Читать книгу На солнце и в тени - Марк Хелприн - Страница 13

10. Далекие огни и летний ветер

Оглавление

– Я сюда приплыл, – сказал он, перекрывая звук моторчика, сворачивавшего крышу ее кабриолета. Стоя у пассажирской дверцы, он смотрел, как верх поднимается и складывается.

– Прямо из Нью-Йорка? – Даже в ее нынешнем состоянии это не могло ее не позабавить.

– Через канал.

– В смокинге?

– Его я держал над водой. Я был голый. Меня чуть не унесло в море. А теперь мне надо прокатиться.

Верх опустился и сложился, моторчик затих. Виктор наблюдал, стоя у главного входа. Он слышал ее смех.

– Как получается, – спросила Кэтрин, – что, когда я больше всего расстроена, вам удается меня рассмешить?

– Знаете, – сказал он, – если бы ваши брови были похожи на плюшевых медведей, губы были бы толстыми, говорили бы вы как хабалка и не могли бы пропеть и ноты, я бы все равно вас любил. Вы это знаете.

– А потом вы заставляете меня плакать, – сказала она. – Чего вы пытаетесь добиться?

– Ничего.

– Что ж, тогда вам это не удается.

Он тихо сказал:

– Я приехал сюда и собирался что-нибудь сделать. Не знал, что именно. Но не пришлось. Вы сами все сделали. Вы же меня не видели, пока не разогнались во всю мощь, верно?

– Если честно, то видела, – ответила она. А потом спросила на манер таксиста: – Куда ехать?

– Домой.

– Залезайте.

Немного свыкнувшись с шоком от ее вождения: «Все в порядке, – говорила она, – я знаю такие дороги: я здесь выросла», – он спросил, принадлежит ли автомобиль, в котором они ехали, ее родителям.

– Только не кабриолет «Шевроле». – Автомобиль был черным и напоминал катер. – Мать не стала бы ездить в кабриолете, потому что в нем у нее бы путались волосы, а отцу положено ездить на «Роллс-Ройсе» или, до войны, на «Мерседесе». Это моя машина. Я держу ее здесь.

– Куда мы едем?

– Это вы мне скажите. Куда мы направляемся? Думаете, я знаю?

Он посмотрел на звезды, и они, никак не затрагиваемые морским ветром, если не считать мерцания, рассказали ему о направлении.

– На западо-северо-запад.

– Это только потому, что дорога так изгибается.

– Так куда же мы едем?

– В Нью-Йорк.

– Туда мы до трех утра не доберемся, если так. Вы знаете маршрут?

– За Саутгемптоном о нем можно только догадываться. Никто его не знает. Это вроде Неверландии.

– В самом деле?

– Угу.

– Тогда позвольте спросить вот о чем. Сколько у вас бензина? Заправки могут быть закрыты.

Скосив глаза, она посмотрела на указатель бензина.

– Половина бака.

– До Манхэттена не хватит.

– Зато хватит до Хопога, – «Хопога» она произнесла как «Хапуги», – а дальше там начинается черт-те что: заправки и столовки открыты ночь напролет, по крайней мере вдоль большой дороги.

– Вы едете очень быстро.

– Я всегда так езжу, – сказала она.

– Это заставляет меня немного нервничать, хотя я и сам так езжу. Но я не сбиваю почтовые ящики.

– Разве это был почтовый ящик? Я думала, это засохшая ветка.

– Может, и ветка, но на ней был металлический флажок, на котором значилось «Лукастрино».

– Надо будет выслать им чек. Хотите, чтобы я ехала помедленнее?

– Был бы рад. И вы ничего не ели, верно?

– У меня на пляже случился кризис. Когда у меня кризис, я не ем.

– Мы найдем заведение, которое открыто допоздна, где-нибудь в Хапуге. Успокоимся, поедем медленнее, на какое-то время за руль сяду я, и на рассвете мы въедем на Манхэттен и увидим, как от миллионов окон отражается солнце. Не счесть, сколько раз я видел это на закате, но на рассвете – никогда.

– Я тоже, – сказала она. – Знаете, мы смотрим прямо на него.


