Читать книгу Другие времена - Михаил Кураев - Страница 16
Похождения Кукуева
Сентиментальное путешествие
Часть II
Осторожно – Кукуев!
Глава 4. Роман тов. Кукуева
ОглавлениеРоманы читают главным образом для того, чтобы насладиться страданием других людей, бредущих по дороге к счастью, и поэтому надо сразу признаться, что роман товарища Кукуева такого наслаждения для знакомящихся с ним не обещает.
Роман товарища Кукуева с Зинкой-арматурщицей произошел в интереснейших и знаменательных исторических обстоятельствах, о которых уже сказано много хорошего, еще больше сказано плохого, но и одно, и другое к делу не относится.
Большие ученые в результате несчетного числа проб и наблюдений пришли к совершенно неожиданному и бесполезному, на первый взгляд, выводу.
Оказывается, каждая секунда или, как говорят сами ученые, момент истины, в нашем обозримом пространстве имеет свой облик, как бы свою особенную физиономию, лицо.
Что это значит?
Это значит, что у всех процессов, протекающих в этот момент времени, в эту секунду, общий ритм, общий пульс, общий нерв, образно говоря, настроение. В одну секунду он один, а в следующую уже немножко другой. Были проведены одновременно тысячи проб на огромном друг от друга расстоянии, проб химических, биологических и радиоактивных. И несмотря на то, что последние, радиоактивные, как раз славятся хаотичностью своих процессов, но даже они дали сходную ритмическую картинку.
Таким образом, можно с уверенностью сказать, что художественное выражение печать времени обрело материалистический фундамент.
Что можно сказать о времени, в котором зародился и скоротечно протекал роман Кукуева, какова печать этого времени?
Среди множества характернейших черт и красок, образующих эту печать, следовало бы обратить внимание на важнейшую черту, быть может, и не бросающуюся в глаза с первого взгляда.
Время, сделавшее, как нынче выяснилось, едва ли не всех в нем пребывавших так или иначе пострадавшими, само понятие «страдание» отменило, объявило его как бы пережитком, поставило вне закона.
Роман Кукуева был оснащен множеством чувств, еще большим количеством предчувствий, размышлениями, впрочем, скорее соображениями и прикидками, как в ту, так и в другую сторону.
Нельзя сказать, чтобы участники его не волновались, нет, волнения были, а вот страдания не было. Хотя подоплека для страданий вроде бы и была.
Кукуеву женщины нравились крупные, они приводили его в волнение одним только широким шагом. «У-у, кобылица…» – раздувая ноздри, жадно вдыхал им вслед. Поэтому с таким интересом и надеждой на счастливый случай поглядывал Кукуев на бетонщицу Варвару Митину, укрощавшую своими ручищами раскачивающиеся бадьи с бетоном, поданные железной рукой деррика.
И может быть, одним из самых волнующих моментов в разыгравшемся романе для Кукуева был тревожный и нежданный миг, оставивший тайный и драгоценный ожог на сердце.
Оттолкнув опорожненную бадью бетона, оттолкнув так, что казалось, не усилием крановой стрелы бадья летит на тросах в воздухе, а от толчка могучей и статной при этом женщины, Варвара широко шагнула к стучавшему топором опалубщику Кукуеву и без предисловий, так, словно они давно и хорошо знакомы, спросила: «Чего она от тебя хочет?»
Кукуев понял, что речь идет о Зинке, сробел, взглянул на Варвару, так неожиданно обнаружившую интерес к его персоне, взглянул беспомощно и жутко, как бы сказал поэт, и, будто уличенный в чем-то явно предосудительном, поспешил выдохнуть: «Ничего…»
Варвара заржала действительно, как лошадь, и шлепнула себя тяжелыми, перемазанными бетоном рукавицами по ляжкам, упрятанным в широкие брезентовые штаны.
От хохота этого у Кукуева зашлось сердце и по спине пробежали крупные мурашки.
Тяжелые брезентовые рукавицы от лихого удара свалились на подмостье. Продолжая ржать, Варвара нагнулась и, не глядя, надела правую рукавицу на левую руку, поиграла губами цвета спелой вишни, вроде собираясь что-то сказать, но только подмигнула, будто сообщница, своим грешным, много повидавшим глазом, и стала носком солдатского ботинка, серого от цемента, сбивать налипшие на дощатую площадку куски бетона.
