Читать книгу Грустная песня про Ванчукова - Михаил Зуев - Страница 8

Часть первая
Глава 3

Оглавление

Гулкий коридор городского глазного диспансера ядовито пах новым линолеумом и чем-то ещё, волнующе-медицинским. Ранним вечером под высоким потолком тускло светились молочно-белые шары потолочных ламп. Метрах в тридцати, в конце коридора, в дальнем торце в стене угадывалось полутёмное окно.

– Сколько створок у оконной рамы, две или три? – спросила Евгения сына. Створок было четыре.

– Две, по-моему, – прищурившись, тихо ответил Лёва. – Ну, может, три. Мам, ну какая разница! «Смутился, – подумала Женя, – вот зря я с ним так».

– Ты посиди – я скоро, схожу пока в аптечный киоск внизу. Если раньше вызовут, заходи, – вполголоса попросила сына. Тот, поправляя тяжеленные, оставляющие канавку на переносице очки, лишь молча кивнул, провожая маму взглядом.

Аптечный киоск Евгении не был нужен сто лет в обед. Просто – собраться с мыслями. А мысли посещали невесёлые. Вот и сбежала, чтобы не дай бог не разреветься при сыне. За полтора месяца Евгения «собрала» всех приличных глазных врачей города. А результата как не было, так и нет. Доктор Гликман, главный офтальмолог, стал последней надеждой. Выше идти некуда. И не к кому.


Лёва не любил больниц. Какой нормальный парень в восемнадцать может их любить? Лёва любил две вещи: математику и бокс. И тем и другим занимался давно. Занимался честно, самозабвенно, без поблажек. Учёба и спорт помогали друг другу, были единым целым. К математике, привечаемой мальчиком с детства, незаметно добавилась физика. Всякие химии-истории-биологии шли не очень, поэтому школьная медаль вышла лишь серебряной. Но что значит «лишь», если в городе выпускников-медалистов в тысяча девятьсот пятьдесят седьмом по пальцам перечесть? К боксу же сразу после вступительных экзаменов – серебряные медалисты сдавали два, а не четыре – добавилась институтская секция альпинизма. Руководитель секции, расслабленный жилистый тридцатилетний доцент кафедры сопромата Угрюмов, полностью соответствовавший фамилии, посмотрел на пришедшего новобранца, коротко кивнул, приладил пояс, зацепил страховочным концом и пустил вверх по тренировочной стене. Посмотрел с минуту, тут же проснулся, встал со скамейки, даже присвистнул. Семнадцатилетний жутко серьёзный и жутко стеснительный студент первого курса по специальности «обработка металлов давлением» Лев Сергеевич Ванчуков был немедленно зачислен в альпинистскую секцию – ещё даже не успев спрыгнуть и коснуться пола носками новых кедов.

Целый год всё было нормально. Но в конце первого курса пришла беда. Дрянное зрение (а другому-то и взяться неоткуда, если оба родителя с детства с миопией средней и сильной степени) пошло вниз стремительно. Подбор очков, повторяемый теперь каждые два месяца, не помогал. Не успевал парень привыкнуть к новым линзам, как они уже годились разве что для мусорного ведра. За полгода цифры съехали с «минус трёх» до «минус пяти». Было понятно, что этим дело не ограничится.

Лёва не жаловался. Он вообще не привык жаловаться, никому и ни на что. Был он упёртый, спокойный и справедливый. Небольшого роста, может, на сантиметр выше отца. Флегматичный. Шуток не понимал. Из-за многолетних занятий боксом все его в окру́ге знали, шпана не связывалась – были поползновения, но всякий раз кончались для шпанцов плохо. Он и теперь ни на что не жаловался. Мама случайно обратила внимание: сын иногда морщится так, будто что-то его беспокоит. Лёва долго не сдавался, на мамины расспросы отмалчивался, но потом всё же признался: «Голова стала болеть».

