Читать книгу На солнце и в тени - Марк Хелприн - Страница 5
2. Вид на море
ОглавлениеДаже у луны есть свои достоинства, есть они и у Статен-Айленда. Но если не считать деклараций, которые изрыгают политики с перекошенными лицами, округ Ричмонд являлся частью города не в большей мере, чем Марс – частью Земли. Если Нью-Джерси, связанный с Манхэттеном туннелями и мостом, не мог претендовать на вхождение в состав города, как мог претендовать на это Статен-Айленд, горбатый ребенок Атлантики? Никак не мог. Но претендовал.
Когда они сидели в ее саду на высоком холме с видом на море, Элейн, тетушка Гарри, вдова единственного брата отца, поставила свой стакан и спросила:
– Чем же ты теперь займешься, вернувшись на белый свет?
Ему подумалось, что вопрос этот прозвучал по-вдовьи и, возможно, немного завистливо, поскольку она не могла избавиться от старости, как он избавился от войны. Ему захотелось утешить ее, сгладив контраст.
– В некоторых отношениях, – сказал он, тщательно подбирая слова – потому что она была преподавательницей латыни и выслушивала клаузу за клаузой, – во время войны света и воздуха было больше, чем сейчас.
Слегка наклонив голову, она спросила почему.
– Там, когда я видел что-то красивое, когда все-таки любил, это было так насыщенно, что и не описать. Не знаю, это, возможно, неправильно, но было именно так. И в бою, и при прыжках возникали островки чувств, которых я никогда не испытывал: короткие отрывки, пронзавшие, как шрапнель.
Не желая углубляться, она лишь улыбнулась, и они переключили внимание на то, что их окружало. Крытый дранкой дом, защищенный от соседей густой живой изгородью, окруженный садом в два акра, который раскинулся тремя террасами с лужайками, плодовыми деревьями, цветочными клумбами и белыми ракушечными дорожками на восточном, обращенном к морю склоне холма, это был рай, откуда открывался вид на сорок миль до горизонта с обзором в 140 градусов. Океанский бриз, долетавший до вершины холма, ослабляли искусно выстроенные ряды самшита, пока он не стихал настолько, что был способен лишь нежно покачивать множество красных и желтых роз на угрожающе длинных стеблях.
Элейн и Генри, брат Мейера Коупленда, отца Гарри, бежали на Статен-Айленд, потому что их брак противоречил вере каждого из них. Ни ирландцы с ее стороны, ни евреи с его не были враждебны или неумолимы, но чета, тем не менее, испытывала дискомфорт, неодобрение и напряженность. Не желая проводить таким образом всю свою жизнь, они сослали самих себя в Ричмонд, где, оставаясь в Нью-Йорке, жили так, как могли бы жить на побережье Калифорнии или Мэна, и каждый день молились, чтобы через пролив Нэрроуз никогда не перекидывали бы никаких мостов.
После смерти матери Гарри, тогда еще мальчик, провел в этом доме немалое время. Когда отец уезжал за границу закупать кожу или нанимать мастеров, именно здесь оставался Гарри, вставая в шесть, чтобы добраться до школы в верхнем Вест-Сайде, и так сосредоточенно занимаясь на пароме два раза в день, что ему казалось, будто он пересекал пролив в мгновение ока. Именно на Статен-Айленде Гарри впервые увидел и попробовал омара. Теперь он сидел на солнце за покрытым скатертью столом, угощаясь еще одним омаром, в салате. Рядом стоял стакан чая со льдом и лежали булочки с маслом, которых, хоть он и не заикался о добавке, было не вполне достаточно для того, кто только что проплыл милю и прошагал восемь.
Не так давно он вообще не заметил бы никакой реакции своего организма, даже несколько раз полностью выложившись и оставшись совсем без еды. На войне он научился отделять отдачу энергии от ее потребления, из-за чего голод преобразуется в чувство тепла. Это не значит, что после омара, четырех булочек с маслом, двух стаканов чая со льдом и большой порции салата ему угрожал голод, но он по-прежнему тратил свои резервы.