И вся любовь.
Страдала ли Варвара Митина? Скорее всего, нет. Потому что иначе она просто оторвала бы Зинке ее смышленую голову.
Зинка была по бабьим статьям не во вкусе Кукуева, да, видно, не ошибся он в главном, доверившись ее напору, хватке, зоркому пониманию того, как и что надо видеть и делать в этой малопонятной жизни.
Откуда в ней было это понимание, объяснить невозможно, даже если приподнять легкую завесу над ее арзамасской юностью, о которой она почти ничего Кукуеву не рассказывала, а он и не больно-то интересовался.
Женская судьба в сравнении с мужской куда более рискованна, отсюда, быть может, и более острое ощущение жизни, отсюда и готовность пойти на риск. Так уж, надо думать, от Евы повелось. Рискнула же, и пусть с грехом пополам, но живем, дышим, обозреваем, что-то пытаемся понять, нет-нет, да и наслаждения кое-какие перепадают, дружба, любовь, дети. Правда, в поте лица хлеб свой добываем, и это тоже по ее милости, а ведь кому-то и так приносят, то ли из страха, то ли из любви, но это жизнерадостное явление пока еще убедительного объяснения не имеет, и вообще это из другой оперы.
В общем, не рискни Ева, где бы мы сейчас с вами были?
То-то и оно…
Но дело даже не в Еве.
В оттенках женского поведения испокон веков ярче и определенней, чем в чем-либо ином, обнаруживает себя физиономия времени.
И всесторонним ученым, может быть, вместо того чтобы собирать, а потом раскладывать, разглядывать и постигать бессчетное число графиков и диаграмм, состоящих из пиков и провалов, начертанных бесстрашными и слепыми, в сущности, самописцами, вместо этого стоило бы посмотреть, как женщины в каждый момент исторического времени двигаются, вышагивают, присаживаются на край стула, поводят рукой, вскидывают бровки, сворачиваются в загадочный бутон или, напротив, безудержно распахиваются во всей нескромности скоротечного цветения. Одного, быть может, наблюдения за женской пластикой и переменой мод было бы достаточно для того, чтобы сделать неопровержимым невыясненной полезности вывод о том, что всякое время и любые времена имеют свое неповторимое лицо.
Касается это времен как исторических, так и антиисторических, то есть таких, когда пытаются историю исправить, пришпорить или опровергнуть.
Рассуждения эти совершенно необходимы хотя бы для того, чтобы поставить Зинку, чья роль в судьбе Кукуева была явно недооценена судом и следствием, на какой-никакой исторический фундамент.
Для доказательства несравненной в женщинах исторической чуткости и отзывчивости лучше всего заглянуть в эпоху Петра Первого. Едва ли случайно сразу же по кончине царя-преобразователя страна и многолюдное ее население аж на 70 лет были отданы под женское владычество.
На геральдическом, с иссыхающим стволом дереве Романовых, на самых, быть может, тоненьких и крайних его веточках вдруг расселась целая стайка разнообразных дам, начиная с бывшей портомои, в замужестве Романовой, взошедшей на престол под именем Екатерины Первой, и кончая уж совершенно случайно оказавшейся рядом с русским престолом предприимчивой мужеубийцей, с завидной ловкостью вскочившей на престол в гвардейском мундире мужского покроя под именем Екатерины Великой.
Вклинившиеся в дамскую компанию из двух Екатерин, двух Анн и одной Елизаветы два Петра, царь-отрок Петр Второй и оболганный и поспешно убитый Петр Третий, оба оставившие по себе несколько размытые портреты, не позволяющие обнаружить мужской нрав и характер, а потому вполне могут оба, наравне с Аннами и Екатеринами, иллюстрировать женскую эпоху на русском престоле.
Эта дамская стайка птиц разного калибра и разного полета яснее любых доказательств свидетельствует о характернейших чертах времен преобразований, где корневые, существенные, необходимые России, в первую очередь, новые мужские роли осваивались тяжело и медленно, в то время как все, скажем так, женское, внешнее, маскарадное, с переодеваниями, переименованиями, новыми прическами, словечками, ужимками, привнесенное невесть зачем и невесть откуда, все и привилось и расцвело пышно и вдруг.