В кабинете глазного врача никого не было – сказали, отошёл на консультацию в горбольницу. Лёва сидел на фанерном стульчике возле самой двери. Гликман на приём опаздывал уже минут на пятнадцать. Лёву это не беспокоило. Если придётся ждать – значит, буду. А как иначе?

Через минуту после маминого возвращения пожилой усталый сутулый доктор Гликман быстрым шагом, чуть подволакивая левую ногу, прошёл длинным коридором, открыл дверь кабинета, махнул рукой – «заходите». Посадил сына и мать на два стоящих рядом стула. Вопросов задал немного. Лёва к ним привык, потому что слышал их и раньше, у других врачей. Ответы выслушал внимательно. Было видно, что никакие вопросы ему не нужны – работал он уже лет сорок, так что все вопросы были давно заданы, ответы получены. Лёва, правда, даже улыбнулся: вопросы доктор задавал вроде бы ему, а отвечала в основном мама. Доктор в ответ улыбнулся тоже. Глаза его были зелёные, добрые. Несмотря на приличный уже возраст, очков он не носил. «Наверное, это хороший признак, – подумала Евгения, – если офтальмолог сохранил собственное зрение. Пусть тогда и нам поможет…»

– Ну, давайте, молодой человек, учить вас ничему не надо, всё и так сами знаете. Лопаточку в руки, левый глаз прикрываем, читаем вторую строку… Третью… Четвёртую…

Проверил другой глаз. Пощупал глаза через прикрытые веки.

– Хорошо, хорошо, молодой человек, давайте к гиперболоиду инженера Гарина! – «Юморной он всё же», – усмехнулась Евгения, наблюдая, как Гликман прилаживает голову сына к солидному офтальмоскопу.

После осмотра глазного дна задумался. Недолго помолчал:

– Подождите маму в коридоре, хорошо? Я её скоро к вам отпущу.

Лёва сосредоточенно кивнул, встал, вышел, закрыл за собой дверь.


Доктор сел за стол, придвинул стул, сложил руки перед собой, сцепил пальцы.

– Не стану вас зря обнадёживать. Вы ведь хотите знать всё как есть?

Евгения сосредоточенно кивнула.

– Так бывает. Не очень хороши дела с детства, но… – доктор Гликман замялся, подыскивая слово, – …но терпимы. Словно, ну, как поточнее сказать, привычны. Человек же ко всему привыкает. И потом, лет в шестнадцать, семнадцать, у кого как, может, в восемнадцать – раз! – и такой вот скачок. Даже, я бы сказал, прыжок. Недобрый. Проблема в том, что мы не знаем, на каких цифрах тот прыжок остановится, – доктор опять помедлил, – и остановится ли вообще. Вы меня понимаете?

– Что вы хотите сказать? – каким-то чужим, металлическим голосом вымолвила Евгения.

– Я хочу сказать вам правду. И я её скажу. Так вот. У вашего сына всё было неплохо. Процесс не прогрессировал. Да?

Евгения опять кивнула.

– А потом – выпускной класс. Экзамены, волнения. К тому же он у вас боксом занимается. Правильно?

– Правильно… – эхом отозвалась Евгения.

– Даже если по голове не получал, бокс – это как вибрационная болезнь у шахтёров с отбойным молотком. Только там это профессиональная вредность, а здесь – вот даже не скажу, что. Постоянные сотрясения корпуса. Напряжение мышц шеи и спины, рефлекторно передающееся на зрительную мускулатуру. Рассуждать можно долго и красиво, никто не знает, как там на самом деле. Одно известно – бокс с сохранением геометрии глазных сред и остроты зрения не дружит. Вы меня понимаете?

– Да, понимаю, – отрешённо вздохнула Женя. – У меня же ещё дочь. Они близняшки. И у неё тоже зрение начало ухудшаться.

– Ничего не поделать, – Гликман встал с кресла, прошёлся по продолговатому пеналу кабинета от стены к стене. – Ну да ладно, пока это были общие слова. Правильные такие. Без них в нашей профессии никуда. Простите великодушно. Теперь о том, что делать. Увы, делать особо нечего. Симптоматическая терапия, всякие капли – они, если честно, что мёртвому припарки… И подбор, раз за разом, новых очков. Каждый раз всё хуже и хуже. Всё сильнее и сильнее. Могут быть самые непредсказуемые последствия. Вплоть до слепоты, – последнее слово Гликман произнёс тихо, но с расстановкой по слогам.