– Я был на кладбище, – сказал он, откидываясь в кресле так, чтобы его лицо было полностью открыто солнцу. Он знал, что тетка не водит машину и поэтому может лишь изредка навещать могилу мужа, которая находилась недалеко от Манхэттена, но оставалась невидимой оттуда, в земле, полого поднимающейся к западу от Сэддл-Ривер.
– Давно там не была. За могилами ухаживают?
– Нет. Там к каждому надгробию прикреплены медальоны, означающие постоянный уход, но за ними не ухаживают. Я зашел в контору. Там извинялись. Говорят, половина работников еще служит. Из-за демобилизации я сначала подумал, что это просто отговорка. Но похоронные команды до сих пор загружены работой. Служба регистрации могил должна разыскать захоронения, которые не всегда хорошо заметны, эксгумировать всех и переместить их на военные кладбища или вернуть домой. А это не картошку копать. Когда их хоронили, могильщиков и бульдозеристов оглушала артиллерия, так что было не до церемоний. Теперь это наверстывают. Вынимают осторожно, как и полагается.
– Так что же они будут делать? На кладбище?
– Через год или два все наладится. А пока, поскольку я пожаловался, мне предложили сразу нас обслужить. Но я отказался. Из-за этого другим могилам, которые никто не навещает, было бы хуже, так что я сам этим занялся. У них нашлись свободные инструменты, и мне разрешили их взять. По-моему, они смущены, чувствуют, что в долгу перед нами. Но они нам ничего не должны.
– Не должны. Я знаю.
– Я скосил траву. Починил ограду вокруг участка, очистил надписи, выполол сорняки и даже посадил плющ. Все это сделано. И еще прочел кадиш по своей матери, по отцу, Генри, дедушке, бабушке и по отцу и матери своей матери, где бы они ни были. Но в одиночку, конечно, без миньяна[9].
– Многие бы этого не одобрили, – предположила она.
Элегантный, почти официальный и располагающий в своем костюме с ангельски голубым галстуком, он на мгновение задумался и сказал:
– Ну и черт с ними.
После обеда, когда Элейн принялась относить в дом подносы, приказав Гарри оставаться на солнце, он стал думать о женщине, которую видел на пароме. Даже когда он был занят разговором, ее образ то делался ярче, то тускнел, то возникал, то пропадал. Он не знал ее, и все же томился по ней. Воспоминание может продлиться неделю или две, может сохраниться навсегда, но он был уверен, что никогда ее не увидит. Он не смог найти ее на пароме, когда вместо того, чтобы стоять, как обычно, на носу, стал обходить палубы, словно прогуливаясь. Там хватало палуб, куда она могла случайно раз-другой перейти, чтобы он ее упустил, и он упустил. А когда попытался найти ее после высадки, толпа слишком быстро двигалась сразу через четыре выхода. Хотя мгновение она, возможно, была видна среди быстро шагающих людей, чьи головы подпрыгивали, как стая птиц, плавающих на кромке прибоя, он ее не заметил.
– Что с бизнесом? – сказала тетка, снова усевшись на свой стул. – Как идут дела? Тот цветной все еще работает? Как там его звали?
– Корнелл.
– Верно.
– И впрямь верно. Его зовут Корнелл Верн.
– После смерти Мейера ему удавалось со всем управиться?
– Да, вполне. Прошло несколько недель, прежде чем мне сообщили о смерти отца. Не могу никого винить. Обычно никто не знал, где я нахожусь, потому что нас часто откомандировывали в другие подразделения. Так что я не обижаюсь, даже если они и забыли. Когда я это выяснил, утешительно было узнать, что он уже давно похоронен. Я ничего не знал, но все же было так, будто я горюю и в то же время прихожу в себя. Я не смогу этого объяснить. Как будто мир управляется какими-то главными часами. Я чувствовал себя персонажем пьесы, который почему-то оставался за кулисами, когда должен был играть свою роль, но когда я вернулся, оказалось, что события развивались без меня, затрагивая и меня самого. Мы тогда сражались, стояла суровая зима. Прошло какое-то время, прежде чем мне пришло в голову, что бизнес предоставлен сам себе. Но я ни капли не волновался, ни в малейшей степени. У меня контрольный пакет акций, но только тридцать процентов акций, приносящих дивиденды. У Корнелла двадцать процентов, а пятьдесят процентов – в доверительном фонде. Там у всех есть доля.