Гнил при Анне Иоанновне российский флот, завещанный Великим Петром, у недостроенных им причалов, но зато как усовершенствовался и обновился придворный этикет! Как прочно вошла в моду и стала важным атрибутом жизни карточная игра!
Вроде бы и учрежденные Петром Коллегии и Сенат по-прежнему считались правительством, но истинные правители, любовники, то бишь фавориты, переменчивые, как часовые в дворцовом карауле, управляли страной и жизнью ее населения из постели императриц.
Женщины по известным причинам, как бы восполняя недостаточные, на их взгляд, усилия и щедроты природы, как правило, вынуждены придавать внешнему куда большее значение, чем мужчины, вот и чувствуют они себя, надо думать, особенно привольно в обстоятельствах, где вообще всему внешнему отдается предпочтение.
Зинка своим женским чутьем куда быстрее, чем Кукуев, сообразила, как скроен отвечающий духу времени мундир и как его надо носить.
Жить, не любя свое время, большинству людей трудно, и потому вот тебе красная косыночка, широкий шаг, короткая стрижка, обращение к мужчине: «Товарищ!..» – это ли не музыка небывалого времени, что бы о нем потом ни говорили!
Женщины, по предназначению своему служащие обновлению рода человеческого, прекрасно чувствуют и понимают как зов весенние ветры, ветры перемен.
И все мы, женщинами рожденные, не так уж часто задаемся вопросом, куда и зачем идет история, но быстро осваиваем исторический гардероб, включающий не только одежду и манеры, но и новейшие вероисповедания, бездумно обращая выстраданные кем-то слова Символа веры в ритуальные тропари и политический щебет.
В разливах политического щебета самые важные понятия – «свобода», «право», «национальные интересы» и «народное благо», «демократия» и т. д. – лишаются ответственного смысла, перестают быть мерой, которой строго оценивается реальность, а превращаются всего лишь в пароль, по которому удобно отличать «насох» от «не насох», как говорил, да не был услышан Чехов.
Прогресс – мужское понятие, предполагающее осмысленную поступь и требующее мудрости, мужества и терпения.
Иное дело революция.
В самосознании своем она всегда несравненная красавица, капризно требующая беспрекословного поклонения и восторга, и требования свои она, чаще всего, заявляет истерически, поскольку и сама является в некотором роде исторической истерикой доведенного до крайности народа – в случае революции социальной. Более снисходительна история к революциям и контрреволюциям, учиняемым придворными шайками, дерущимися за власть, как правило, для обеспечения гарантий собственной безопасности и благополучия своих детей и близких на будущее.
В революционных скачках, в отличие от мерной поступи прогресса, много порывистости, страсти, эмоций, каприза и чисто женского, не требующего оправдания, права на жестокость.
Едва ли не все красавицы вынужденно жестоки, поскольку жаждущих их расположения, милостей, жаждущих обладать ими, в конце концов, куда больше, чем может удовлетворить, ублажить, усладить и утешить самая щедрая счастьедарительница.
Как и все красавицы, революция неизбежно коварна, поскольку поначалу обещает любить всех своих поклонников и почитателей, но уже в первых же осчастливленных вспыхивает законное чувство ревности, и они, будучи лицами, по счастью или заслугам приближенными и удостоенными доверия, не меньше как именем революции отсеивают недостойных, подозрительных, опасных, враждебных и не стесняются в жестокости ради блага своей возлюбленной.
В отличие от евнухов революции, ограждающих и защищающих не без выгоды и прибытка ее целомудрие и неприкосновенность, но не имеющих сил ее оплодотворить, сама-то революция о своей жестокости не подозревает, и если бы ей сказали, что она безжалостно пожирает своих любовников и детей, она бы удивленно вскинула бровки и недоуменно пожала плечами.
Так же, быть может, удивилась бы и Зинка, если бы после суда над Кукуевым ей, так счастливо впитавшей в себя молоко революции, так глубоко дышавшей ее воздухом, было бы вынесено частное определение.
