Читать книгу Стратегия Левиафана - Максим Кантор - Страница 21

Сумма истории
3.

Оглавление

Противоречия экономической теории Маркса отметили все: главной экономической переменной для него был труд, а не цены; поскольку на рынках происходит обмен не количества труда, но товаров с их ценами, приходилось увязывать количество труда, необходимое для изготовления предмета, с ценообразованием; он даже стал изучать алгебру – хотя технический прогресс двигался быстрее обучения. Он никак не мог примириться с тем, что избранный им философский глоссарий – а он превратил экономические термины в понятийный словарь – ускользает из-под контроля. Вообразите, что Сезанн вдруг видит, что яблоки сгнили, а гора Сен Виктуар рассыпалась.

На концепцию в целом это не влияет: античность на природе требуется оживить все равно, но материал работы пропал. Маркс наделил экономические термины категориальными функциями, но технический аспект рынка изменился, и философские категории расшатались. Яблоки на столе можно заменить, экономические показатели спустя столетие вернулись в то состояние, которое исследовал Маркс – стараниями Тетчер и прочих марксистские положения актуализировались; но историческая точность была поставлена под вопрос, более того, оказалось, что точность уже ни к чему: большинству людей учение Маркса явилось в априорной бездоказательной ипостаси. Равно и слово Христа большинством воспринимается в отрыве от толкований Церкви – никто не просит священнослужителя накормить паству пятью хлебами, а разъяснений проповедника мало кто дождется.

Этот смысловой разрыв (принята на веру категория, которая постулирует себя как результат исторического анализа) стал причиной спекулятивного спора о марксизме: как может быть религией то, что по сути своей антирелигиозно?

Отрицать простой факт, что влияние Маркса на человечество сопоставимо с влиянием Христа и Мухаммеда, – невозможно.

Выглядит это утверждение кощунственно, хотя бы потому, что Маркс представил человечеству не религию, но научную систему взглядов. Однако это наука особого рода: будучи подвергнуто критике в техническом аспекте, учение Маркса продолжало существовать в профетической ипостаси, а сегодня чудесным образом восстанавливает и свою научную достоверность. Советская идеология, создавшая из марксизма своего рода культ, способствовала пониманию марксизма как квазирелигии: появлялись работы, указывающие на родство марксизма с иудаизмом (пролетариат играет роль избранного народа и т. п.), а Т. Парсонс писал о родстве пролетарского мессианства с природой Христа (Иисус избег бренной участи, обнаружив божественную природу, а пролетариат преодолеет отчуждение труда, став революционным классом).

Некоторые исследователи (Р. Такер, например) говорили о том, что Маркс прежде всего написал этическую программу, а вовсе не политэкономию; впрочем, Э. Бернштейн говорил именно об отсутствии этической компоненты в революционной идеологии и выражал желание соединить марксизм с Кантом. Но в любом случае марксизм – так казалось – не научное знание, а его субститут.

Известная шутка:

– Карл Маркс – экономист.

– Как тетя Сара?

– Нет, тетя Сара – старший экономист…

Шутка показывает, какое место научная теория Маркса занимала в сознании образованных горожан: ее ценили невысоко. Образованная, секулярная часть городского населения склонна была считать марксизм надувательством: вы что-то говорили о роли пролетариата? И где эта историческая роль? Слово «гегемон» стало бранным, так именовали спившегося сантехника – мол, вот она, надежда марксизма, полюбуйтесь. Считаете заработную плату унизительной? Это потому, что вы не умеете считать сложный процент: обучитесь, и у вас с зарплатой будет все в порядке.

Главным отрицателем марксизма является слой общества, который принято связывать с прогрессом. Так называемый «средний класс» вопреки ожидаемому торжеству пролетариата устоял, не пожелал уступать первенства. Средний класс, являвшийся во времена Просвещения двигателем истории, в течение последнего столетия эволюционировал; менеджеры нового типа сформулировали претензии к Карлу Марксу от имени социальной эволюции. Маркс усомнился в том, что они по-прежнему передовая страта общества – и менеджеры доказывали историчность своего бытия и невозможность иного гегемона. Крайне убедительно упрек в научной несостоятельности марксизма звучал тридцать лет назад, сегодня убедительность упрека поблекла: научные данные, с позиций которых обнаружили невежество Маркса, оказались в свою очередь несостоятельными.