– А когда оно остановится? – хрипло спросила мать.

– Я же сказал: не ведаю. Да и не я один не знаю. Можно, конечно, пойти оперативным путём. У нас, кстати, в городе филиал московского института офтальмологии, в курсе?

– Я знаю, – кивнула Евгения.

– Беда в том, что гарантий такие операции не дают. Делают их недавно, не набрали ещё должного опыта. Можно рискнуть, но ставки – сами понимаете… Хотя… – врач замолчал.

– Что «хотя»? – встрепенулась Женя.

– Даже не знаю. Если не скажу – буду неправ. Если скажу – тоже. А-а-а, ладно… – махнул рукой Гликман. – Есть такой метод. Вроде есть, а вроде и нет. Снаружи – простой, внутри – чертовски сложный. Называется «тканевая плацентарная терапия». После родов у рожениц берут плаценту. Обрабатывают определённым образом. Консервируют. И при необходимости подсаживают больным.

– Это сложно? – неосознанно подалась вперёд Евгения.

– Если с точки зрения непосредственно операционной техники – элементарно. Под местным обезболиванием в мягких тканях спины делается карман, туда подсаживаются кусочки плаценты, накладывается пара швов сверху – и до свидания. Сложность в другом: какую плаценту забирать, у кого, как её обрабатывать, как консервировать, по какой схеме подсаживать. Первым этим заниматься начал академик Владимир Петрович Филатов. К сожалению, в прошлом году Владимир Петрович ушёл из жизни в весьма преклонном возрасте. Так вот: есть данные, и их всё больше, что подсадка плацентарной ткани останавливает прогресс миопии.

– Что значит «останавливает», доктор?

– А то и значит, сударыня. Не лечит. Не делает лучше. Но дальше процесс не развивается. Где его поймали, на какой стадии – там он и останавливается.

– А сколько раз нужно делать операцию?

– Есть разные схемы, и никто не знает, какая из них лучше. От одного до трёх-четырёх. В том-то и загвоздка.

– Спасибо, доктор. А кто делает? Вы?

– Нет. Я методом не владею. Мне, буду с вами честен, не велено. В городе такие вмешательства производит только один врач.

– Глазной?

– Удивительно, но нет. Не глазной. Хирург общей практики. Главный врач центральной больницы, Михаил Иванович Пегов. У самого Филатова учился, переписывался с ним годами. Больше вам никто не поможет. Только тут проблема… – Гликман снова ненадолго замолчал. – Проблема в том, что Филатов хоть и был большой человек, академик, Герой соцтруда, орденоносец, – даже на Нобелевку его выдвинули, правда, не наши, а тамошние… – а метод-то всё равно так и остался, как бы так сказать… официально не одобренным. Нет его нигде в министерских нормативах и рекомендациях.

– И что же, доктор?

– А то, что теперь, после смерти Филатова, кое-кто пытается его имя вымарать из истории медицинской науки. И так сделать, чтобы о методе его забыли и никогда больше не применяли.

– Это очень серьёзно? – тревожно спросила Евгения.

– Весьма. У Михаила Ивановича уже были проблемы с контрольным управлением горздрава. Он полгода как операции по филатовскому методу прекратил. Да и вообще он теперь оперирует реже. Здоровье шалит.

– И что же мне делать?

– Простите. Простите, – это всё, что я вам могу сказать. Попытайтесь встретиться с Михаилом Ивановичем – возможно, он найдёт основания для приёма. Возможно, он вас выслушает. Он хороший человек, отзывчивый.

– Можно мне будет сослаться на вас?

– Ссылайтесь, ради бога. Старый Гликман никогда от своих слов не отказывался. Только вряд ли это поможет. Ответственность, в случае чего, всё равно вся будет на нём. А метод… я же вам сказал: вроде бы есть, а вроде бы теперь уже и нет.