И все-таки Зинке надо отдать должное, и это должное – Кукуев.
Приметливым ли глазом, звериным ли чутьем в многолюдном муравейнике, в перемешавшем все и вся котле изрядной стройки, она отметила мешковатого, с сонным лицом увесистого парня, шагавшего по-крестьянски широко и казавшегося навсегда привязанным вожжами к своей грабарке и еще крепче привязанным к громоздкому отцу, чей лоснящийся кожух делал его похожим на вставшего на задние лапы огромного навозного жука.
Казалось бы, немыслимые зипуны, шинели, укороченные и удлиненные, с хлястиками оторванными, отстегнутыми и вовсе без хлястиков, подпоясанные веревками и обрывками гужей полушубки, не снимавшиеся для сохранности даже летом, стеганки и тужурки, подбитые пылью в жару и снежком зимой, немыслимые опорки, неразличимые под слоями пыли и налипшей грязи, все было куда выразительнее, чем лица тех, кто вожжами, кнутом и привычной бранью направлял на светлый путь разума и прогресса смирившихся со своей участью казенных лошадей, натужно вытягивающих шею, словно пытавшихся дотянуться и ухватить черными в белой оторочке пены губами что-то невидимое, но прекрасное, все время куда-то отступающее и теряющееся в пыли и дыму неоглядной стройки.
Арматурщица-Ева в своем без пяти пятилеток социалистическом раю увидала Адама, отличавшегося, по-видимому, в ее глазах от всех прочих живых тварей бессмысленным одиночеством и впечатляющей мужицкой походкой.
Да, после того как папаша Кукуев подался со стройки искать место не столь пыльное, прихватив у сына, надо думать, в качестве гонорара за уроки жизни полушубок и шапку, а в возмещение неполученного аванса за ноябрь общественный хомут и сбрую, Кукуев-сын, отставленный по подозрению от лошадей, пережил, как нынче бы сказали, стресс. Оправившись от стресса, предоставленный сам себе, он ощутил вокруг себя пустоту, сам стал отвыкать от людей, не искал ни с кем истинного сближения, полагался на одного себя и одиночеством своим, в конце концов, не тяготился. Всякое близкое знакомство требовало рассказа о своей деревенской жизни, а рассказывать не хотелось, как и возвращаться назад.
Он знал, что его нигде не ждут, тем более у себя в деревне, откуда они с отцом так счастливо и, надо думать, вовремя унесли ноги. И то сказать, крестьянский двор при советской власти стал почти что проходным двором, где хозяин уже как бы и не хозяин, и не главное лицо.
Крайняя экономность отца, вернее, скупость до скаредности, обернулась для Кукуева-сына благом. С одной стороны, он внушил сыну любовь к экономии, а с другой стороны, отвращение к алкоголю, к пьянке, не без основания почитая эту страсть пустой, а главное, разорительной. Если бы вода стоила так же дорого, как водка, то Кукуев-старший, наверное, не пил бы и воду, живя от дождя до дождя, от паводка до паводка.
О матери Кукуева известно еще меньше, чем об отце, то есть совсем ничего не известно. Надо ли этому удивляться?
Ну а что мы знаем о матери, например, всемирно известного полководца Суворова?
Ни в одном письме, ни в одном воспоминании самый знаменитый генералиссимус во всю жизнь маму свою не упомянул. Что же вы хотите от Кукуева, воина, по свидетельству Ложевникова, универсального и удачливого во всяком военном предприятии, но все-таки не Суворова.
А если уж речь зашла о Суворове, то у Кукуева есть хотя и отдаленное, но сходство с дедом Суворова по матери, петербургским воеводой, который при Анне Иоанновне пережил свой конфуз, аккурат в 1737 году загремел под суд за злоупотребления по службе. Но кары, упавшие на деда, уже не могли коснуться Авдотьи Федосеевны, матери великого полководца, поскольку она была разделена с отцом еще в 1720 году, получив в собственность дом в Москве и имение во Владимирской губернии.
Кукуев же не был столь дальновиден и потому, получив срок с конфискацией, нанес серьезный материальный ущерб своему семейству. Но это, если заглянуть сильно вперед, но не в конец, поскольку нет конца ни Кукуеву, ни кукуевщине!