Интерес к Марксу как к ученому оживился, однако это не значит, что не появится новой научной базы, сызнова опровергающей марксизм. Всякое новое опровержение будет основано на конкретике дня – без исторических обобщений; зачем наделять зарплату категориальными функциями, если зарплата приятна именно своей данностью? Именно в отсутствии обобщений и состоит правда среднего класса: мы живем сегодня, для себя и своих детей – зачем нам прожекты будущего? Обыватель воспринимает мир без перспективы: не прижилась ни обратная перспектива иконы, ни прямая перспектива Ренессанса – средний класс нуждается в одномерном пространстве сегодняшнего дня.

Среднему классу мнится, что проблемы мира решаются техническим прогрессом: теперь не надо долбить породу киркой, следовательно, свобода личности возросла. Когда сегодняшний капиталист говорит, что его производственная база иная, нежели у его коллеги XIX века; что метод добывания денег принципиально иной, нежели у владельца мануфактуры; что жизненные силы, которые забирают у рабочих в обмен на заработную плату, не столь критичны, как это было сто лет назад – то капиталисту кажется, что он опроверг «Капитал»; ведь Маркс не знал о современных методах добычи прибавочной стоимости. Этот аргумент похож на тот, что применяли атеисты, ссылаясь на развитие космической индустрии: «Вот Гагарин в космос летал, а Бога не видел». Действительно, Гагарин не видел Бога, а современный бизнес не похож на мануфактуру. Но Бог не живет в космосе, искать Бога там – бесполезно, а Маркс не связывал теорию товарного фетишизма с конкретным методом производства.

Суть вопроса в том, что товаром становится жизненная энергия человека, что время, силы, фантазия индивида отданы отчужденному труду; а в чем выражается этот труд, создающий прибавочную стоимость, – в часах ли, проведенных у компьютера, или в работе на конвейере, это роли не играет. Продукт, поименованный товаром, может быть каким угодно; товаром может являться не только машина, но информация о машине, мода на машину, потребность в новой машине, и даже свобода приобрести машину тоже может являться товаром – суть товарного фетишизма от такой перемены не станет иной. Если свободу хорошо продавать, свобода рано или поздно превращается в товар.

Капитализму кажется, что он стал совершенно иным; он подрос и теперь не похож на самого себя в юности, но речь не идет о внешних чертах. Чтобы опровергнуть теорию Маркса, не надо доказывать, что менеджер у компьютера тратит меньше сил, чем рудокоп; надо доказать, что продукт труда наемного менеджера относится к его личности иначе, нежели добытая руда к личности рудокопа; надо доказать, что менеджер состоится как свободный человек в связи с телефонными звонками и реакцией на показания монитора; надо доказать, что его свободное время насыщено мыслью, а труд не превратил его в моральное ничтожество. Доказать это невозможно – миллионы менеджеров представляют из себя точно такую же управляемую интересом капитала субстанцию, как рудокопы девятнадцатого века.

Маркс ненавидел труд – тот труд, который не формирует личность, а превращает человека в зависимый от рынка инструмент капитала. Чтобы опровергнуть Маркса, надо утверждать (как это делал Хайдеггер), что онтология труда объединяет и менеджера, и главу корпорации, и рудокопа, и Круппа – в партнеров в едином действе: неважно, в качестве кого ты приобщился к великому процессу труда, важно быть причастным. Маркс считал иначе; его теория построена на том, что человек может состояться как свободная личность, лишь когда будет покончено с отчуждением труда. Такое положение дел до сих пор сохраняется без изменений.

Опровергнуть Маркса можно иным способом: сказать, что хотя предназначение человека в том, чтобы стать свободной личностью, но свобода – это вовсе не то, что полагал Маркс. Таким путем пошла современная индустрия искусства и развлечений, так называемый «второй авангард», культурная инженерия, которая лепит из homo sapiens одномерного болвана, гордо полагающего себя свободным. Со времен Древнего Рима этот метод испытан, впрочем, количество унифицированной продукции таково, что даже некритичный обыватель начинает сомневаться: как это может быть, что авангарда столь много – все разом думают прогрессивно и одинаково, так разве бывает?

