Читать книгу Грустная песня про Ванчукова - Михаил Зуев - Страница 16

Часть вторая
Глава 11

Оглавление

Острая боль пронзила правый указательный палец. Ванчуков отдёрнул руку. Большая упитанная белая крыса шлёпнулась на посыпанное свежими пахучими опилками дно пластмассовой клетки. Задорно, с видом победителя, снисходительно взглянула на укушенного ей Олика. Лениво побегала кругами; поблёскивая красными бусинками глаз, мирно уселась в дальнем углу, подобрав под себя лапки.

– С мылом помой, – сказала Таня. – Сильно кровит?

– Нет, – мотнул Ванчуков головой, открывая воду и вращая обмылок в кулаке левой руки.

– Кто ж так делает, – в голосе Тани явно слышалась нотка сочувствия, – ты её прижал, вот и получил… Они у нас ручные, совсем не кусучие. Палец дай сюда! – Таня уже стояла с пузырьком йода и ватным тампоном наизготовку.

– Щиплет… – прошептал Ванчуков.

– Подуй! – приказала Таня.

Ванчуков подул на моментально ставший коричневым, ещё чуть сырой от воды палец.

– Прямей палец держи, – Таня ловко намотала полтора витка широкого лейкопластыря, сверху в одно движение надела тесный резиновый напальчник. Улыбнулась: «Годится!»

– Ты же её сжал, как бешеный! Вот ей и не понравилось. Ещё раз смотри, как надо. У тебя ведь уже сколько раз нормально получалось… – Таня спокойно просунула незащищённую руку сквозь дверку в сетчатой крышке клетки, погладила крысу по спинке. Та сидела спокойно, только чуть приподнялась на задних лапках, оторвав передние от пола; обнюхала руку.

– Вот видишь. У неё и в мыслях нет меня кусать… – Таня завела кисть руки под пузечко, чуть выгнула ладонь лодочкой и, аккуратно приподняв животное над полом клетки, вытащила наружу. Ладонь другой руки положила на спинку. Крыса оказалась между ладоней девушки, словно в тёплом коконе; от удовольствия поначалу зажмурилась, а после и вообще закрыла глаза.

– Они ласку чувствуют, – сказала, лучась серыми ясными глазами, лаборантка Таня. – Ну, теперь ты. Попробуй, – и снова отпустила крысу в клетку.

Ванчуков повторил всё в точности. Крыса и не собиралась кусаться, разве что внимательно обнюхала свежий напальчник.

– Ты, главное, не бойся.

– Я и не боюсь, – смутился Ванчуков.

– Вот и славно, – улыбнулась Таня. – Теперь так: я каждую достаю, держу, ты колешь. Как колоть, помнишь?

– Помню. Сегодня левое заднее бедро, подкожно. Полкубика.

– Молодец! Всё правильно помнишь…


Обратно идти из «крысиного» вивария было, от двери до двери, всего-то метров пятьдесят. Яркое июльское утро в НИИ-шном дворе бурлило жизнью. Из-за высокого кирпичного забора с улицы доносился приглушённый шум автомобилей. На маленьком деревянном жестью оббитом навесе у крайнего окошка второго этажа, на россыпи пшена возбуждённо ворковали и с хрустом перьев дрались голуби.

– Опять кадровик гладиаторские бои среди птиц устраивает! – звонко рассмеялась Таня. – Ну не дебил ли?..


– …Мы его, конечно, на всё лето оформим. Да, оформим! – говорил месяц назад Светлане Александровне лабораторский кадровик Гавриленков, сидя в маленьком, приспособленном из кладовки, кабинетике, за маленьким колченогим столиком. Светлана Александровна сидела по другую сторону стола от кадровика. На Ванчукова места в кабинете уже не хватило, поэтому он как был, так и остался стоять в открытом дверном проёме, на самом сквозняке: одна створка окна распахнута, на навесе с пшеном шуршали голуби.

– Как вы в таком шуме тут сидите? – рассмеялась Светлана Александровна.