А пока что будущий герой образцово-показательного романа на свободе, да еще на такой свободе, что и сам не знает, что с собой делать, и надо лишь радоваться тому, что Зинка-арматурщица оказалась рядом. Но пока еще не порвана то ли пуповина, то ли вожжи, связывающие отца и сына, надо предъявить родителя хотя бы в уцелевших фрагментах.
Кукуев запомнил немногие наставления, оставленные в жизненное пользование неразговорчивым, в общем-то, и скрытным отцом в обмен на полушубок и шапку, доброго слова не стоивших, но в преддверии зимы необходимых.
«Жизнь не в нашу пользу устраивается, помяни мое слово… Свобода! Свобода… Крылья-то обкорнали, да и пустили на свободу! Летай! Вот мы с тобой и залетели вон куда, а другие так еще дальше…»
В этом же духе был прокомментирован большой плакат в две краски: «Пролетарий – на самолет!», украшавший вход в барак.
«Верно! Пролетарию только подпоясаться. Что у этого пролетария, шиш в кармане, да вошь на аркане… Лети во все стороны, со всеми странами соединяйся…»
Договаривать о том, что мужику с землей и хозяйством в других странах делать нечего, не стал, потому что был припечатан крепким и тяжелым словом «лишенец». Втайне Кукуев-старший надеялся, что власть когда-нибудь образумится и посовестится.
Живя среди незнакомых людей, среди изгрызенной чуть не до нутра земли, оба Кукуевых были обложены со всех сторон плакатами и лозунгами на кумаче и бумаге, как бы разъясняющими смысл жизни и направляющими эту жизнь в лучшую сторону.
Однажды сын попробовал щегольнуть перед отцом новым словом, будто новым картузом по моде, прикупленным на ярмарке.
В темноте барака, где воздух был густ от испарений сырой овчины и печного угара, промокших валенок и портянок, махорочного духа и пота, чувствуя, что отец не спит, сын произнес: «Жизнь, папаша, идет теперь по предначертаниям…»
Отец злобно крякнул и не вразумил по загривку щеголя лишь потому, что не видел его в темноте. Помолчав, решил объясниться словами, способом, разумеется, менее убедительным и доходчивым.
«Дурак – Богу печаль!» – сказал и грубо выругался. – Предначертания… Это вроде «твердого задания», умри, а сделай. Он тебе предначертания пером изобразил на бумажке и не вспотел, а ты все это должен горбом и лопатой исполнять. А он придет, посмотрит, скажет еще, что где поправить, еще покопать, грязь помесить, на дожде помокнуть, на морозе померзнуть, и новые предначертания выложит…» – и, подумав о пустом уме сына, в голову которого всякий сор несет, снова выругался.
От таких разговоров с отцом жизнь ясней не становилась.
Если в деревне он шел по жизни путем, протоптанным до него, и был предуготован снискать, как говорится, чести плугом, то здесь, на стройке, он с жизнью все время сталкивался, все время натыкался на что-то непонятное, требующее объяснения.
А вот шустрая и стоглазая Зинка как раз все понимала, а главное, умела объяснить и показать пользу.
Нельзя сказать, чтобы Зинка искусно заманивала Кукуева в сети сладострастия.
Нет, на первых порах она обращалась с Кукуевым с товарищеской непринужденностью.
Для начала она оградила новенького опалубщика, приведенного ею в свою бригаду бетонщиков имени ОГПУ, от всех поползновений в его сторону как со стороны шустрых и скорых на любовь девушек, так и мужиков, почитавших людей непьющих больными или юродивыми. Твердым и быстрым шепотом она требовала от коллег чуткости и понимания драмы, переживаемой парнем в связи с бегством отца и отстранением от лошадей.
«Лицо у тебя сознательного рабочего, – говорила Зинка, оглядывая Кукуева, как оглядывает скульптор глыбу мрамора, придумывая ей употребление, – а душа-то, извини, крестьянская! Будем тебя отесывать».