Они много раз не туда сворачивали на дорогах, рассекавших огромные картофельные поля и луга, и выскакивали к необозначенным перекресткам, где стояли, сгрудившись, огромные дубы, несколько столетий назад уцелевшие от плуга, и в темноте, под свежей листвой, удушавшей лунный свет, им приходилось выбирать. Выбирая неверно, они все равно добирались к прекрасному концу, с видом на залив, бухточку или само море, где вода колыхалась в лунном свете и под летним ветром.

Они медленно продвигались на запад через тихий и мирный ландшафт всего в шестидесяти или семидесяти милях от крупнейшего города в мире. Дороги постепенно расширялись, становясь менее сельскими, и у них возникло ощущение, что они приближаются к мощеному шоссе, ведущему в индустриальный лабиринт, как это всегда бывает с макадамом. Но они опять ошиблись, потому что заехали в тупик, к еще одной водной преграде, где дорога исчезла в наносах песка.

Затормозив и остановившись, она сказала:

– Меньше четверти бака.

– Давайте-ка посмотрим, где мы, – предложил он, открывая дверцу. Выключив фары и двигатель, она вместе с ним стала подниматься на песчаный бугор. Достигнув вершины, они увидели огромный залив с маленькими волнами, смутно искрившимися в лунном свете. Ветер, дувший сквозь острую траву, которой поросли дюны, заставлял их пригибаться, а вдали, по ту сторону воды, ритмично мигали красным две радиовышки, черные на фоне немного более синего неба. Западнее, в бесконечном объеме темноты, которую его пульсирующие огни делали кораллово-розовой, простирался невидимый Нью-Йорк.

– Это напоминает мне, – сказала она, – те огни на сцене, которые включают, чтобы изобразить восход. Там всегда начинают с рассвета и удерживают его куда дольше, чем природа. Когда я была маленькой, меня тянуло в театр из-за музыки и света. У меня никогда не было много друзей, когда я росла, – да вообще ни одного. Но потом мама взяла меня на спектакль, где свет и музыка показались мне лучше самого мира. Я так заразилась этим, что когда вижу что-то настоящее, поневоле думаю об имитации. Вот что получается, когда так долго смотришь из темноты, как это делала я.

Ветер отбрасывал ее волосы назад, пока она смотрела на воду, – непроизвольно выпрямившись и скрестив руки на покрытом блестками лифе, чтобы было теплее. Сначала, видя только ее лицо и глядя на далекие огни, отраженные в ее глазах, он не замечал, что ей холодно, но как только заметил, снял пиджак и накинул ей на плечи. Запахнув атласные лацканы, она почувствовала облегчение: ветер перестал пронизывать ее почти невесомое платье.

Положив ей руку на левое плечо, он стал поворачивать ее, пока они не оказались лицом друг к другу. Она думала – была уверена, – что он поцелует ее, как ей того хотелось, и он поцеловал, но только один раз. Потрясение было такое, что пока и одного раза хватало. Позже придет черед множества поцелуев, целых дней поцелуев. Теперь же он притянул ее к себе и левой рукой взял ее руку, сжимавшую лацканы пиджака. А потом посмотрел на нее, склонив голову и прикрыв глаза, словно в молитве. Когда вскоре после этого он выпрямился, она приняла его всей душой, как в жизни никогда никого не принимала.

– Сегодня вечером в клубе «Джорджика», – сказал он, – мне так хотелось танцевать с вами до полного изнеможения. Правда, мне хотелось с вами потанцевать.

– Потанцуете, – сказала она. – Потанцуете. Десять тысяч раз.


Ночь приобрела теперь другое свойство. Они были рады покинуть дубы, серебристые поля и огни, призывавшие к себе с другой стороны ветреных заливов. Невозможно дотянуться до огней через воду, но красота их при летнем ветре такова, что этого и не требуется. Путь на машине к Манхэттену, где ее двигатель станет подобен пчеле в улье с бесчисленным множеством других, был настолько радостным, насколько это возможно у влюбленных, которыми они, несомненно, были.