– Так ведь птицы-то… птицы тоже есть хотят… – расплылся в улыбке круглолицый полнотелый неопределённого возраста инспектор по кадрам Гавриленков. – Вот и подкармливаю… Мы вашего Ольгерда Сергеевича, да, правильно?.. – Ванчуков солидно кивнул. Его первый раз в жизни назвали по имени-отчеству, – …оформим на ставку лаборанта временно, на три месяца. Трудовую книжку выпишем. Да, выпишем, обязательно!.. Но тут два момента… – кадровик запнулся.

Дулина посмотрела недоверчиво.

– Первый момент, Светлана Александровна, в том, что Ольгерд Сергеевич – несовершеннолетний. Поэтому на целую ставку у меня его зачислить никак не получится. Только на половину. С отработкой по тарифной сетке ежедневно половины рабочего дня и тридцатиминутным перерывом. Перерыв на обед полуставочникам не положен. Ты согласен, Ольгерд Сергеевич?

– Да-да-да! – скороговоркой заверил занудного Гавриленкова Ванчуков.

– И второй момент, опять же, потому что несовершеннолетний наш Ольгерд Сергеевич и лет ему полных даже не шестнадцать, а только-то тринадцать. Из молодых да ранних наш Ольгерд Сергеевич. Так вот. Нужно ему справку принести.

– Какую? – не поняла кадровика заместитель заведующего отдела специальной патофизиологии кандидат меднаук Светлана Александровна Дулина.

– Из комиссии. По делам несовершеннолетних.

– Так он же не уголовник! Зачем справка?

– Уголовник – не уголовник… Какая разница?! Они должны справку ему дать с разрешением на работу. Иначе зачислить не имею права…


– Что с пальцем? – спросила Светлана Александровна.

– Бандитская пуля! – хохотнула Таня, возвращая на стол принесённый из вивария отработанный стерилизатор. – Анфиска палец Олику решила прокомпостировать.

– Удачно? – улыбнулась Дулина.

– Для Анфиски – точно да, а как для Олика – не знаю…

– Писать-то сможешь? – спросила Ольгерда начальница.

– Конечно, Светлан Санна! – встрепенулся тот. – Вы не думайте, я за сегодня всё закончу. Кровь не идёт, и не болит уже.

– В другой раз ты поосторожней, – по-матерински потрепала вихры Ванчукова Дулина. Залезла в сумочку, достала два ключа на колечке. – Помнишь, какой от чего?

– Помню, Светлан Санна! Вот этот, – Ванчуков взялся за длинный двухбородочный, – от верхнего.

– Молодец, иди давай!

Ванчуков снял белый халат, пригладил взъерошенную Дулиной причёску и пошёл к выходу.

– Эй, Ольгерд, стой! Я забыла!

Ванчуков вопросительно обернулся.

– Там на кухне в холодильнике мясной пирог, свежий, вчера с Маринкой испекли. Ешь! И не всухомятку, чаю попей. Голодным за работу садиться не смей!

– Хорошо, Светлан Санна! – прокричал Ванчуков, сбегая по пологой лестнице.


До Печатникова переулка можно было сначала трамваем, а потом пешком. Но Олику очень захотелось идти пешком весь путь, километра два – два с половиной. Энергия выхлёстывала через край. Лето семьдесят пятого стало волшебным. Разве мог он подумать, что Саша Козак устроит его на самую настоящую работу в самую настоящую медицинскую лабораторию?!

– Хочешь? – спросил тогда Саша.

– Хочу… – благоговейно выдохнул Олик.

За месяц Ольгерд научился многому. Очень многому. А самое главное – его с первого дня, с начала июня, допустили до участия в хирургических экспериментах.

– Ну, не пробирки же он сюда мыть пришёл! – сказала Светлан Санна. – Хотя и пробирки мыть тоже научится…

Послезавтра у Светланы Александровны должен был быть большой отчётный доклад на учёном совете лаборатории. Сам академик Куваев приедет! К докладу Светлан Санне нужно восемь плакатов. Рисовать плакаты она доверила Ванчукову.

– Чтобы не отвлекаться, работать будешь у меня дома.

Ванчуков понравился Дулиной с самой первой минуты, когда будущий зять Саша привёл его в лабораторию. Мальчишка показался Светлан Санне не по возрасту разумным, в меру застенчивым и очень понятливым.