– Как он смог управлять компанией?
– Вы спрашиваете об этом, потому что он цветной?
– Это должно быть трудно.
– Элейн, – сказал Гарри, делая паузу, словно чтобы обронить то, что собирался сказать, а потом поймать и поднять повыше, – Корнелл мог бы заниматься любым бизнесом. Он загружен далеко не в полной мере. Если бы он работал в другом месте, у него не было бы собственности, и ему могли бы всучить метлу. Моему отцу несказанно повезло, что он отнесся к Корнеллу как к личности, а не как к тому, кто, входя в комнату, заставляет людей дышать по-другому и подбирать слова в его присутствии. Я испытываю то же самое на собственной шкуре, когда люди узнают, что сидят рядом с евреем. Сами того не желая, они напрягаются и отодвигаются.
– Я часто сталкивалась с таким по отношению к Генри, – сказала она. – Иногда люди реагировали на него так, словно он заражен или испачкан. А он и не замечал.
Гарри посмотрел на нее и слегка улыбнулся.
– Прекрасно замечал.
– Удобно, что Корнелл может вести бизнес. Совсем без тебя?
– Мог бы. И вел.
– Твой отец хотел, чтобы ты завершил образование. – Она имела в виду, чтобы он получил степень.
Гарри покачал головой и опустил взгляд, обращаясь к земле.
– Я не смогу вернуться. После войны не смогу. Не хватит терпения. Во всяком случае, не сейчас. Все движется слишком быстро, происходит слишком много перемен, и сердце у меня по-настоящему не лежало к этому даже тогда. У нас внезапно появились проблемы. Я не знаю, что делать. Корнелл тоже не знает. Может, и отец не знал бы, хотя мне трудно в это поверить. Я пытаюсь найти правильные решения, но это нелегко. Во время войны нам повезло – те, кто заключал с нами контракты, не подбросили нам те же заказы, что другим. Возможно, это случилось потому, что отец никого не потчевал, а тем более не назначал откатов. Я не знаю, я был на другом конце света. Но поскольку мы известны своим качеством, нам не предлагали объемных контрактов на миллионы кобур, ремней для винтовок, футляров для биноклей и всего прочего. Мы получали заказы на роскошь – ремни для высшего офицерского состава, портупеи, атташе, бумажники, планшеты для карт, портфели для презентаций, то есть самые сливки. Так что мы не гребли деньги лопатой, не расширялись сверх меры, мы оставались совершенно стабильны. Наша гражданская торговля упала почти до нуля, но это восполнялось продукцией высшего разряда для военных. Мы не расширились, но и не ужались. В итоге нам не понадобилось никого увольнять, мы не снизили своих стандартов, мы по-прежнему производим лучшие кожаные изделия в стране и по-прежнему связаны с надежными поставщиками. У всех остальных сплошная неразбериха.
– Тогда в чем проблема? Все как будто идеально.
– В Европе. Первыми возрождаются не металлургические заводы и не автомобильные – требуется время, чтобы восстановить что-то подобное, – а ателье, небольшие мастерские и семейные предприятия вроде нашего. Они уже поднялись. В Европе люди сейчас готовы работать почти задаром. Обменный курс таков, что даже с ввозными пошлинами и акцизами итальянский портфель, по качеству подобный нашему или даже лучше, скоро пойдет за половину того, что может стоить наш, даже если мы затянем пояса. Соединенные Штаты не будут просто сидеть сложа руки, пока Европа балансирует на грани, а Советы держат армию наготове. Нам придется помочь европейцам. Как это сделать? Прежде всего пойдя на либерализацию импорта. А когда мы это сделаем, здешние крупные предприятия будут подкупать Конгресс ради послаблений, а вот маленькие компании вроде нашей, в таких небольших секторах экономики, как наш, этого не смогут.