Собственно говоря, вопрос формулируется просто: считать ли современного менеджера, соучастника финансовых операций, реализующего свою свободу через отдых на Майорке и посещение музеев с инсталляциями, – считать ли этого субъекта венцом развития истории? Вот этот тип человеческой особи – он ближе к образу и подобию Божьему, нежели Шекспир? Если ответ утвердительный и конец истории действительно воплощен в этом субъекте, то отчужденного труда более не существует, воцарилась гармония и марксизм с повестки дня снят. «Что человек, когда он занят только сном и едой? Животное, не больше», – сказал однажды Гамлет. Что надо добавить к этим занятиям, чтобы перестать быть животным? Смотреть на инсталляции, играть на бирже, посещать курорты? Спектр занятий современного человека на удивление узок – Гамлет был бы разочарован.

Марксистский упрек капитализму прост: материал, который должен служить жизни, господствует над ее содержанием, предназначение человека отрицается его собственным трудом. Это фундаментальное противоречие трудовой деятельности – и относится оно отнюдь не к сфере политэкономии, хотя выражено в экономических терминах, но это сугубо философское противоречие. Маркс формулирует его следующими словами: «…осуществление труда выступает как выключение рабочего из действительности, опредмечивание труда выступает как утрата предмета и закабаление предметом, освоение предмета – как самоотчуждение».

Данное фундаментальное противоречие человеческой деятельности в рамках капиталистической экономики никто не опроверг. Внедрение финансового этапа капитализма, компьютеризация, изменение облика наемного рабочего, – эти изменения важны, но не сущностны; технический аспект капитализма к сущности противоречия труда никакого отношения не имеет.

Впрочем, претензия к Марксу глубже; лишь на поверхности эта претензия связана с техническим аспектом капитализма. Дело совсем не в этом.

Причина неприязни к Марксу среднего класса – здоровое чувство самосохранения, которое в секулярном обществе проявляется по отношению к любой назойливой религии. Ненависть гражданина к Марксу имеет ту же природу, что и ненависть ко всему великому вообще.

Мещанин не любит крупные форматы, он ненавидит величественное, как отрицание масштабов собственного бытия, он не желает знать, что можно быть принципиально человечнее его – это ущемляет чувство собственного достоинства.

Никому не будет приятно, если ему постоянно указывать на его мелкость; и дистрибьютор холодильников и портфельный инвестор имеют свою гордость. Им кажется (и у них есть на это некоторые основания), что они – люди, они имеют сердце и душу, они любят своих детей и верят в Бога.

Доза гуманности и порядочности, которая существует в современном обществе, признана за необходимую и достаточную; избыток вреден – и мещанин подозревает, что избыток гуманности сулит беду. Когда говорится о сверхгуманности и сверхответственности, то возникает подозрение. Желание добра ограниченному кругу лиц понятно; но как хотеть добра сразу всем? Мещанин уверен, что такое желание – лицемерно. Мещанин приветствует философию Вебера и мораль протестантизма, аккуратное оправдание стяжательства и удушения себе подобных кажется обоснованным: зла мы не хотим, но так устроен мир, в этом правда соревнования – а желать общей ответственности всех перед всеми может только тот, кто хочет казармы. Да, мы желаем счастья близким, трудимся и получаем вознаграждение – что здесь неправильно? Благосостояние небольшой группы людей возможно связано с тем, что большинство людей на планете находится в значительно худших условиях; но постоянно жить с этой мыслью невыносимо.

Равным образом трудно поверить в искренность желания подставить другую щеку после удара по первой щеке – здесь видится некий подвох, находятся аргументы: а что же крестоносцы не подставляли щек арабам? И впрямь, прекраснодушные проповеди легко разоблачать. Мещанин склонен видеть во всем величественном подвох, спрятанную расчетливую схему – сам пророк якобы за равенство, однако сам он не работал, жил за счет Энгельса… легко, знаете ли, на чужом горбу… знаем мы это ленинское «отдайте детям», а сам Ильич небось в три горла жрал, и так далее.