Кукуев и сам не заметил, что круг его общения после перехода в бригаду бетонщиков из артели грабарей не расширился, а ограничился Зинкой. Общаться ему приходилось в основном с этой деловитой, независимой и решительной девушкой, обращавшейся к нему исключительно по фамилии.
Первое время Зинка никогда не оставалась с Кукуевым наедине, давая всем понять, что никаких за собой особых прав на этого парня не имеет. И даже когда они разговаривали вдвоем, все равно, хотя бы в речи, но незримо присутствовал коллектив. А может быть, она и сама считала себя коллективом.
«Мы тебя не отдадим в руки слепой судьбы…», «Нам нужны люди образованные, грамотные, политически подкованные…», «Мы не можем делать ставку на старую интеллигенцию. Судя по тому, как легко она приняла советскую власть, она так же легко от нее и откажется…»
Эти бесконечные «мы», «нас», «к нам» принимались Кукуевым вполне доверчиво и мешали видеть в Зинке бабу, девку со всем набором бабьих потребностей и возможностей. При этом Кукуев не был обуреваем неотступными мыслями о Зинке, какие вселяются в мужчину под влиянием либо разыгравшейся чувственности, либо от переполненности мечтами высокими и тревожными.
Зинкины прелести не пробуждали его воображение. Была она худощава, скуласта, в общем-то, недурна собой, росту небольшого, но не маленькая, имела проницательные глаза и резкий голос. А вот слеплена она была из какого-то упругого материала, казалось, случись ей упасть с большой высоты, так ведь не шлепнется, как большинство, не прилипнет к земельке раз и навсегда, а напротив, ударится, подпрыгнет, еще раз ударится, еще раз подпрыгнет, но уже не очень высоко, и укрепится, наконец, на своих чуть коротковатых и полноватых ножках как ни в чем не бывало.
Еще в прозодежде Зинка как-то смотрелась, а когда переодевалась, то вся ее щуплость проступала наружу. Кукуев смотрел на нее без интереса, но сочувственно. «Приведи такую к себе в деревню, в Торбаево… А прежде еще Царицыно надо пройти, Алешино, Болотицы…» В воображении своем он видел деревенских баб, оставивших на минуту свои занятия, чтобы проводить глазами молодуху, выворачивая головы, увернутые в платки, и, казалось, слышал сокрушенный приговор: «Ох, не срядна девка, не срядна…»
Основательность кукуевских наблюдений Зинка подтверждала сама, нет-нет и бросая от случая к случаю напоминание: «Я не женщина».
Сначала Кукуев оставлял эти слова без внимания, но однажды все-таки спросил:
– А кто же ты?
– Я человек, понимаешь? Человек!
– Баба, а не женщина, это как же так? – недоумевал Кукуев, не подозревая, что самое-то притягательное, быть может, в женщине это загадка, а еще лучше – тайна! И нет лучшей зацепки, во всяком случае, более универсальной, чем загадка, способная компенсировать отсутствие какого-нибудь выдающегося женского достоинства вроде журавлиной походки, или бриллиантового блеска в глазах, или впечатляющей родинки под правой грудью.
Вот этой «не женщиной» Зинка и зацепила внимание Кукуева, каковому размышления о том, что же может скрываться под таким убеждением, сообщали странное для него самого возбуждение.
Едва в его взгляде на нее появилось долгожданное любопытство, как она тут же поспешила внести определенность.
– Я сомневаюсь в сути твоих устремлений к сближению со мной…
От таких слов, обнаруживающих саму возможность сближения с Зинкой, надо бы рассмеяться, но его бросило в жар.
Сыплющая непонятными быстрыми словами, она становилась необычайно приманчивой именно потому, что Кукуев, с его лишь пробным опытом быстротекущей деревенской любви с одной неувядаемой вдовицей, искренне недоумевал, что же это за фрукт такой, что же это за овощ – «не женщина».
– Смысл жизни вовсе не в поведении индивидуума, а в растворенности в коллективе, в массе…
И вместо того чтобы самым немудрящим хотя бы вопросом поддержать умный разговор о смысле жизни, Кукуев с большей неожиданностью для себя, чем для Зинки, сгреб ее в охапку и поцеловал.
Зинка приняла поцелуй как должное, как получала аванс или получку в фанерном окошечке кассы.