– Что же тогда ты будешь делать?
– Не знаю. Если мы урежем цены, чего все равно не можем, это разрушит наш имидж. Я не хочу увольнять людей, и если мы свернем производство, это не решит основной проблемы. По сути, это ускорит нашу кончину за счет уменьшения объема одновременно с сокращением запасов. Многие компании отдают работу на откуп итальянцам. Это просто откладывает день разорения и означает увольнения или закрытие. Любая временно выгодная сделка, заключенная с конкурентом, действует только до истечения даты договора, если вообще действует. Пару недель назад к нам явился один киприот, который сказал, что знал моего отца, – хотя Корнелл этого не помнит. У него мастерские по всей Италии, и он хочет брать нашу продукцию и смешивать ее с теми линиями, которые сюда импортирует. Он делает так с другими компаниями. Для нас это было бы концом. Он был высокомерен, как бывают те, кто вдруг стал получать много денег, надутым – явная мания. Посмотрел на меня и говорит: «О, я думал, вы Кларк Гейбл[10], пока не разглядел как следует». Можете себе представить? Вот как он приветствует меня на моей собственной фабрике, в моей собственной стране, где сам он только гость.
– Ты и правда немного похож на Кларка Гейбла, когда тот был помоложе, – сказала она.
– Не похож. Ради всего святого, Элейн, когда Кларк Гейбл был молодым, без усов, он был похож на мышь. Он и сейчас похож на мышь.
– Ну да, на мышь.
– Элейн, ничего из того, что я делаю или думаю, не имеет ничего общего с тем, как я выгляжу.
– Знаю. Миловидности в тебе нет. Я и не спорю.
– Как бы то ни было, – продолжал он, – я не знаю, что делать. Но это так или иначе выяснится. Так всегда бывает.
– А женитьба?
– При чем тут женитьба?
– Когда ты женишься? Тебе уже тридцать один год.
– Тридцать два.
– Тем более.
– Я женюсь на красивой девушке, которую видел на пароме.
– Вот как?
– Она исчезла. – С этими словами Гарри встал и предложил тетушке руку. – Давайте пройдемся, – сказал он, помогая ей подняться.
– Пройдемся?
– Просто походим по дорожкам. Вам надо оставить розы. Эти ракушки такие белые. Как вам это удается?
– Мы не используем устричные раковины, – сказала она. – В них много черного и серого. Те, что мы используем, дороже, но они того стоят. И каждый год насыпаем процентов двадцать новых. То есть я насыпаю.
– Понятно.
– Гарри, – сказала она, когда, поднявшись по короткому пролету гранитной лестницы, они отдыхали на площадке, глядя на волны, разбивавшиеся белыми брызгами на взморье далеко внизу, – никогда не забывай, что времени всегда не хватает.
Он решил спуститься к океану и подошел к нему примерно в половине второго, перекинув пиджак через плечо и держа его на одном пальце. Рукава он засучил, а галстук ослабил настолько, что обычно длинные концы стали походить на короткие завитушки ниже узла. Если бы не ветер, у него бы промокла рубашка, хотя он шел главным образом вниз. Навязывая свой собственный протокол, пляж замедлил его шаги, прежде чем он добрался до воды. Быстрая ходьба, принятая у всех на Манхэттене, стала неуместной, когда он сошел с выложенной плитами дорожки, пересек выветренный и неухоженный деревянный настил и ступил на стеклянистый песок, заставивший его сбавить скорость в два раза. Продвигаясь к океану, он чувствовал свою тяжесть, но по мере того, как море заполняло его взгляд, становился все легче, словно заряжаясь силой от рева волн. Он оставался на суше, но видел только океан. Сильный ветер не прекращался и не менял направление, никакой парусник не смог бы сейчас идти в бейдевинд. Устойчивый и неизменный, как поток воздуха от электрического вентилятора, он, казалось, равномерно охватывал весь мир.