Уличить пророка в бытовой мелкости – стало своего рода спортом мещанина; начиная с Нидерландской революции, отказавшейся от огромных помпезных католических картин ради описаний честного быта отдельного бюргера – секулярное мещанство противопоставляет «великим несбыточным целям» – достойное бытие честного семьянина. Величественное противно среднему классу – это доказано на примере малых голландцев: мещанину оказалось достаточно натюрморта с селедкой и пивом, а рембрандтовский «Блудный сын» бюргеру уже ни к чему. Мещанину мир понятнее, когда он видит рациональные причины и следствия; мещанин – стихийный позитивист.

Все, что выходит за рамки сегодняшнего разумного, таит опасность, и это логично. Маркс хотел быть как Христос; это звучит просто до идиотизма, но понять затруднительно: как Христос сегодня – это как?

Фраза Маркса из письма Вейдемайеру о том, что он принес в жертву делу свое здоровье, здоровье и счастье своей семьи, жизнь своих детей, но не «мог повернуться спиной к страданиям человечества», для гражданина, приверженного так называемой протестантской этике, звучит кощунственно. В обывательской городской среде бытовал анекдот: некто ест булку, ему намекают на голодающих Африки; любитель булки резонно возражает: отсюда мне булку все равно не докинуть. «Принес в жертву жизнь детей»? – каким-таким абстрактным страданиям человечества? Это звучит апофеозом лицемерия: невозможно представить, что некто отдает жизнь детей за абстракцию, невозможно представить себе, что для кого-то «страдания человечества» – не абстракция, а конкретное несчастье. Конкретное несчастье выглядит иначе.

Четверо детей в семье Маркса умерли: дочь Женни умерла в возрасте тридцати восьми лет; Гвидо, Франческа и Эдгар – в младенчестве. Умерли дети Маркса от нищеты. Эта простая фраза ужасает. Известно, что некоторые революционеры терпели ежедневные муки в течение многих лет; страдания Огюста Бланки, Кампанеллы, Чернышевского, Грамши были следствием их персонального выбора. Однако ни один из этих мужественных людей – ни в римской тюрьме, ни в Вилюйске – не терпел ежедневного голода собственных детей. Прибавьте к этому чадолюбие евреев – а Маркс чадолюбием обладал не в меньшей степени, чем его соплеменники.

Многолетняя жизнь в нищете, скудный быт, постоянные болезни – и смерти детей, следовавшие одна за другой: скажите, есть ли что-то на земле, чему можно пожертвовать детей? Некоторые восхищаются фразой Сталина, не захотевшего обменять своего сына, находившегося в плену, на фельдмаршала Паулюса; в дальнейшем Яков Джугашвили погиб. В судьбе Маркса не было театрально драматических моментов – только ежедневная работа: курение, исписанные коробы бумаги, кофе; книги, в которых он заламывал страницы, чтобы не забыть цитату; сломанная мебель, которая ужасала посетителей; бесконечные болезни, которые рано сделали его стариком; ежедневное отсутствие нормальной еды; и, как следствие, смерти детей. У семьи не было денег на гроб дочери Франчески – и крик рвется из груди мещанина: ради чего эти жертвы? Во имя лагерей? казарм? продразверстки?

Он предлагал жене вернуться с детьми в Трир к ее родителям; жена отказалась, хотела умереть рядом с мужем; из Берлина в Париж, из Парижа в Брюссель, из Брюсселя в Лондон – и везде та же нищета. Истовое принятие судьбы напоминает не то протопопа Аввакума с женой («инда побредем»), не то отношения в семье Модильяни. Однако Модильяни – художник, богема, пьяница; протопоп Аввакум – человек веры, отменяющей доводы рассудка. В случае Маркса перед нами человек, превосходящий по интеллектуальным данным любого из современников, это – гений рассудительности. Он так поступал обдуманно. В знаменитой анкете, на вопрос «ваша отличительная черта?», он отвечает так: «Единство цели».

Какова должна быть цель, ради которой отдают жизнь детей? Сознание среднего класса вместить такую цель не в состоянии – представляется, что перед нами сумасшедший или до крайности жестокий человек. Он был ослеплен, он ошибался, он фанатик миражей – и это самое мягкое, что про Маркса говорят.