– Берём, – сказала она Козаку. – Как там учил нас усатый, «кадры решают всё»? Не будем разбрасываться молодыми кадрами.

Пять плакатов были уже нарисованы за предыдущие два дня. Оставались три таблицы, что попроще, поэтому Олик совсем не волновался. Поволноваться ему пришлось раньше…


…В коридоре третьего этажа Фрунзенского райисполкома в три часа дня было тихо. Ванчуков сидел на стульчике возле двери. К стене какой-то казённый эстет кривовато пришпандорил стеклянную табличку. Первую строчку, что крупными буквами, можно было прочитать не напрягаясь: «Комиссия». Табличка немного бликовала от света из окна, и на второй строке, шрифтом поменьше, нормально читалось лишь «по делам». Последнее слово под таким углом зрения расплывалось. Но Ванчуков и без того знал, что там написано. Дверь открылась.

– Ты на комиссию? – спросил женский голос.

– Да, – сказал Ванчуков.

– Заходи.

Кроме открывшей дверь женщины, в комнате за столом сидели двое мужчин; один среднего возраста, другой пожилого. Выражения лиц обоих были далеки от благодушия. Тот, кто средних лет, открыл лежавшую перед ним картонную папку-скоросшиватель и что-то там внимательно читал. Старый же поднял на Ольгерда свиные глазки и попёр с места в карьер.

– Фамилия?

– Ванчуков, – сказал Ванчуков.

– Лет сколько?

– Тринадцать, – Ванчуков смотрел на старого, ощущая, как в нём потихоньку, но неуклонно поднимается волна омерзения при виде этих свиных глаз, низкого лба, одутловатого лица и грязных седоватых волосиков, обрамлявших блестящую салом плешь.

– Отец пьёт?

– Нет, мой отец не пьёт.

– Мать пьёт?

– Нет.

– Родители тебя бьют?

– Нет, не бьют.

– На учёте в детской комнате милиции состоишь?..

Ответить Ванчуков не успел. Тот, что помоложе, который читал листки в папке, дотронулся до локтя свинорылого старика и что-то зашептал ему на ухо.

– Ага… – повернувшись, сказал свинорылый молодому и снова повернулся к Ванчукову.

– Учишься как?

– На отлично. Иногда на хорошо, – ответил Ольгерд, ощущая, как предательски мутнеет мир от наливающих глаза невольных, неподконтрольных ему, слёз.

– Зачем на работу устраиваешься?

– Это мне нужно для дальнейшей профессиональной ориентации, – справившись со слезами, сказал Ванчуков фразу, заучить которую его заставил Саша Козак. – Я собираюсь поступать в педагогический или медицинский институт.

– А что делать будешь на работе? – хамовато, как будто ничего и не произошло, продолжил допрос свинорылый.

– Буду работать в операционном блоке медицинской экспериментальной лаборатории, – Ванчуков успокоился и смотрел на свинорылого как на какую-то аскариду в лужице экскрементов. – Готовить инструмент, делать инъекции животным, участвовать в хирургических операциях.

– Хорошо, – скривил подобие улыбки свинорылый, – вот вырастешь и лет через десять нас лечить будешь. «Тебя я лечить не буду…», – со злобой подумал Ванчуков. За свою злобу ему стыдно совсем не было, и от этого – было стыдно.

– Справку выпиши ему, – кивнул старший пожилой женщине, секретарю комиссии.

– Свидетельство о рождении. Сюда давай, – через губу плюнула бездушными словами женщина…


Мясной пирог таял на языке, перекатываясь мелкими прожаренными горошинками сочного фарша и обнимающим язык сдобным вкусом пышного сверху и похрустывающего внизу теста. Ванчуков сосредоточенно жевал, запивая сладким чаем. Готовила Светлан Санна отменно. Впрочем, Ольгерда это не радовало. Он, волей-неволей, сравнивал блюда, которыми теперь любила его угощать Дулина, с материнской стряпнёй, и за мамину еду ему было обидно. Всякий раз, когда случались подобные несуразности, связанные с родителями, ему теперь становилось обидно. Умом Олик понимал, что здесь он ни при чём, а вот сердцем – сердцем согласиться никак не мог.


