в этот раз не придет мама. Это я думаю без тени всякого юмора. Сам-то я сижу в кустах, и мне не до смеху. Меня заметили. Приходиться вылезти из своего убежища. Марис и компания смотрят на меня, как будто это я виновник всего безобразия. Незнакомец, наконец, собирается с духом и мягко стряхивает с себя Илзе на траву. Она быстро поднимается и бежит ко мне. Я привычно обнимаю ее и целую в макушку. В такие моменты она меньше всего хочет слов. Поэтому я молчу и смотрю на мужчину. Он тоже на меня смотрит, как-то подозрительно. Потом поворачивается к соцработнице и громко спрашивает:
– Это вот этого пострела вы мне пытаетесь засунуть в опеку? Да он сам башню кому хочешь снесет, не то что себе.
Соцработница прикладывает палец ко рту и шипит:
– Тише. Он же вас слышит.
Но замечание, кажется, еще больше его раззадоривает, и он кричит мне:
– Ну и пусть слышит. – Он пружинисто поднимается с земли и машет мне рукой. – Эй, малой, иди-ка сюда. Быстро! Давай поторапливайся.
Я вообще-то не очень люблю, когда мне приказывают, но, как ни странно, медленно к нему подхожу. Он выше меня почти на голову. Закрученные усы придают ему воинственный вид. Тонкие губы неприветливо сжаты, но голубые глаза смеются. Мы – люди из леса, быстро улавливаем человеческую суть. Как бы этот мужик не старался выглядеть строгим, он добрый и веселый, даже слишком. Правда, сейчас он это скрывает. Пытается произвести впечатление. Я тоже ему улыбаюсь глазами.
– Тебя как звать, парень? – пытается завести он со мной разговор.
– Эдгар, – отвечаю я, – вы должны это знать, если вы ментор, конечно. Вы и материалы моего дела должны знать на зубок, – ухмыляюсь я во весь рот.
– Ты это, не умничай тут, – он опять напускает строгости, – раз уж я твой ментор, то веди себя уважительно. А то я живо от тебя откажусь, и будешь тут прозябать до старости. Потом умрешь. Так ничего и не увидишь…
Такая перспектива меня совсем не радует. Я перестаю улыбаться. Это его явно вдохновляет, и он говорит уже мягче:
– Ладно! Меня зовут Айвар. Считаю, что наше знакомство состоялось. Завтра около полудня я за тобой заеду, и мы поедем в Мадону. Посмотрим квартиру, в которой ты, может быть, будешь жить. Ну и на всякие другие достопримечательности этого сраного городишки тоже глянем. Согласен?
Я молча киваю, замечаю боковым зрением, как соцработница Дайна морщится от нехороших слов ментора. Сам-то я думаю, что крутой мне достался ментор. Вот так сходу экскурсия в Мадону, в которой я никогда не был.
– Вы, однако, договаривайтесь на конкретное время, и не с ним, а со мной, – замечает соцработница, – у нас заведение со строгим распорядком.
– Да знаю я ваши распорядки, – машет на нее рукой Айвар, – баландой их кормите. Вон, даже качели не можете нормальные сделать. Развели тут бездельников, – теперь он машет рукой в сторону Мариса.
Дайна аж раздувается от праведного негодования. Марис тоже смотрит на Айвара крайне неодобрительно и крепче сжимает в руке молоток. Мне становится совсем смешно. Я вежливо киваю всем поочередно и направляюсь в сторону нашего главного дома.
После мастерских нас обычно через часик-другой зовут на обед. Тех, кто дружит со временем и расписанием, звать не нужно. Мы сами спускаемся в большую столовую на первом этаже, пропитанную в это время запахами кислой капусты и свинины. Капустные супы и каша с котлетами появляются на наших столах чаще всего. Бывают, конечно, макароны по-флотски. В крайнем случае, если уж обед совсем несъедобный, можно поесть хлеба. Иногда я уже почти с забытым наслаждением вспоминаю свои воскресные походы с мамой в кафе, хрустящую картошку фри и ярко-красный кетчуп. И, конечно же, кока-колу – сладкую и холодную, так сильно газированную, что пузырьки щекочут мое небо и взбираются к самому носу. Если выпить весь стакан залпом, ужасно хочется чихнуть. Я всегда так делал, а мама потом ругалась.