Гарри намеревался только подойти к морю, а затем отправиться на север, в Сент-Джордж, и сесть на паром, хотя в тот день никто не ждал его возвращения в мастерскую. Но так же, как движения мира, который, когда он вернулся с войны, представлялся ему неподвижным и успокоенным, прежде чем столетие (и, возможно, его жизнь вместе с ним) начнет ускоряться, устремляясь к отблеску огня в своем конце, действия Гарри направлялись чем-то таким, что совершенно не зависело от его намерений.
Когда он возвращался домой и их паром двигался через пролив Нэрроуз, держа Бруклин по правому борту, а Статен-Айленд по левому, все высыпали на палубу, и окружающее казалось предельно невероятным и странным. У него не было ни малейшего представления, что именно он обнаружит, но все происходящее ощущалось скорее началом, чем концом. Возможно, после испытаний и лишений, сражений на суше, на море и в воздухе придет успокоение, создание новой семьи, любовь. Но, казалось, ничего не меняется и все остается обычным: метро, рестораны, телефонные звонки, бизнес, оплата счетов. Однако теперь, на взморье, где он не собирался оставаться надолго, его удерживал некий меркуриев дух, словно свинцовый якорь одного из кораблей, проходящих между пиллерсами Форт-Гамильтона и Сент-Джорджа.
Он никогда не любил читать сложенную газету, как это делают в метро, но здесь, на пляже, где в поле зрения не было ни души, даже призрака берегового охранника на какой-нибудь из заброшенных сторожевых вышек или в бетонном укреплении, и уж тем более напирающих со всех сторон пассажиров, сложить из газеты оригами его заставил ветер. И вплоть до трех часов или чуть дольше он читал новости в своей обычной дисциплинированной манере, делая паузы, чтобы зафиксировать в памяти важные факты и цифры. Когда читать стало нечего, Гарри смял газету, обратив ее в подобие подушки, а когда он вытянулся на песке, все вокруг стало спокойнее – как видно, неизменный ветер лишился своей прыти из-за неровностей земли. Слушая биение собственного сердца, он заснул на солнце. А в просторные, ничем не отягощенные мгновения перед сном увидел ее – всю, полностью.
Чувствуя прилив сил после нескольких часов, проведенных под открытым небом, он сидел в темном зале паромной переправы и с нетерпением ждал, когда можно будет пройти через ворота к сверкающей воде. В гавани под покровом изменчивого дыма сновали туда-сюда корабли, каждый стремился к месту своего назначения, пересекая водную гладь, которую солнце украсило парчовым узором вспышек, похожим на листву, поворачивающуюся при внезапных порывах ветра. Большее число кораблей он видел только во время вторжений на Сицилию и в Нормандию, и над теми кораблями он быстро пролетал. В отличие от флотов вторжения, бесшумно и неподвижно покоившихся на не ждавших их морях, корабли и катера в нью-йоркской гавани вели себя несдержанно, гудели и свистели, словно отчаянно пытались заговорить.
Голуби, невзначай попавшие в зал, взлетали вдоль темно-зеленых стен к самым высоким окнам, отскакивали от них и опускались обратно на стропила отдохнуть. Пол блестел от стеклянной крошки, подмешанной в бетон, чтобы повысить силу сцепления. Постоянно, даже когда в крышу и стены било солнце, здесь горели сотни электрических ламп, чтобы рассеивать темноту. Шаги и тиканье часов. Клаксоны, двигатели, ветер, вода, хлопающие крылья, звуки дыхания, биение сердца, пульсация крови.
Гарри закрыл глаза, чтобы не потеряться в сутолоке. Когда ворота широко распахнулись, приглашая на очередной паром, и он открыл глаза, то увидел в воздухе белую вспышку, похожую на ястреба, разворачивающегося в полете, а затем она исчезла. Он за долю секунды понял, что это была газета, которую швырнули в урну с быстротой и точностью метательного ножа. И так же внезапно он понял, что этот прекрасный, мощный, беспечный бросок одним быстрым движением совершила женщина, идущая на паром и, похоже, рассерженная.
Отбросив благоразумие, приличия и сдержанность, он устремился вперед, расталкивая грозившую закрыть ее толпу, исполненный решимости не потерять эту женщину снова.