Один раз, это было в театре, у отца в гардеробной очереди за верхней одеждой почему-то возник конфликт со стоящим впереди мужчиной. Ванчуков не помнил, в чём там было дело; запомнилось лишь, что этот посторонний интеллигентный убелённый сединами мужчина брезгливо повернулся к отцу, сказав: «вы неумный человек». Ольгерд весь внутренне съёжился, ожидая, что мужчина на свой выпад должен как минимум получить пощёчину! Съёжился же Ольгерд не от страха, а от смешанного противоречивого чувства: ему стало обидно, что посторонний человек его отца оскорбил, это с одной стороны. А с другой, он желал, на самом деле – то ему не привиделось, не придумал он после – желал, чтобы отец ответил. Но отец, вместо того чтобы повести себя по-мужски, сдулся и смолчал. Отвёл взгляд.

Тогда Ольгерд в каком-то беспамятстве дёрнул мужчину, годившегося ему в деды, за рукав и, когда тот обернулся, громко, каждое слово чеканя, сказал:

– Сударь, вы – дрянь!

И замолчал. Горло перехватило. Краска хлынула в лицо. Дальше было возможно только одно: «К барьеру!» Ванчуков даже не понял, откуда в его речи взялся вдруг «сударь», но отчётливо в тот момент знал так ясно, что яснее уже не бывает: иначе поступить ему нельзя.

Седовласый что-то зашипел, как раздавленная змея, дёрнулся, демонстративно отвернулся. Отвернуться-то он отвернулся, но возразить ему было нечем. Так один юный мальчик, сам того не поняв, оказался мужчиной более, чем двое трусливых пожилых уже мужчин.

Когда вышли из театра, по пути к метро отец тяжело молчал. Зато раскудахталась мать: «Как ты смеешь так разговаривать с взрослыми людьми?!» Отец понуро шёл чуть в стороне, курил. Не сказал ни слова одобрения в сторону Ванчукова. И то было катастрофой. Только понял это Ванчуков не в тот самый день, а гораздо позже.

В другой раз, когда всей семьёй были в гостях у отцовского приятеля профессора Соломона из «Станкина», за хорошенько уже пьяным столом у взрослых зашёл ностальгический разговор о шестидесятых. Об «оттепели», об интеллигентском воодушевлении, о поэтических вечерах в Политехническом… Отец что-то сказал про поэта Евтушенко, мол, ему до Есенина как пешком до звезды – всего Есенина Сергей Фёдорович знал наизусть, мог декламировать с любого места. Жена Соломона, ехидная брюнетка, скорчила презрительную физию:

– Как вы можете судить о том, чего не знаете? Вы тогда не жили в Москве!

«Не жили в Москве» было сказано так, что единственной реакцией, по мнению Ольгерда, должно было – встать и попрощаться. Немедленно. Беспрекословно. Но отец снова смолчал. Скукожился, будто из него выпустили воздух. Ольгерд, против своей воли ставший свидетелем безобразной сцены, потом, уже дома, спросил Сергея Фёдоровича: «Почему, папа?» Тот сделал вид, что вопроса не расслышал.


Доев кусок пирога, отправив за ним следом ещё половину тульского пряника и допив чай, Олик сполоснул тарелки и кружку под струёй воды, вымыл руки с мылом и отправился в кабинет. Квартира Светлан Санны была на четвёртом, последнем этаже старого, когда-то доходного, дома, стоявшего на возвышении, так что из окна кабинета открывался широкий вид на верхушки деревьев, укутавших зелёной шапкой тенистый Цветной бульвар. Ванчуков с наслаждением распахнул окно, развернул стоявший в углу кабинета рулон резаного ватмана, отделил от него девственно белый лист. Разложил по столу, прижал края пресс-папье, гирьками и книгами, чтобы бумага не сворачивалась; открыл пузырьки с тушью, вооружился плакатным пером и приступил к работе. Писать таблицы действительно оказалось сильно легче, чем рисовать разноцветной тушью графики, пестрящие разными обозначениями и вертикальными отрезками статистических доверительных интервалов. Курить – время от времени – Ванчуков бегал на кухню; у Дулиной было можно. У Дулиной вообще ничего не запрещалось. Саша Козак как-то отпустил в адрес тёщи: «Мировая тётка!» Саша уже месяца два как переехал к Марине и Светлан Санне; жениться пока не поженились, но жили теперь одной семьёй.