Где-то западнее Хапуги они нашли открытую заправку и залили бак. Через двадцать минут езды они оказались уже среди дорог, сверкающих неоном и электричеством, где было полно шиномонтажей, мебельных магазинов и огромных цилиндрических резервуаров, которые перемещались вверх-вниз по мере наполнения или опорожнения, но только так медленно, что многие взрослые и почти все дети были озадачены видом пустых стальных каркасов, где когда-то сплошь стояли резервуары, а потом – возвращением этих резервуаров. Дальше, где земля была покрыта тенями от уличных фонарей и разделена железнодорожными путями, уходившими в глубь улиц, а троллейбусные провода вверху походили на остановленные, выпрямленные, очищенные и сжатые молнии, они увидели закусочную. Открытая, чтобы обслуживать полицейских, уборщиц и случайных посетителей, возвращающихся из Хэмптона, она возвышалась на платформе и разделялась на четыре крыла, расположенных крестообразно, как у клуба «Джорджика», и сиявших изнутри, точно витрины Тиффани.

– Остановите здесь, – скомандовала она. Он свернул к обочине. Когда дверцы захлопнулись и их омыл белый свет, она сказала: – Этот свет напоминает мне о том, как мы узнали об окончании войны в Европе, как раз перед тем, как об этом сообщили. В прошлом году в начале мая мы были в Ист-Хэмптоне. Однажды вечером было очень тепло, поэтому после обеда в клубе мы решили прогуляться до дома по берегу. Если идти не спеша, это занимает около получаса. Поворачивая к прогалине в дюнах, ведущей к нашему дому, мы заметили какое-то свечение и увидели на песке наши тени. Мы сразу обернулись, все трое. Невдалеке от берега стоял корабль, который подошел у нас за спиной с запада. Корабль весь так и пылал, но не горел, как мы много раз видели на горизонте во время войны. Он был близко, с гирляндами электрических ламп, протянутыми от бушприта к мачтам и вниз, к корме. Это было так красиво – по очень многим причинам. Много лет все было затемнено. Можно было слышать грузовые суда, линкоры, целые конвои – но по ночам их никогда нельзя было увидеть. Мама сказала: «Кого-то оштрафуют». – Но отец возразил: «Нет, никого не оштрафуют. Это яхта Генри Стимсона». Я помню. Он сказал: «Это яхта Генри Стимсона, Эвелин, – мою мать зовут Эвелин. – И если военный министр освещает посреди океана свою яхту, словно рождественскую елку, значит, война закончилась».

– Вы обедали? – спросила она, когда они заняли места в кабинке. Они хотели сидеть и бок о бок, и лицом к лицу. Порешили на том, чтобы сидеть лицом к лицу. Было три часа утра, но сна не было ни в одном глазу.

– Обед был вчера, – заявил он, просмотрев меню, – и состоял в основном из шампанского. Чтобы вернуться на землю, я возьму сэндвич и молочный коктейль.

– Я буду то же самое.

– Вы всегда так делаете? Вы и в прошлый раз брали то же самое.

– Это привычка, оставшаяся от Виктора, но в прошлый раз и сейчас я и в самом деле хотела взять именно это. Может быть, у нас одинаковые вкусы. Посмотрим. Скажите, что вы сегодня собирались сделать? Сорвать оглашение помолвки? Побить Виктора?

– Я бы не побил Виктора, он же здоровенный, как «Гинденбург»[31]. У меня не было никакого плана. Мне казалось, как только я вас увижу, так и пойму, что делать. Но вас нигде не было, и я решил, что приехал не туда и упустил свой шанс.

– Я вас видела, – сказала она.

– В самом деле?