– Я пойду, доктор! – поднялась со стула Женя, забыв поблагодарить и попрощаться.

– Идите, деточка. Если что-то делать, что-то в мире будет меняться. Желаю вам, чтобы перемены были благоприятны для вас. И ваших деток.

* * *

Сергей Фёдорович коротко, но конкретно, чётко, обстоятельно – как всегда – выступил на утренней планёрке у начальника цеха. Сдал дела молодому, пугливому, в дети ему годному – второй год после института – дневному мастеру. Почистил зубы над побежалой потёками ржавчины эмалированной раковиной – челюсти заломило родниковым холодом, без удовольствия умыл колючее лицо пахучим мылом. Бриться не стал. Глотнул полстакана горячего сладкого чаю. Переоделся устало – спину ломило. Зашнуровал ботинки, закурил, вышел из прокатного, грохочущего каждодневной стальной жизнью, на заводской двор. Ночью над заводом зависал осенний дождь. Такой казённый, ленивый, как всё вокруг. Необильный, словно по обязательству – без задора, в меру, для галочки. Пыль немного прибил, грязи не развёл – ну и ладно. Ванчуков с детства хотел, чтобы если дождь – так дождь, чтобы в лужах плескалось и гудело высокое синее небо. На этот раз для луж воды не хватило. Земля, гравийные и песчаные дорожки, асфальт просто стали сырыми, местами в радужных разводах от неряшливо пролитого когда-то, то тут, то там, бензина или дизтоплива; и оттого выглядели неопрятно.

Никаких планов у Ванчукова после ночной смены не было. Вообще. Сергей просто хотел доехать до квартиры и лечь спать. Дети в институте, жена на работе. Дома будет тихо. Мешать некому. Он невольно поёжился, поднял воротник плаща, бросил окурок в урну и пошёл по дорожке в направлении центральной проходной.

– Серёжа, – негромко окликнула сзади Женя. Ванчуков обернулся. – Доброе утро, Серёжа. Постой. Поговорить надо.

Жена шла из заводской лаборатории. За четыре года из простого инженера поднялась там до замначальника. Ванчуков же как был сменным мастером, так там и остался.

– Присядем? – Евгения свернула с дорожки к крашенной зелёным деревянной лавочке. Сергей поплёлся следом. От утренней прохлады его ощутимо потряхивало.

– Я водила Лёвушку в глазной диспансер.

– Да? – глупо спросил Ванчуков.

– Да, – не замечая отсутствующего взгляда Сергея, ответила жена. Она давно уже не замечала ни его отсутствующего взгляда, ни самого Ванчукова. – Были у Гликмана.

– А кто это? – не понял Ванчуков.

– Главный врач.

– И что? – прозвучало грубо, словно Ванчуков взял и посреди пустого места сказал: «И чего ты ко мне пристала?» Евгении же было всё равно. Она даже не заметила.

– Серё-о-жа, – глядя куда-то в другую сторону, низким грудным тоном прогудела Евгения, – он… он ослепнет.

– Когда?.. – сдуру ляпнул Ванчуков. – Ч-чёрт, я не это хотел сказать! Что ты такое несёшь?! – Евгения не ответила. Отвернула лицо в сторону. Осенний ветер сушил и холодил влажные скулы и щёки.

Повисла тишина. Женя собралась с силами, твёрдо отчеканила:

– Гликман… дал нашему сыну!.. шанс, – «нашему» прозвучало с надрывом. – Один шанс, Серёжа! Если его будет оперировать Пегов… – Ванчукова передёрнуло. С женой он давно договорился: что было, то быльём поросло. Теперь же Евгения договорённость нарушила.

На лице Евгении снова проявились едва заметные на ветру мокрые дорожки под глазами. Ванчуков отвёл взгляд. Многое пришлось ему в жизни пережить, но в такие минуты он чувствовал себя сволочью. Беззащитной сволочью. Тихие беззвучные женские слёзы испепеляли мужскую душу, словно беспощадная вулканическая расплавленная лава; и не было от них спасения.