Олику всегда было тепло у них в гостях. Светлан Санна отвечала на все вопросы. Однажды, когда он спросил, что это за бородатый мужчина на портрете маслом в гостиной, в ответ получил лекцию на полтора часа: про отца Светланы Александровны Дулиной; про её деда, купца первой гильдии; и про портрет, оказавшийся за авторством ни много ни мало Ильи Ефимовича Репина, бывшего другом деду-купцу. Рассказывала всё это Светлан Санна не потому, что хотела пустить пыль в глаза, а всего лишь затем, что раз вопрос задан и человек, его задавший – твой гость, то и отвечать нужно как следует, не отлынивая. Во время рассказа Светлан Санны Ванчукова время от времени начинала подъедать обидная мысль: почему же собственные родители никогда не рассказывают ему о своём прошлом? Даже когда он пытался спросить…


Буквы и цифры выезжали из-под широкого плакатного пера с центральным пропилом красивыми, ровными и жирными – словно из настоящей типографии. Ольгерд периодически замирал, склоняясь в стороне над ватманским листом так, чтобы взгляд низко-низко скользил по только что написанному. Тогда можно было воочию наблюдать чудо превращения: блестящие, словно поверхность ледяного катка, буквы, быстро подсыхая, становились матовыми, основательными, обретая вес и незыблемость.

Две таблицы были окончены нереально быстро. Ванчуков вылез на балкон, отцепил от бельевых верёвок несколько белённых дождями, облизанных шершавыми ветрами, слегка набухших от старости прищепок с ржавыми сердцевинами, вернулся в комнату и, недолго думая, прищепил листы ватмана к раздвинутым тяжёлым оконным портьерам – сушиться. Ещё чуть полюбовавшись результатами труда, Олик приступил к третьему, заключительному не только на сегодня, но и последнему вообще, листу. Табличка там должна была быть небольшой; справился быстро. Залихватски махнул рукой с пером: мол, всё, отмучился! Из пропила вылетели несколько мелких капелек туши и кляксами шлёпнулись на ватман. Работа оказалась безнадёжно испорченной.


Старый звонок в прихожей захрумкал-затренькал, то и дело сбиваясь на беззвучную надсадную гулкую вибрацию соленоида магнитной катушки. Ванчуков, прищурившись и чуть пригнувшись – то ли дырка низко, то ли мальчишка успел подрасти – приложился к дверному глазку. Там, в отдалённой, трубкой закруглённой перспективе, подпрыгивали и изо всех сил молча махали руками. Олик рассмеялся и щёлкнул рычажком замка.

– Что, трудишься? – спросила Марина, вваливаясь в квартиру. Следом в прихожую с лестницы отшлюзовался Саша Козак.

– Ага, – серьёзно сказал Ванчуков.

– И как? – улыбнулась Марина.

– Нормально. Но не совсем.

Пока Саша на кухне разгружал сумку, затаривая холодильник, Марина оценила масштабы бедствия.

– И чего?

– Не знаю, – сказал Олик. – Стирать как-то надо. А что делать с тушью, я не понимаю.

– О-о-ой, да это ж элементарно! – наморщила лоб Марина. – Сейчас подсохнет и… Саша! Са-а-ань!

– Тут я, – высунулся из коридора Козак.

– У тебя бритвенное лезвие есть?

– Было в ванной.

– Неси!

– Я не умею – лезвием… – смущённо сказал Ванчуков. – У меня не получается. Всегда бумагу рву…