Она говорила ему о положении пролетариата в Абиссинии, о дирижаблях, которые вот-вот заменят поезда, о словах Чкалова про детей, облетевших весь мир, и о многом ином, о чем, пожалуй, можно было и не говорить немногословному парню, почти не слушавшему ее захлебывающийся щебет и соображавшему не о том, о чем она говорит, а о том, зачем она это все ему рассказывает, если в Абиссинию он не собирается, дирижабли он видел только на облигациях внутреннего займа, а Чкалов был так же далек от него, как Молотов или Клара Цеткин.
Кукуеву стало совсем жарко, хотя морозец на улице к вечеру усилился. А Зинке, напротив, стало холодно, и она предложила зайти в сторожку в недостроенном цехе.
Женщинам, решившимся ускорить события и напомнить своему избраннику о неотвратимости надвигающегося счастья, свойственно прибегать к изображению измученности, усталости, обессиленности, Зинка же, не изменяя себе, была как всегда пряма и деловита.
В драной шубейке она была похожа на маленького зверька, спрятавшегося в шкуру, сброшенную старым, потрепанным жизнью зверем побольше. Сердце бьется часто-часто, голова кружится от собственной решимости. Шубка чуть расстегнута. «Жарко», – чтобы не подумал чего-нибудь. А он и впрямь не подумал, действительно, в этой тесной конуре жарко. «Послушай, как сердце бьется». Приложила его ладонь к груди. И снова голос такой, что допустить мысль о чем-нибудь таком было бы кощунством. И он не допустил. Грудь под рукой была живой и упругой. «Бьется, как чиж в кулаке», – подумал Кукуев и убрал руку.
Когда в темной сторожке на топчане Кукуев отпрянул от Зойкиных уст, владевших словом куда лучше, чем искусством поцелуя, она произнесла, да как-то так обыкновенно, будто говорила это не раз:
– Ты мужик, вам, мужикам, это надо… Делай, что хочешь… Я согласна.
От первого поцелуя прошло минут двадцать.
Не зная ласк, вернее, не считая их уместными, Кукуев обхватил Зинку и постарался сжать крепко-крепко, как случалось хватать деревенских девчат, ожидая стона и привычной мольбы о пощаде. Она терпела, подчиняясь его неудержимому желанию вобрать ее всю в себя. Хрупкое с виду тело оказалось гибким и прочным, и даже твердым. Тогда он прибег к ходам известным и не встретил сопротивления на путях, ведущих к обновлению жизни, на тех путях, где все живое платит свою дань природе.
Наконец он вытер мокрый лоб, вид у него, впрочем, в темноте неразличимой был такой, словно он не любви предавался, а исступленно мотыжил землю под палящим солнцем. Одежда была сбита, частью вниз, частью черт знает куда, лоб покрыт испариной. В наряде, рассчитанном на мороз, было тесно и жарко.
Брачное ложе в средневековье немцы именовали «мастерской любви», любовь же в цеховой сторожке соответствовала этому наименованию в еще большей степени.
Кукуев почувствовал себя в какой-то бескрайней пустоте, кромешная темнота сторожки только усиливала это чувство, в этой пустоте и темени нужно было найти себя, то есть найти слова, которые должны выразить чувства, сопутствующие случившемуся.
– Ты что же мне не сказала? – еще не зная, радоваться или чего-то опасаться, требовательно спросил Кукуев.
– Сказала, и не один раз, – непривычно тихо произнесла Зинка и нашла в темноте его руку. – Я же говорила тебе, я не женщина… Теперь убедился?
– И что за разговор у тебя?.. Могла бы и прямо сказать – девка. Что ж теперь… – в голосе его звучало недоумение человека, не уверенного в последствиях совершенного поступка.
Недоверчивость эту Зинка в темноте приняла за смущение, разглядев в ней даже какие-то одной ей видимые признаки нежности.
Растерянность Кукуева понять легко. Порушенное вот так, чуть не дуриком, Зинкино девичество требовало как бы нового взгляда не только на случившееся, но и на весь путь, пусть и не очень продолжительных, но весьма насыщенных отношений с арматурщицей.