Всё началось почти четверть века назад. Женька Гурова была старше их всех, без пяти минут выпускница «доменного» факультета. На вечеринку в общежитие привёл её Славка Утёхин. Они тогда гурьбой сидели, второкурсники, конец зимней сессии праздновали. Славка был ровесником Женьки, на четыре года старше Ванчукова. У Сергея ещё детство в голове шарманку крутило, а Славка уже – мужик солидный. А солидному пора обзаводиться домом и семьёй.

Евгения вышла из исконных сибиряков, предки её крестьянствовали по Енисею да пушниной промышляли. А вот она решила в инженеры. Не просто так. Батя, недолго думая, решил подросшую дочь отдать за своего товарища, тоже охотника. Товарищ был положительный, хозяйство крепкое, хребет мощный – не перебить, не переломать. А Евгения не захотела. Повздорила сильно с отцом. Разругалась смертельно. Тот запер её в погребе. Защёлку изнутри гвоздём расковыряла; руки в кровь изгвоздав, ночью дверцу открыла. И, в чём была, пешком через тайгу подалась в город, на строительство комбината. Потом уже, сказали, повезло ей. Суженого-ряженого, отцом назначенного, в тридцать седьмом увезли прочь. Хозяйство порушили. Избу да делянки с землёй сровняли.

Ванчуков, сам хлипких дворянско-еврейских космополитских корней, женщин таких – плебейских, душою цельных, телом ладных, движениями плавных, речью глубоких – не встречал никогда доселе. Разве что на картинках. На репродукциях Кустодиева; может, ещё Петрова-Водкина. А тут вошла: тихая, но властная; медленная, знающая себе цену, но добрая. Светлая изнутри, но не коптящая.

Сергей залип. Что делать, не знал. Ходил за нею всюду. В библиотеку, в кино. На институтских комсомольских собраниях старался сесть поближе. Она его особо не привечала, но и от себя не гнала. Славка только головой покачал, сказал: «Тебе и карты в руки. Пошёл я». Не захотел быть третьим лишним.

Прошло лето, Женя выпустилась, стала молспецом, получила комнату в новом бараке, в верхней слободке, недалеко от комбината. Приняли её в партию. Они три месяца не виделись – летом Ванчуков уезжал далеко-далёко, на запад, на Обь, разнорабочим в изыскательскую партию. В первый день сентября, сразу после лекций, Евгения встретила у института. Сказала: «Пошли». Сергей не понял, спросил: «Куда?» Ответила просто: «К тебе и ко мне. К нам. Жить».

Что тут скрывать, не было у Серёжи мужского опыта до Жени. Так вдобавок, оказалось, и у Евгении не было мужчин до него – ничего не добился тогда настырный папаша с ненужным женишком. Вот так они одновременно стали: Сергей – мужчиной, Евгения – женщиной. Днями Серёжа учился, ночами устроился на подработку. Сначала электриком – а что такого, дело-то давно знакомое. Потом, после третьего, в прокатный, чтоб специальность с самых рабочих азов знать. Свадьбу комсомольскую справили через полгода. Весело, задорно. Обошлось без драки. Подарили молодожёнам обеденный стол и четыре стула – мол, чтоб в доме гости не переводились. С детьми не спешили. Только уж после того, как Сергей вышел на диплом, решились. Близнецы родились в начале сорокового, а уже весной Ванчуковы из деревянного, но тёплого и уютного слободского барака съехали в только что отстроенные светлые трёхкомнатные хоромы на главной улице. Улица становилась всё длиннее, новых домов – всё больше и больше.