– Да. Когда выходила из дамской комнаты. Я смирилась со всем, что должно было произойти, и, в общем-то, не слишком огорчалась. Я пробыла с ним так долго, что привыкла к нему. Это было бы чем-то вроде брака по договоренности. Бывают вещи и похуже. И я не думала о вас… по крайней мере, две или три минуты. Я убирала вас из своих мыслей. Я смогла бы. Возможно, я постоянно думала бы о вас всю оставшуюся жизнь. Возможно, доживи я до восьмидесяти, я бы жалела, что не прожила жизнь с вами, а может, и нет. Если бы мне ничто не напоминало о последних нескольких днях, из памяти у меня в конце концов исчезли бы подробности… Так оно и происходит. Вот кто-то говорит: представьте, что было бы, если бы мы не открыли Эмили Дикинсон. А я скажу иначе: подумайте обо всех Эмили Дикинсон, которых мы так и не открыли. По большей части возможности остаются тайными, утраченными, упущенными. Уверена, что так оно и есть. А потом, когда заиграли эту песню – я хотела бы ее спеть, думаю, у меня бы очень хорошо получилось, – я вышла в холл, и у меня чуть было не случился сердечный приступ. Там были вы, неловкий, не к месту, с бутылкой в руке, которую вы держали за горлышко. Так даже официант не стал бы ее держать. Вы были похожи на того, кто забрел в клуб с пляжа, чтобы испортить вечер. Время от времени это проделывают, и таких людей легко распознать.

– Меня вычислили?

– Как леопарда. Про вас все поняли. Я слышала, как об этом говорили, но вы были слишком располагающим к себе, слишком добродушным, чтобы вас выгнать. Вы бродили в одиночестве, и это было очевидно, пока на вас не наткнулся этот идиот, Росс Андерхилл, и вы не начали с ним говорить. Это чудный идиот, который, как и большинство идиотов, не знает, кто он такой, но даже другие идиоты не желают с ним говорить, потому что с тех пор, как вернулся, он пытается собрать деньги для экспедиции в Австрию, чтобы поймать снежного человека. Это было очень любезно с вашей стороны.

– Я думал, он просто пьян.

– Он и был пьян. Он всегда пьян.

– И, кроме того, даже у идиотов есть душа. Даже идиотов можно любить.

Она медлила, наслаждаясь проходившими секундами, как наслаждаются временем, растянутым музыкой.

– Потом пришлось принимать решение. Я оглушила себя дорогим алкоголем, рядом был океан, но все это не помогало. Это заставило меня подумать: вот что важно, вот ради чего мы живем. А потом я вышла к океану. Знаете, на что это было похоже? Там разбивались волны, и каждый раз, как волна обрушивалась на песок, я чувствовала это всем телом. Разбиваясь с глухим стуком, они каждый раз говорили: «Ты живешь только раз, ты живешь только раз».


Вскоре после того, как они приступили к еде, она встала и прошла по пустому залу к телефонной будке, откуда позвонила родителям – внезапный прилив любви и сожаления подсказал ей, что они могут беспокоиться. Но они не были настолько обеспокоены, как она опасалась, и не только уже легли, но и спали.

Отец сказал ей, что гараж дома в Нью-Йорке занят. Она и так это знала.

– Не оставляй машину на улице, – сказал он. – Это кабриолет, его можно открыть с помощью перочинного ножа. Поставь ее в гараж на Первой. – Она пообещала. О том, что случилось, они не произнесли ни слова. Родители будут ждать, пока она сама не поднимет эту тему, что придется сделать, но сейчас своим молчанием они снимали с нее лишнее бремя. Когда она вернулась из телефонной будки, в пиджаке Гарри, небрежно накинутом на плечи, с пурпурно-черными блестками, представлявшимися верхом элегантности в закусочной в Коммаке или где там они были сейчас, в четыре утра, ей казалось, будто ее жизнь началась с чистого листа. Она не скрывала этого. Ее улыбка была почти так же прекрасна, как ее песня, что значило очень многое.

– Они в порядке? – спросил он.

– Они спали.

– Никаких вспышек?

– Нет.

– А упреки были?

– Ни одного.

– Легко отделались.

– Легко отделалась, – повторила она, – особенно если учесть, что это конец для Вилли и Билли.

– Просветите меня.

– Мой отец – Уильям Хейл III, а отец Виктора – Уильям Бекон III.

– Что же случилось с Виктором?

– Его старший брат был Четвертым, но его убили на войне. Моего отца называют Билли, а Вилли Бекона – Вилли. Поэтому шутили, что когда у нас с Виктором родится мальчик, он станет Уильямом Четвертым, а фирма, которую он унаследует, будет называться Хейл, Бекон – как приветствовали Цезаря, – а в разговоре ее будут звать Вилли и Билли. Думаю, такое название прилипло бы. На Уолл-стрит всегда так бывает. Никому не говорите, но мой отец ее ненавидит.