…Ирка Рюмина не сразу с ними училась, пришла позже, классе во втором, может, в третьем. Посадили за соседнюю парту, только в другом ряду. Серьёзная, воздушная, синяя жилка на виске; вся белёсая, бледная, прозрачная, тонкая станом, с косой длинной – мать укладывала колечком вокруг головы. Круглая отличница Ирка виртуозно умела работать бритвенным лезвием. Называла – «чи́нка». Вычищала любую помарку из тетради так, что никто никогда не заметит. Могла и в дневнике подчистить, если что. Ванчуков ею на уроках безнаказанно любовался: сидел чуть сзади. Ирка и ему тоже подчищала всякие кляксы, когда просил. Втихаря таскал ей из дома – нет, нет! не каждый день! – малюсенький кусочек солёного огурца, всего-то с пятак. В целлофан оборачивал и таскал. Ирка брала торопливо, украдкой совала в карман передника, чтоб не увидели. Ирке нельзя. У Ирки почечная недостаточность. Олик знал, что нельзя. Но Иркины слёзы тогда отменяли для него все «нельзя» на свете…


– Подсохло! – плотоядно ухмыльнулась Марина, вооружаясь бритвенным лезвием «Нева». – Пять минут! Сейчас всё будет! – вычистила первую кляксу. – Олька, смотри!

Ольгерд только покачал головой: так не бывает.

– Мне ещё минут семь надо! – сосредоточенно сказала себе под нос Марина. И сразу:

– Са-а-аш! Собираемся! Олька! И ты тоже!

– Вы… – Ванчуков быстро исправился, – мы куда?

– Купаться! В «Серебчик». Не тут же сидеть, весь вечер куковать.

– Марин… – пригрустнел Олик, – плавок нет.

– Пробле-е-ема!.. – озорно зыркнула Марина. – Са-а-аш! Плавки для Олика есть?

– Е-е-есть! – заорал из соседней комнаты Козак. – И полотенце!..


Поехали с Пушкинской площади «первым» троллейбусом – до конечной. Не вечерело, но вторая половина дня. Народа много. Марине – вот везение! – нашлось место на самом первом диванчике, у окна; мальчишки столпились рядом. Она смотрела в окно: как под шуршание шин, шелестящее из распахнутых оконных фрамуг, по-черепашьи неторопливо течёт мимо перекатами остановок улица Горького, завихряясь площадью Маяковского, плотиной останавливаясь перед площадью Белорусского вокзала, чтобы потом, после зауженного бутылочного горлышка горба Белорусского путепровода с торчащим чуть в стороне несуразным стеклобетонным коробом Второго часового завода, вольготно нестись дальше широченной Амазонкой Ленинградского проспекта…

Саша и Олик весело трепались о чём-то своём. Их задорные голоса – один пониже и постарше, другой повыше и помоложе – вселяли в Марину ощущение спокойной уверенности. Уверенности в том, что всё в её жизни двигается хорошо, двигается правильно; и даже сейчас эта поездка троллейбусом в Серебряный Бор – то самое, что ей нужно, потому что рядом правильные люди и за окнами правильный день; и всё вместе это правильная жизнь. А другой ей и даром не надо.


Марина росла без отца. Вернее, существовал где-то – отец, «отец-подлец», так величала бабушка. Когда Марина была совсем мала, вопросов матери не задавала. Стала постарше – спросила. Мама не юлила: «Нет у тебя папы». «Это как – нет?» – настойчиво повторила Марина. «Это так. Он есть, но его нет». «Ладно», – вздохнула пятилетняя серьёзная девочка. И больше не спрашивала.

Марина всегда была старшей: мама же воспринималась ею как сестра. Младшая. Мама приходила с работы уставшая – Марина садилась рядом, прижималась, пела тихонько песенки, рассказывала сказки. Мама засыпала под голос дочери, а Марина замолкала и думала: «Почему моя мама всегда такая грустная?» Думала, да сама лишь обнимала крепче. Бабушка смотрела, слёзы прятала, рукой махая – мол, вас не поймёшь, кто тут чья дочь.

Марина всегда знала, чего хочет. Не было ни тайн, ни секретов, ни неопределённости. На самом деле хотелось одного – любить. Сначала маму. Потом маму и бабушку. Когда бабушки два года назад не стало, её место в душе Марины оказалось вакантно. Мама не могла на него претендовать: у мамы уже было своё место. Так появился Саша. Он пришёл вовремя, заполнил пустоту, неумолимо растущую в душе каждого, кто в одиночку пересекает границу между детством и юностью. А по-иному границы этой не пересечь; помочь тебе некому. Ты сам – и никто другой.

Грустная песня про Ванчукова

Подняться наверх