У входа в столовую меня останавливает соцработница Дайна и спрашивает, кто из нас затеял это хулиганство с качелями. Говорит, что Илзе не хочет выходить из своей комнаты и все время плачет. Я, естественно, отвечаю, что это я во всем виноват, и обещаю починить после обеда качели. Если мне, конечно, Марис поможет. Дайна отвечает, что никакой Марис мне помогать не будет и сам я точно ничего не починю.
– И вообще, хорошо, – говорит она, – что ты скоро из от нас уедешь. Выходки твои уже всем порядком надоели. Знали бы, что такой хулиган, отправили в заведение по строже. А мы тут держим тебя в смешанном отделении, хотя тебе уже три месяца, как восемнадцать исполнилось.
Я благоразумно молчу, но чувствую, как внутри меня поднимается волна негодования. А Дайна все напирает:
– Нечего тебе тут околачиваться, да государство объедать. Вон здоровый какой, – она тыкает меня пальцем в грудь. – Только о еде и думаешь! А вот Илзе, между прочим, скорее всего есть так и не выйдет. И завтра в психиатрическую больницу уедет. И все из-за тебя!
Холодный взгляд обжигает меня. Я резко отворачиваюсь от Дайны и выбегаю во двор. «Сволочи, – думаю я. – Это не из-за меня ее в психушку увозят, а из-за вас. Из-за того, что ее все тут бросили. Да и мать скорее всего плюнула на нее давным-давно. А может, сума сошла или умерла, как моя».
Я стою на широком деревянном крыльце и замечаю, что на меня снова падают солнечные лучи, подкрашенные еловой синевой. За пределами дома все прекрасно и пропитано жизнью. А дом все омертвляет. И почему в такие теплые деньки нам не разрешают проводить больше времени на улице? Почему мы вообще должны подчиняться этому дебильному распорядку? Впрочем, таких «почему» в нашем «лесном доме» очень много. Мне очень жаль Илзе. И я очень хочу, чтоб ее мама скорее бы пришла за ней. Моя-то мама уже никогда не придет, так мне сказали врачи, и спустя годы я начинаю им верить. Но про мать Илзе ничего подобного не говорили. Так что она наверняка вернется. Только надо ее найти и рассказать, как Илзе ее сильно ждет. Если она выздоровела, то все поймет.
Я направился к большому дубу в конце лужайки, расположенной за домом. Я всегда подходил и обнимал его, когда хотел подумать о чем-нибудь серьезном. Дуб возвышается над нашим лесным домом. Ему было все равно на наши мелкие делишки. Но на меня ему было не все равно. Потому что он был моим другом и знал обо мне намного больше «лесных» психологов. Дубу я доверял все свои тайны. Вот и сейчас я обнимаю его, прислоняюсь щекой к грубой коре и обещаю, что обязательно найду маму Илзе. Потому что кто-то должен обязательно положить конец этим страданиям.
Аппетит так и не возвращается. Я быстро прохожу мимо шумной столовой, поднимаюсь на второй этаж и захожу в свою комнату. Там сейчас никого не нет, все обедают. А после обеда Аскольд с Эрвином любят смотреть телевизор. Хотя сомневаюсь, что они что-то понимают в этих телепередачах. Я и сам-то не очень разбираюсь в этих часто сменяющихся картинках и уж особенно рекламе. Правда, иногда там показывают разные смешные сериалы про очень глупых людей. Даже мы над ними смеемся и все удивляемся, почему эти люди не с нами и кто их вообще умудрился выпустить на волю из лечебниц и диспансеров. Вот уж точно, где можно увидеть настоящих сумасшедших, так это в сериалах. Единственный, кто из моих соседей не смотрит телевизор, это Ивар. Он всегда в кровати, даже ест в ней. Но его вчера увезли в больницу, потому что он опять наколупал со стены краски и наелся ее. Теперь ему наверняка будут делать промывание.