– Ненавидит что?

– Уолл-стрит.

– А! Но все это было спланировано?

– Все было на мази.

– Откуда вы знаете, может, Виктор собрал отряд и гонится за вами?

– Если и так, он, вероятно, направился не в ту сторону. Кроме того, он не берется за то, что не разработано самым тщательным образом. Оскорбите его, и через два года обнаружите, что ваши чеки недействительны. Знаете, что какие-то вещи на ощупь теплые, например, дерево или шерсть, а некоторые нет, например, мрамор или сталь? Виктор – это мрамор.

– Я буду присматривать за своими чеками. Кстати, а почему Кэтрин Седли?

– Это мой сценический псевдоним.

– Понимаю, но почему вы сразу мне не сказали?

– Хотела, чтобы вы думали, будто я бедная. Это у нас такой рефлекс, чтобы уберечься от неискренности.

– Я не думал, что вы бедная, думал, просто небогатая.

– Но вы же не думали обо мне, как думает большинство, верно? Это так отвратительно. На первом курсе колледжа меня это прямо до слез доводило.

– Не думал и не думаю. И никогда не буду. Вы затмеваете собой любое богатство. Понимаете?

– Нет, – сказала она, хотя на самом деле понимала.

– Кэтрин, я хочу ухаживать за вами не спеша.

– Ухаживать, – эхом отозвалась она, думая о слове и о выражаемом им понятии. Она испытывала глубокое волнение – именно этого ей не хватало и именно это она теперь могла получить.

– Виктор, конечно, ничего подобного не делал. А другие?

– Гарри?

– Да?

– Виктор меня изнасиловал. Не в переносном смысле.

Осознавая ее слова, Гарри молчал. Примечательно, что она сказала это без эмоций.

– Тогда, возможно, мне следует его убить.

– Нет, это было давным-давно. Мне от этого никогда не отделаться, но я не хочу, чтобы об этом что-то напоминало. И за мной, да, никто никогда не ухаживал.

– А во время войны, когда вы были в колледже?

– Мы танцевали с военнослужащими в организации содействия в Филадельфии, и некоторые из них влюблялись в меня, но это было неуместно. Это были мальчишки, и я не встретила того самого, единственного. Моряки уезжали на автобусе, и мы тоже. Гарвардским парням приходилось возвращаться в Кембридж, чтобы учиться и пить. А Виктор умудрялся бывать там всякий раз, когда у нас не было занятий. Я встречалась с ним в отеле Бенджамина Франклина. Я не сидела на цепи, Гарри, но за мной, нет, никто никогда не ухаживал.

– Буду рад этим заняться, если позволите.

– Из милосердия?

– Из милосердия! – Он был поражен. – Боже мой, нет, не из милосердия. Я хотел бы появляться у вашей двери в своем лучшем костюме – не в смокинге – и выводить вас в город. Хотел бы познакомиться с вашими родителями и доставлять вас домой до полуночи или часа, как угодно, по-джентльменски.

– Им без разницы.

– А мне нет.

– Но ведь у вас в жилах кровь, а не водица, верно? Верно? – спросила она.

– Да, Кэтрин, в жилах у меня кровь, но я знаю, когда надо сдержаться, помедлить, я в самом деле хочу ухаживать за вами, как никто еще не ухаживал. Каждой мелочью. Каждым прикосновением. Каждым словом. Я почувствовал это, как только впервые вас увидел, когда вы шли на паром, прежде чем у меня появились хоть какие-то основания.

– Как вы узнали?

Он пожал плечами.

– Нам говорили, – начала она, – что куртуазная любовь…

– Кто говорил?

– Преподаватели… что куртуазная любовь искажена.

– Как так?

– Она подлаживается. Контролируется.

Он распрямлялся, поднимаясь на своем сиденье, пока не стал казаться выше, словно бессознательно изготавливаясь к драке – не с Кэтрин, а с понятием. Глаза у него слегка сузились, в то же время как будто наполнившись энергией.