Она прошла на верхнюю палубу, к левому борту, где будет солнце. Он следовал за ней, смущенный и обеспокоенный, что идет по пятам, не зная, что сказать и будет ли он в состоянии произнести хоть слово. Ему еще предстояло увидеть ее лицо, но он уже знал, что она красива. Пройдя менее чем в двух футах справа от нее, когда она встала рядом с поручнем, он посмотрел в сторону носа, ожидая, чтобы ворота закрылись, паром задрожал, а обзор гавани расширился. Он остановился в десяти-пятнадцати шагах от нее, надел пиджак, поправил галстук и положил локти на поручень, сцепив руки перед собой и словно расслабившись. Он собирался небрежно повернуться налево, чтобы посмотреть, сошли ли со сходней последние пассажиры, и знал, что когда сделает это, увидит ее в профиль, если она будет в том же положении. Что делать дальше, он не представлял.
Гораздо медленнее, чем тот, кто хочет проверить, подняты ли сходни, он обернулся, ожидая увидеть ее в профиль в пятнадцати футах, если удастся. Но когда повернулся, оказалось, что она переместилась вперед и стоит так близко, что ее можно коснуться, и смотрит прямо на него – внимательные глаза, увеличенные прозрачными линзами, нейтральное, почти неодобрительное выражение на лице, казалось, говорившее, что трудно выносить точное суждение о предметах, удаленных от наблюдения.
Он влюбился в нее на расстоянии и в одно мгновение, и теперь, когда впервые увидел ее в тени деревянных свай и частоколов, в рассеянном солнечном свете, делавшем ее волосы золотистыми и отбрасывавшем приглушенные тени среди теней, то, что играло на поверхности, начало уходить вглубь. Он обнаружил, что смотрит на нее, не имея возможности притвориться, что смотрит куда-то еще. Секунда проходила за секундой, и он подумал, что она отвечает на его взгляд, возможно, ожидая, чтобы он представился, как кто-то знакомый, потому что никто, кроме уже знакомого, не мог быть настолько прямолинеен и груб, чтобы так на нее уставиться.
А потом он осознал: по выражению его лица и тому, как он стоит, она понимает, что на самом деле они незнакомы. И все же не отворачивается. Она казалась любопытной, раздраженной, ожидающей и сдержанной одновременно. Даже ради спасения жизни Гарри не смог бы сказать что-нибудь умное или хотя бы уместное. В этот миг, как выдавало выражение его лица, он вообще ничего не мог сказать. Ему вспомнилось, как ему говорили: хочешь с кем-то познакомиться – урони пачку бумаг, но у него не было никаких бумаг, чтобы их ронять.
Ни одна женщина из тысячи не удержалась бы от того, чтобы удалиться, возможно, с обидой. Но она прочла его с той же точностью, с какой он прочел ее. Гудок взревел, застав врасплох даже тех, кто переправляется на пароме каждый день, и заставив подпрыгнуть, словно от удара электрическим током. Сигнал встряхнул и этих двоих, заставив их легкие трепетать, пока он длится, казалось, навеки пригвождая их к палубе, отделяя от всего мира. Когда паром начал двигаться и поднялся ветер, проглянуло солнце. А когда открылся вид на гавань, она шагнула к нему, двигаясь в том же направлении, куда они плыли. Не сводя с него глаз, она протянул ему правую руку, чтобы он мог ее взять, что он и сделал, словно при официальном представлении. Прикоснуться к ее руке было свыше его сил. А потом самым красивым голосом, какой он когда-либо слышал, она произнесла самое красивое слово, какое он когда-либо слышал:
– Кэтрин.
9
Миньян – кворум из десяти взрослых мужчин (старше 13 лет), необходимый для общественного богослужения и ряда религиозных церемоний в иудаизме.
10
Уильям Кларк Гейбл (1901–1960) – американский актер, кино-звезда и секс-символ 1930–1940-х годов, носивший прозвище Король Голливуда, лауреат премии «Оскар» (1935).