Военное время Сергею запомнилось сумбурно, фрагментарно, словно в каком-то тумане. Он внезапно стал холостым. Из мужа и новоиспечённого отца превратился в рыцаря прокатного стана, лишь изредка покидавшего цех, где теперь жил на военном положении. Приходя домой на одну-две ночи в месяц, видел детей и жену словно со стороны, как будто это не его; как будто ему показывают какой фильм или спектакль, где он одновременно и зритель, и герой. И без того не особо телесно состоявшийся, Ванчуков сбросил ещё семь кило, хоть кормили в цеху достаточно; стал мускулистым, жилистым, но чувствовал себя плохо. Сказывались постоянное пребывание в сухом раскалённом цеховом воздухе, безудержное курение, злоупотребление чифиром – тогда без него было не выжить, да и «наркомовский» спирт здоровья никому не прибавлял. Люди понимали: мы здесь, на комбинате, одни; помощи, замены, пощады ждать неоткуда. Многие, кто постарше, тяжело заболевали, их комиссовали. Кто-то умирал прямо на рабочем месте. Оставшиеся смотрели на приходящих новичков даже не снисходительно: с сожалением. Сожалели не из-за смертей товарищей. По большому счёту, к смерти все привыкли. Она устоялась, прижилась в ближнем кругу каждого заводчанина, как кто-то давно знакомый, не нуждающийся в представлении. Сожалели же потому, что неопытных молодых нужно учить. И не один день. Пока молодой слаб, положиться на него нельзя. Значит, нужно взвалить на себя больше. Ещё больше, чем было. Войне всё равно, где ты – в окопе ли, в цеху ли. Прокатит по тебе кованой танковой гусеницей, размажет по бетонке и не вспомнит: был, не был.

Евгения на появлявшегося на короткие побывки мужа смотрела с бабьей тоскливой жалостью, хотя так-то, в повседневной жизни, бабой не была: всё чаще «включала мужика». Знала: лучше так, урывками, чем изо дня в день, из часа в час ждать почтальона с треугольным конвертом. А то с похоронкой.

После войны, когда Ванчукова придавило и едва не погребло под свалившейся анонимкой, не отстранилась. Но и сочувствия особого не проявила. Сочувствовать не умела: отцовское воспитание, широкая кость. Ванчуков же изводил себя, видя, как те, кто начинал вместе с ним, а то и моложе, давно обогнали его, ставшего жертвой обстоятельств. Он не отдавал себе в том отчёта, но отчаянно нуждался в сочувствии. Друзей особо не имел: два настоящих, довоенных друга погибли, а просто пить с кем-то, чтобы «излить душу», не хотел. Да и вообще водку не уважал, как, собственно, и она его. К женщинам был не то чтоб равнодушен – просто некогда и незачем, ведь есть жена. И волнует она его до сих пор; сам себе порой удивлялся. Однако, не получая от неё отклика, потихоньку не заметил, как сам угас.


Трудно поверить, ни о каких «глупостях» с Изольдой поначалу и не помышлял. Девчонка и девчонка. Миловидная. Не в меру серьёзная. Ум живой. Бывает ехидной. И что? И ничего. Тем более дипломниц две. Барышева, дочь Вяч Олегыча, воспринималась Ванчуковым как филиал шефа. А в присутствии старших несуразности неуместны. Дипломный семестр вскоре закончился. Барышева получила на защите «хорошо», чему, зная предмет едва ли на «удовлетворительно», была безмерно рада. Три парня, как Ванчуков и предугадывал, защитились ни шатко ни валко, без особых претензий. Пегова блеснула. Доклад отбарабанила – видно было, что понимает, не зазубрила. На вопросы отвечала живо. Один раз сбилась немного, однако то было несущественно: сладкое яблочко без червячка не поспевает. Так что свой красный диплом она отработала.

После защиты прошло ещё с полгода. Партбилет Ванчукову осенью вернули. Он воспрял. На первомайской демонстрации пятьдесят пятого Сергей и Изольда, ставшая младшим инженером-конструктором в заводском КБ, шли в одной колонне. Им дали тащить один транспарант на двоих; Изе – за левую оглоблю, Сергею Фёдоровичу – за правую. На транспаранте было что-то написано про встречный план. После демонстрации оказались вместе в одной шумной компании, в гостях у ведущего конструктора. Пили яблочный сидр. Сидр – штука коварная; пьётся поначалу легко, словно играючи; голову сносит беспощадно.