– Не знаю, кто вам это говорил, но точно знаю, что это чертов идиот, который, должно быть, ничего не видел и ничем не рисковал, кто слишком много думает о том, что думают другие, так много, что готов истребить свои подлинные чувства и жить в мире настолько безопасном, что в нем нет жизни. Такие люди всегда хотят показать, что они мудры и искушены, лишены иллюзий, они высмеивают то, что полюбило человечество, то, что люди вроде меня – не один год видевшие разорванных на куски и сожженных солдат, разрушенные города и плачущих женщин и детей, – научились ценить превыше всего: нежность, церемонность, вежливость, жертвенность, любовь, уважение, следование правилам… Чем глубже я падал, чем больше страдал и чем больше видел… тем больше осознавал, что женщины – это воплощение любви и надежда всех времен. И говорить, что они не нуждаются в защите и не заслуживают ее, что это всего лишь стратегия господства, означает недооценивать самые лучшие качества человека и в то же время неверно воспринимать жестокость мира. Это то, что я узнал, то, что мне удалось вынести из ада. Как же мне к этому относиться? Любовь к Богу, любовь к женщине, любовь к ребенку – что же еще? Перед этим все бледнеет, и я готов, рискуя жизнью, как уже делал, поставить то, что я знаю, против того, что воображают себе ваши преподаватели. Они не имеют мужества принять или хотя бы признать подлинное, последовательное, прекрасное, потому что в конечном счете это раздирает душу и ранит, доставляя небывалые страдания, потому что в итоге человек это теряет. А потом, знаете ли, я говорю не о сэре Ланселоте. Теперь все по-другому. Я имею в виду глубокое почитание, преданность. Это вряд ли подлаживание или сдерживание чувств, – сказал он, снова откидываясь на спинку сиденья. – Простите. Все, чего я хочу, – это быть с вами.

– И вы со мной, – сказала она. – И сейчас полпятого утра, и мы сидим в закусочной – где бы это? В Коммаке?

– По-моему, это Коммак. Похоже на Коммак.

– Вы знаете, что выглядит Коммак?

– Нет.

– Так я и думала. Поехали, – приказала она, – мы можем успеть как раз к восходу солнца.

– Вы водите даже быстрее, чем я, – сказала она ему с пассажирского сиденья.

– Я ни разу не попадал в аварию.

– Я тоже, если не считать разных штуковин.

– А, штуковины. Кто же обращает на них внимание? Дом вы когда-нибудь сбивали?

– Пока нет.

– Вам всего двадцать три.

– Ну а вас четыре года здесь не было.

– Но я водил.

– Водили?

– Конечно. Иногда у меня бывал джип. Я гонял на джипе по всей Германии, я же вам говорил. И по дорогам, и по бездорожью. Я так хорошо изучил джипы, что мог бы извлечь занозу с их помощью. Вы бы реже сбивали почтовые ящики, если бы не двигались рывками – то нажимая на газ, то отпуская. Это ведь не гончарный круг. И вам не надо ничего подгонять. Давите на газ равномерно – и будете ехать ровно. Так больше шансов выжить. Хотите, я сброшу несколько миль?

– С таким скучным шофером я и так чувствую себя в полной безопасности.

– Кэтрин, когда вы были за рулем, я мог на вас смотреть, и это возмещало мне любой риск. – Это была чистая правда.

– Сегодня, – сказала она, – я просплю до полудня, а потом пойду на репетицию. Но завтра пьесу о физиках будут играть днем, так что мы не сможем попасть в театр, и я буду свободна. Позвоните мне.

– Обязательно.

– А вы сможете выбраться в Ист-Хэмптон на следующие выходные? Мы никуда не пойдем, просто побудем дома и на пляже. Я не хочу унижать Виктора больше, чем уже это сделала. Пройдет несколько недель, и никому, кроме Виктора, не будет до этого никакого дела, но в следующие выходные расставят все мышеловки.

– Заодно заберу одежду, которую оставил на станции.

– Вы в теннис играете?

– Не очень-то.

– Хорошо. Я вас побью. А потом буду вас обучать. Шахматы?

– Не так уж плохо, но ведь надо упражняться. А мне о шахматах пришлось забыть, потому что в армии все играли в карты.

– Хорошо, мой отец сможет вас побить.

– Почему это хорошо?