Это упрек того типа, что бросает священнику Панлю – героический доктор Риэ («Чума» Камю), глядя на труп ребенка. «Этот, надеюсь, ни в чем не успел согрешить?» Пафос доктора состоит в том, что надо делать дело сегодняшнего дня, а рассматривать чуму как наказание Божье – непродуктивно. Камю не дает возможности священнику ответить так, как следует ответить священнику; с течением времени Панлю просто вливается в отряды обороны, признав, что от молитв толку мало; будь на его месте Христос, он бы показал доктору, что в их позициях нет расхождений, просто его метод иной: Христос просто воскресил бы мертвых. Но для воскрешения необходима вера – а веры светский человек опасается: квазирелигии двадцатого века принесли много бед.

Религиозный аспект в учении Маркса, безусловно, присутствует: было бы лицемерием отрицать, что прорехи между теорией и историческими исследованиями заполнены истовой убежденностью. Никогда бы не срастить знание о прибавочном продукте и призыв к интернационализму, если бы скрепой не являлась фанатичная вера. Но то, что объяснимо в одном авторе, неприемлемо в науке. В Советской России (стараниями Ленина в первую очередь) выражение «марксистский анализ» означало прямую противоположность диалектике. Никаких противоречий в суждениях не допускалось.

Слово «диамат» (диалектический материализм) стало символом неподвижности суждения. Так называемые «диаматчики» проделывали привычную процедуру оболванивания себя и окружающих: «факт берется из действительности, чтобы стать философской категорией? Но социалистическая действительность прекрасна – почитайте передовые газет. Нищета и пьянство, которые наблюдаются в отдельной деревне, есть нетипичные пережитки капитализма. В чем диалектика? Марксистская диалектика – в умении отделить типичное от случайного. Ergo: программа коммунистической партии есть передовое философское учение». Этот доктринерский бред люди слушали семьдесят лет подряд. Марксизм мутировал в религиозное учение – на российской почве его часто называли «большевистским православием», имея в виду краснознаменный обряд.

Впрочем, верой и обрядом заполнены лакуны всех социальных доктрин – сколь бы объективно ни смотрелись светские рассуждения. Речь не только о черных мессах национал-социализма и имперских декларациях, это крайний пример. Бисмарк однажды сказал: «Бонапартизм – есть религия petty-bourgеoisie», это едкое и точное определение сознания мещанина, столь же справедливое и в отношении любви мещан к авангарду.

Светская религия, оправдывающая цивилизованное насилие и жадность нуждами прогресса, столь же характерна для капиталистического мещанина, как для советского человека – догматичная вера в марксизм. Вера в рынок – такая же догма, как «диамат». «Авангардное», прогрессивное мышление стало религией нового среднего класса, права и свободы сделались предметом культа, что привело к фетишизму гражданских прав (ср. «товарный фетишизм»); так демократия стала религией, и то, что должно было служить инструментарием в постройке общества, сделалось его самоцелью.

Знаменитое заклинание Черчилля: «У демократии много недостатков, но это лучший из порядков» – ровно такая же бездоказательная мантра, как ленинское «учение Маркса всесильно потому, что оно верно», однако «свободу» и «права гражданина» мы склонны считать научно доказуемой субстанцией, а «равенство» – своего рода культовым обманом. Яснее прочих (и уже давно) эту мысль выразил Алексис де Токвилль, автор объемного исследования демократии. В «Речи о праве на труд» Токвилль пишет так (впоследствии эту фразу почти дословно повторил Черчилль): «У демократии и социализма только одно общее слово «равенство», но почувствуйте разницу: демократия хочет равенства в свободе, социализм – равенства в нужде и рабстве». (Ср. Черчилль: «Врожденный порок капитализма – неравное распределение благ, врожденное достоинство социализма – равное распределение лишений».)

Демократия обеспечивает равенство возможностей, а затем вступает в действие либеральный принцип: кто был усерден – тот добился денег и власти, а кто оплошал – тот не добился, хотя возможности были равны. В современном либеральном обществе понятие «неудачник», «looser» чрезвычайно распространено. Поговорка «если ты умный, то почему бедный» описывает то «равенство в свободе», о котором говорят Токвилль и Черчилль. Свобода рассматривается как изначальная посылка (человек был «свободен» стать успешным), а не как обязательный результат. Никто не говорит о том, что нищий – свободен; нищие неудачники – разумеется, не свободны, но их «несвобода», как считается, произошла по их собственной вине. Нищий был свободен, когда имел шанс стать богатым, в дальнейшем его свобода улетучилась.