Ванчуков отправился покурить на лестницу. Уже было там человек пять. На шум спора вышла Изольда. Постепенно народ всосался обратно в квартиру за добавкой: кто сидра, кто Массандры, кто водки. На лестнице Сергей и Иза остались вдвоём. Зачем Ванчуков привлёк девчонку к себе, ощущая собственной кожей под тонкой парадной рубашкой её грудь в тесных чашках бюстгальтера; зачем ему была нужна её гибкая талия; к чему его наглая левая рука угнездилась на её правой ягодице – Ванчуков не понимал и двадцать лет спустя. Изольда не дёрнулась. Не отстранилась. Неумело, окаменев, горячие сухие потрескавшиеся от весеннего авитаминоза губы ответили на поцелуй.

Краткий миг спустя они в панике отшатнулись друг от друга, будто оба попробовали что-то опасное, страшное, что-то ядовитое, будто каждый из них был для другого змеёй, будто их шибануло током из трансформаторной будки: «Не влезай! Убьёт!» Но было поздно.

Дальше началось непотребство. И дело тут вовсе не в том, кто с кем и в каких художественных подробностях стал спать.

* * *

Начать нужно с того, что Изольду сразу следовало вынести за скобки и оставить в покое. И вовсе не потому, что жена Цезаря выше подозрений – ни жён, ни цезарей на горизонте, понятно, и близко не наблюдалось. Причина в том, что она-то как раз была абсолютно свободна и распоряжаться собой имела полное право так, как ей заблагорассудится. Тем более Иза девушка молодая, неопытная; раньше с мужчинами в отношения вообще, а тем более – в близкие, никогда не вступавшая. С другой стороны, молодость её была уже на излёте: двадцать три, и отзываться о ней как о попавшей в омут страстей инженю было бы недальновидно. Нет: понимала, что делает. Не понимала – зачем; но тут сработал простой суровый возрастной триггер, «пора». А вот кандидатуру, с какой этому «пора» она из планов и намерений позволила перейти в свершившийся факт, следует рассмотреть более подробно. С увеличительным стеклом. Даже, для надёжности, под бинокулярной лупой.

Сергею Фёдоровичу было сорок. Воспитания хорошего, из семьи, стоявшей на традициях – как с отцовской, так и материнской стороны; ни в детстве, ни в ранней юности Ванчуков не изведал сиротства. Когда Женя Гурова, сызмальства обращавшаяся с охотничьей малопульной винтовкой спорей и привычней, чем с тряпичной куклой, взяла его в охапку, она озвучила план, простой и честный. «Жить». И этот план существовал до момента, когда у них всё началось. С Изольдой же инициатором выступил Сергей Фёдорович; выступил безответственно, глупо, малодушно, не имея к тому же никакого плана и никаких намерений, простирающихся дальше съёма штопаного девичьего нижнего белья. Ванчуков сделал то, что делать был не должен; сделал то, что похотливые дворяне вроде озабоченного графа, отца русского сериала, делали со своими дворовыми девками. В конце концов, Бог графам судья, но там девки были взаправду своими, потому что – крепостное право. Здесь же совершён был поступок нечестный, вероломный – и в отношении девушки, и в отношении своего (и не только своего!) будущего.

Вдобавок в Изольде не было по-настоящему ни перца, ни соли, ни должного воспитания, ни стержня: что могла заложить в неё мать-тиран, наедине с кем она осталась в раннем отрочестве? Что ж удивляться, что в недавнем прошлом Ванчукову девица Пегова быстро наскучила. Мир не без добрых людей: Евгении всё стало известно скоро. Никакой такой ревности от нежданного известия она не испытала. Всё потому, что известие было ожидаемым: Евгения выжгла рядом с собой весь ванчуковский кислород. Женя понимала, что рано или поздно, но – так будет, так произойдёт; что почти бездыханный Сергей выпадет из безвоздушного пространства рядом с ней, не обладая силами прекратить тяжеленную му́ку, в какую попал – неважно, по своей или не по своей воле.