– Дайте ему хоть что-нибудь. Вы уже побили его тем, что у вас есть будущее. Во время Первой мировой он работал на Бернарда Баруха[32], а для Второй оказался слишком стар.

– Но он ваш отец, один из лидеров экономики. А у меня даже профессии нет.

– Что бы кто ни думал, а он сам на себя глубокого впечатления не производит. Так бывает у всех, кто унаследовал состояние. Оглядываясь назад, он всегда собой недоволен. Это очень сильно привязывает меня к нему.

– Пусть он не впечатлен своими успехами, но почему бы ему не быть хотя бы довольным собой? Что же надо сделать, чтобы простить себя за обстоятельства рождения?

– Я вам расскажу, – сказала она с такой горячностью, что он понял: когда красивая женщина и говорит красиво, она становится сущим бедствием для того, кто влюблен. – Я много об этом думала. Никто не хочет быть довольным собой. Те, кто собой доволен, невыносимы, это ходячие мертвецы. Но никому не хочется и постоянно быть на взводе, потому что тогда просто скользишь над миром, совсем его не касаясь. Мой отец работает не ради денег, а ради работы. Но настоящая работа оценивается в деньгах, так что он все-таки работает ради них – в качестве меры. Но всегда есть кто-то богаче, кто-то всегда в чем-то тебя превосходит. Мы судим узко, по меркам, а не по душе. Если бы кто-то во всем превосходил других, это потеряло бы смысл. Знаете, почему? Я разобралась в этом, потому что многие давали мне понять, будто я все получила готовеньким. Видите ли, каждого человека, независимо от его достижений, масштабы происходящего в мире вынуждают чувствовать себя незначительным. Не природа, которая в этом отношении изумительно добра, – но все то, что творится какими-то группами людей и целыми народами. Экономика. Война. Города.

– Экономика? Города?

– Да, – сказала она, очаровательным жестом указывая на простиравшееся вокруг них царство продуктовых магазинчиков и авторемонтных мастерских. – Люди делают всякие мелочи, например, дают сдачу за проданную булочку, подметают десятую часть унции пуха, ставят штамп на конверте или расчесывают собаку. Потом оглядываются и видят громадные сооружения и усилия: огромные самолеты, пересекающие Атлантику со скоростью в триста миль в час, здания, поднимающиеся к небу на четверть мили, сети дорог, покрывающие миллионы миль, один квадратный фут которых человек не в силах приподнять, армии, вторгающиеся на континенты и покоряющие их, города, которые простираются до самого горизонта, дамбы, мосты, атомные бомбы, ковши расплавленной стали, огромные, как локомотивы, бесшумно скользящие во тьме сталеплавильных заводов, и деньги, миллиардами текущие мимо мелкой конторской сошки, привыкшей считать каждый доллар. Стоит только открыть глаза, всюду, куда ни повернись, воздвигнуты огромные города нечеловеческого масштаба, а через реки и проливы переброшены мосты, и все же если брать каждого по отдельности, то большинство людей не сможет даже нарисовать дом, не говоря уже о том, чтобы его построить, а уж тем более – Эмпайр-стейт-билдинг. Неудивительно, что все чувствуют себя муравьями. Вот муравьи, неукротимые духом, и начинают исправлять эту диспропорцию, тратя жизнь на то, чтобы превзойти других муравьев. Видите ли, я была вынуждена думать об этом.

– Значит, вы много думаете о таких вещах, а не об одежде, вечеринках, драгоценностях и шоу…

– О шоу я очень даже думаю. Вы что, шутите?

– Ну, тогда о фильмах. Как другие в вашем возрасте.

– О фильмах нет.

– Знаете, вы очень серьезны.

– Вот к чему приводит одинокое детство. Оно мучит и заставляет вечно страдать, но и заставляет думать. Не то чтобы я когда-нибудь додумалась до чего-то существенного.

– Но вас к этому тянет. Что именно?

– Память, – ответила она, отворачиваясь от дороги и глядя на него. – Любовь. Я стараюсь удержать кое-что на месте, чтобы это не исчезло. Победить на самом деле нельзя, но можно бороться.

– И вы понимаете это в двадцать три года?