– Что ж, тебе до меня никто не нравился? – спросил Кукуев, увидев себя со стороны удостоенным награды.
– Ну почему же… Мне нравились всегда люди только серьезные, даже один технолог, но он был женат вторым браком.
– И все? – Кукуев хотел, чтобы говорили о нем.
– Ну, было еще два ветеринара, но оказались оба люди несерьезные…
Когда вышли на улицу, небо встретило их звездным фейерверком.
Полная луна стояла высоко-высоко, и в этом высоком ее парении виделось тоже что-то праздничное. Воздух был морозным, чистым, хрустел снег под ногами, как овес под каблуками новобрачных, и стройка, светящаяся множеством огней, в снежном убранстве тоже казалась праздничной.
– Ты теперь будешь моя путеводная звезда… – от большого желания сказать что-нибудь красивое произнес Кукуев. Сказанного показалось недостаточно, он подумал и добавил: – И будешь теплиться всю жизнь…
– Вот видишь, – привычно звонким голосом сказала польщенная Зинка, – у тебя и лицо стало более содержательным.
– Ты почему меня выбрала? – с другой стороны попытался утолить свою гордость Кукуев.
– Из молодежи ты дельный элемент. Известный процент народа, ты же видишь, спивается, а ты непьющий, это большой плюс. Тебя к рабфаку будем готовить…
В голосе Зинки уже звучали привычные товарищеские интонации, прямые, трезвые, деловые суждения, отмеченные печатью неповторимого времени.
Кукуеву показалось на минуту, что выплеснувшиеся через край отношения снова возвращаются в привычное деловое русло, и успокоился.
Откуда ему, все еще деревенщине, было знать, что в эту маленькую головку вмещались обширнейшие планы, что из своих смутных и кудрявых мечтаний, как из кудели, она умеет прясть путеводную нить.
– Прежде всего, тебе нужно привыкнуть читать газеты. Жизнь на глазах меняется, ты знаешь, к примеру, что архипелаг Новая Земля теперь называется имени Каменева, Льва Борисовича? А что трудящиеся Челябинска обратились в правительство с просьбой переименовать их город в Кагановичеград? Вот видишь, не знаешь. А про Декрет о «безбожной Пятилетке» помнишь? К 1 мая 1937 года имя Бога должно быть забыто на территории нашей страны.
Люди, может быть, и хотели бы забыть, но на небесах происходили такие события, которые ни в какие земные понятия не укладывались. Так, 18 июня 1936 года в день солнечного затмения сообщили о смерти великого пролетарского писателя Максима Горького. Старики вспомнили, что в 1905 году 9 января, в памятное воскресенье, тоже было солнечное затмение.
И хотя имя Бога к 1 мая на территории страны забыто не было, 1937 год оказался отмечен необычайным явлением. В этом году выдался на удивление теплый сентябрь. Повсеместно второй раз зацвели сады, а в Сталинградской области приступили ко второму сбору урожая малины.
Зинка умудрялась читать газеты первой, и потому казалось, что именно ее желания, помыслы и надежды, в первую очередь, стремится выполнить народная власть.
– Ты думаешь там, наверху, не видят, как мы живем? Все видят! Вот тебе, пожалуйста: «Постановление комиссии Совконтроля при Совнаркоме указало на недопустимость перебоев в продаже спичек, мыла и валенок».
Зинка не упускала случая восхититься проницательностью товарища Сталина, которому за всем буквально приходилось следить лично, и жалела его. Она радостно рассказала в бригаде про подписанное товарищем Сталиным Постановление об отмене приказа Наркомсовхозов о кастрации племенных баранов и была немало удивлена веселой реакцией на это сообщение. Народ в бригаде был по преимуществу с крестьянским прошлым, и к вопросам политики партии на селе могли бы относиться серьезней.
Сам же Кукуев, знакомясь с правительственными постановлениями, читая директиву Совнаркома «Об обязательных поставках зерна и риса государству колхозами и единоличными хозяйствами», или «Указ об обязательной поставке овощей государству колхозами», или «О трудовом участии сельского населения в строительстве и ремонте шоссейных и грунтовых дорог», всякий раз чувствовал себя как человек, только что услышавший звук пролетевшей мимо пули.