Как я и думал, комната оказывается пуста. На моей кровати лежит аккуратный сверток из белой бумаги, перетянутый толстой лентой скотча. Я быстро разрываю скотч, разворачиваю сверток и улыбаюсь. Передо мной лежат три книги. Моя дорогая оценщица, девушка с огромными добрыми глазами, не забывает меня и продолжает носить новый материал. Я почти уверен, что она влюбилась в меня. Все книги совершенно новые, с красивыми обложками. Я раскладываю их на кровати. Первая книга достаточно толстая, в глянцевой черной обложке. На ней большими золотыми буквами написано: Стивен Хоукинг «Краткая история времени». Вторая книга называется «Фата-моргана». На обложке нарисована красивая женщина с длинными распущенными волосами. Она будто парит в облачном небе, ее длинное платье развевается, а руки широко раскинуты. Под ней нарисована большая красная цифра «один», а под цифрой мелким шрифтом написано: «Библиотека зарубежной фантастики». У третьей книги странное название: «Любящая доброта. Искусство быть счастливым». На серой обложке изображен белый цветок (скорее всего цветок лотоса) и бронзовое улыбающееся лицо женщины с закрытыми глазами.
Книги обещают быть интересными, и я в предвкушении ложусь на кровать, подтягиваюсь, схватившись руками за железные прутья спинки. Книги всегда дарят мне спокойствие. Вот я смотрю на них и чувствую, как улетучиваются мои сегодняшние страдания. Образы Илзе и соцработницы тускнеют, колышутся уже неясным маревом далеко-далеко. А я превращаюсь в маленького пружинистого светлячка, застываю над широкой дорогой, выстланной вереницами букв и слов и уводящей далеко за пределы этого мира. Книги хочется прочитать с комфортом. Поэтому я встаю с кровати, чтобы раздеться. Стаскиваю свои ужасные бесформенные серые штаны и застиранную рубашку. Подхожу к маленькому круглому зеркалу, которое висит у нас в комнате на стене, и долго смотрю на себя.
Я вижу в отражении только свое лицо и плечи. Нельзя сказать, что мне нравится то, как я выгляжу. Лицо довольно худое и вытянутое. Над щеками выпирают скулы, над ними располагаются совершенно обыкновенные серые глаза, а под носом, напоминающим большую картошку, застыла нитка плотно сомкнутых губ. Я пытаюсь улыбнуться и вижу в отражении жалкую гримасу человека, который по-настоящему был счастлив очень давно и поэтому разучился естественно улыбаться. Кривая ухмылка приоткрывает мелкие острые зубы. Среди них предательски темнеет испорченный передний зуб. В нашем лесу никому не чинили зубы. Раз в месяц приезжал доктор, который мог по желанию клиента испорченный зуб вырвать. Но я это делать отказался. Уж лучше ходить с испорченными зубами, чем совсем без них. Тем более он не болел. Я подумал, что зря улыбался оценщице. Если она увидела мой черный зуб, то наверняка разлюбила меня.
Я снова ложусь на кровать, накрываюсь одеялом и аккуратно раскладываю поверх него книги. Открываю их одну за другой. Дорога из светящихся букв снова появляется передо мной. Я медленно, с расстановкой переворачиваю страницы, пробегая взглядом по колышущимся буквенным рядам. Они нервно застыли в ожидании моего прикосновения. Они так хотят начать творить, но не могут начать без меня. Я прикасаюсь к ним. Прохожусь взглядом сначала по самым макушкам. Слова выгибаются, будто спина у кошки, когда она трется о кухонную дверь в нашей столовой.
Потом я хватаю слова рукой, зачерпываю в ладони, сколько могу, из одной книги, а потом из второй и третьей и со всей силы бросаю воздушные россыпи на стену. Слова разбиваются о нее, буквы разлетаются по стертым обоям разноцветной мозаикой. Некоторые буквы не успевают зацепиться, сваливаются на пол, за кровать. Значит, они не нужны мне сейчас. А я все бросаю и бросаю горсти на стену, смешивая истории во что-то новое. Через несколько мгновений буквы заполняют всю стену, начинают шевелиться, ползти друг к другу, словно маленькие жуки «бронзовки». Буквы не могут жить вне текста, сами по себе они не обладают смыслом. И вот, на секунду разрозненные моей силой, они снова собираются в монолит, мелко подрагивают от усилий и наконец застывают. Вся стена над моей кроватью залита фигурной канвой нового текста. В нем можно прочитать уже совершенно новую, никому не знакомую историю.