– Я понимала это, – не торжествующе, но печально ответила она, – еще до того, как узнала цифры, до того, как научилась говорить.

Мгновение было прекрасно, но ей, тем не менее, хотелось увенчать его солнечным светом, так что она сказала:

– И вы тоже это понимаете, иначе не везли бы меня в четыре утра по бульварам Хапуги.

Совершенно счастливая, она жаждала послушать радио и, включив его, поняла, что песня, которую передавали и которой она подпевала, пришлась очень кстати. Когда песня закончилась и прежде чем началась следующая, он сказал:

– Когда я пою про себя, то мне от этого радостно, но неловко. А у вас все иначе. Когда вы напеваете, то это намного лучше, чем слушать радио.

Она вспыхнула. В конце концов, ей было всего двадцать три.

Небо впереди было розовым от искусственного освещения, которое, по мере того как они приближались к городу, становилось все менее ярким – рассвет начал лишать его силы и вскоре должен был развеять цвета, как дымку. На заводах менялись смены, и на дорогах было довольно оживленно. Они долго ехали параллельно железнодорожной колее, по которой с их же скоростью двигался грузовой состав, чьи пустые вагоны погромыхивали, словно гром, отдающийся эхом в каньонах Юты. С полудюжины полей и аэродромов поднимались и туда же садились самолеты, обозначенные огнями, бесшумно висевшими в воздухе, как горящие фонари, а ранние пригородные поезда с прислонившимися к окнам сонными пассажирами катили на запад, к дремлющему в полумраке городу.

Сначала сверкание башен представилось им далекими вспышками или разрозненными кусками солнца, но они безостановочно мчались дальше, взмывая на пандусы и виадуки и поднимаясь в воздух с легкостью самолета, и перед ними возникал позолоченный город, где солнце разбрасывало лучи с вершин утесов Манхэттена в глубины его улиц.

В усиливающемся свете они проносились, как будто по воздуху, над обширными городами мертвых, простиравшимися слева и справа от проложенных по насыпям шоссе. Теснящиеся надгробия словно толкали их по поднимающейся траектории, благословляя и оправдывая любой риск, на который они могли решиться. Их уносило вперед и вперед среди постоянных переливов света, непрестанной перетасовки кораблей, поездов и автомобилей, скользивших и бесшумно сверкавших вдоль транспортных артерий, среди гудящих буксиров, крутящихся и плывущих облаков, среди множества разыгрывавшихся жизней.

Верх был опущен, утренний воздух был теплым, предвещая жару и погожий июньский день, и когда черный кабриолет проезжал по мосту Куинсборо, миллионы окон вспыхивали от солнца, а звуки города становились тем ближе, чем сильнее они в него углублялись. С каждой секундой золотой и оранжевый свет восхода превращался в желтый и белый.

Благодаря деревьям проезд через парк был так же великолепен, как и все остальное путешествие. Они проехали вверх по Сентрал-парк-уэст, сделали разворот на 94-й улице и подкатили к двойной парковке перед Турином. Привратник не вышел. То ли было слишком рано, то ли он оказался нерадив. Гарри поставил машину на ручник и повернулся к Кэтрин. Та уже подалась к нему, но стоило им сблизиться, как прямо у них за спиной взвыла сирена.

Полицейская машина, которую они вынудили остановиться, приказывала им двигаться дальше, как это принято у полицейских машин, когда их вынуждают останавливаться.

Так что их поцелуй стал легким касанием губ, длившимся не более четверти секунды, и когда она тронулась мимо деревьев на краю парка, слегка раскачивавшихся под ветром, он остался стоять посреди дороги, меж тем как полицейская машина скользнула мимо, а на светофорах зажегся зеленый свет, и двинулся дальше. Он снова и снова вызывал в памяти их поцелуй, пока волна надвигающихся машин не прогнала его с середины улицы.

31

«Гинденбург» – жесткий дирижабль, построенный в 1936 году в Германии. Самый большой в мире из созданных на тот момент дирижаблей.

32

Бернард Барух (1870–1965) – американский финансист, политический и государственный деятель, советник президентов США Вудро Вильсона и Франклина Д. Рузвельта.

На солнце и в тени

Подняться наверх