Иными словами, свобода дана всем людям на старте, в результате соревнования свобода оказывается у немногих людей. Мы имеем дело с отчуждаемой свободой, ровно на том же основании отчуждаемой, как отчуждается труд и его результат, товар. Мы – за частную собственность, но это не означает, что у всех будут яхты; более того: чтобы яхты были у некоторых, нужно, чтобы у большинства их не было. Свобода (как и товар) становится магическим властителем либерального сознания – но обладание свободой дано не всем: большинству свобода дана как фетиш.

Маркс понимал проблему свободы иначе. Для него свобода является целью истории – то есть целью развития всего человечества, каждого человека. Здесь существенно то, как Маркс понимал становление человеческой индивидуальности – об этом пишет историк Эрик Хобсбаум в предсмертной книге «How to change the world».

Хобсбаум говорит о том, что Маркс различает становление «социального животного», то есть осознанное выделение человека из природы, его кооперацию с другими особями – что происходит благодаря техническому прогрессу например – и обретение человеком индивидуальной личности. «Человек индивидуализируется (vereinzelt sich) только через процесс истории». Человек, состоявшийся как субъект истории, и «социальное животное» – это отнюдь не одно и то же.

Требуется уточнить понимание истории Марксом. Существенным является разведение понятия «история» и собственно хроники случившихся событий. В книге «Двойная спираль истории» К. Кантор показывает сосуществование и взаимодействие двух процессов бытия: социокультурную эволюцию и историю, как восхождение к Божественной парадигме. Эти процессы не тождественны, но и не противоположны – история является осмыслением социокультурной эволюции, и, наоборот, социокультурная эволюция осуществляет практическое внедрение исторической идеи, со всеми аберрациями, связанными с культурной типологией, техническим прогрессом или природными особенностями. Под историей же в данном случае понимается восхождение к свободе, как ее понимал Маркс, участие в общем процессе освобождения от разных форм зависимости. Имеется в виду не «стартовая» свобода, не «свобода стать», но пребывание свободным всегда. И пребывание свободным возможно лишь тогда, когда свободно все общество, когда процесс истории делается всеобщим.

Для Маркса свобода является не фетишем, но благом – Heil (счастье, благо), а совсем не Wohl (благополучие); его понимание освобожденного труда, свободного развития корреспондирует с платоновским пониманием «блага» и не имеет ничего общего с пониманием свободы как стартовой возможности благополучия. Иными словами, у Маркса речь никогда не идет об индивидуальном благе. То, что, говоря о Платоне, многие именуют «общественным благом» (Поппер, например, считал, что Платон оперирует лишь понятием «общественного» блага) и чему противостоит понятие «индивидуального» блага (то есть гражданских прав и свобод) – для Маркса представляет единую нерасторжимую субстанцию. Знаменитая формула «свободное развитие каждого есть условие свободного развития всех» именно говорит о том, что индивидуальной свободы и индивидуального блага не существует: если это подлинная свобода, то она непременно обеспечит общественное благо. Именно такое понимание свободы не позволяет быть счастливым одному отдельно от несчастья другого – а в пределе: не дает права на индивидуальное счастье. Он искал «не жалкую эгоистическую радость, но счастье, которое будет принадлежать миллионам людей» – фраза из раннего сочинения.

«Чтоб всей землей обезлюбленной вместе» – это уже цитата из поэта Маяковского, который – как и Маркс – не отделял частной биографии от коллективной; замечу, что этой же коммунистической морали в отношении любви придерживался и Данте Алигьери (последний даже полагал, что Любовь движет солнцем и светилами).

Мы знаем биографии фанатиков-коммунистов, ставивших общественное выше личного; но для Маркса противопоставления личного и общественного не существовало вовсе; он верил в то, что это нерасторжимо. Сегодня можно посмеяться над его ошибкой: жизнью детей, отстаивая единство личного и общественного, в которое верил, а ничего не получилось. Вон, поглядите, как у здравых людей все гармонично складывается. Впрочем, не только у Маркса, но и у Христа сразу ничего не вышло.

Стратегия Левиафана

Подняться наверх