Сергей тяготился отношениями с Изольдой. Они вели в никуда. Поэтому, когда Женя заявила на него свои права, малодушие Сергея было спасено. В один из дней он встретил Изу на улице возле заводоуправления; говорил не грубо, но нехорошо, держал себя нервно, куда деть предательски дрожащие руки, не знал. Глаза прятал. Девушка стала спокойна, попрощалась, ушла прочь. В пять минут всё было кончено. Женя ничего не сказала, только обняла Ванчукова крепко; он растёкся. Ему даже не стало стыдно, что было то не объятье жены, а, скорее, матери. Барышев, не видя более препятствий, сделал Ванчукова заместителем начальника прокатного цеха. Разваленная было карьера стала складываться, шаг за шагом налаживаться; на оттаявшей поляне робко пошли в рост всходы первых подснежников. Как инженер Ванчуков был талантлив; как оратор – речист; как изобретатель – инициативен; как управленец – точен.

«Один шанс, Серёжа! Если его будет оперировать Пегов…» Расклад понятен: один шанс для сына. И ни одного – для отца.

Иза пообещала и слово сдержала: Михаил Иванович сына прооперировал. Ванчуков не спал две ночи, и вовсе не из-за операции. В третью ночь шагнул за порог и из дома ушёл, чтобы никогда больше не вернуться.

* * *

В середине шестьдесят первого Изольда забеременела. Ванчуков больше не метался. Он взял купейный билет с двумя пересадками и поехал в Казахстан, где год как главным инженером металлургического завода посреди дикой степи был назначен Барышев. Вяч Олегыч встретил на не успевшей ещё нормально отстроиться станции, в дом приезжих не пустил, поселил у себя. Жил один, помогала приходящая домработница. Дочь давно вышла замуж, уехала с мужем на Донбасс; жена просто в Казахстан не захотела, зная, что это вряд ли надолго.

Барышев без эмоций выслушал. Наутро поехали на завод. Вызвал начхоза с фамилией Нечисто́й. Нечистой был человеком умным и неунывающим.

– Да всё же несложно, товарищ Барышев! Имеем: ожидаются три человека, товарищ Ванчуков, товарищ Пегова и мама товарища Пеговой. Так? Так. Товарищ Ванчуков и товарищ Пегова будут работать на заводе. Так? Так. Мама товарища Пеговой – пенсионерка. Брак между товарищем Ванчуковым и товарищем Пеговой не заключён…

Ванчуков не развёлся.

– …требуется: поселить товарища Ванчукова, товарища Пегову и маму товарища Пеговой в одну квартиру. Так? Так. Теперь решение. Выделяем товарищу Ванчукову трёхкомнатную квартиру в заводском доме приезжих. Фонд заводской, не городской, проверки и внешние указания исключены. Товарищ Пегова после оформления получает койко-место в заводском общежитии. Для матери товарища Пеговой мы оформим временную прописку в частном секторе, есть у меня люди с вариантами. И живите себе на здоровье! Квартира большая, трёхкомнатная, меблированная. Телевизора, правда, нет, но холодильник и пылесос имеются. Даже посуда кое-какая… – довольный Нечистой, подкручивая усы, посматривал то на Барышева, то на Ванчукова.

Вечером Барышев с Ванчуковым выпивали немного на кухне. Водка Сергею не шла, колом вставала, было тревожно.

– Знаешь, Серёжа, – приобнял его Вяч Олегыч, – вся наша жизнь такая вот… – запнулся, не найдя слова, – такая, что бояться не надо. Вот взять Нечистого. А ты знаешь, что он полный кавалер всех орденов Славы? Всех трёх степеней?!

Ванчуков удивлённо покачал головой.

– Он пехотинец. Боялся всего страшно. Сидели на позиции, в блиндаже. Он до ветру вышел, штаны снял. Тут блиндаж сверху накрыло. Было двенадцать человек, остался он один. Без штанов. Наутро написал рапорт: прошу зачислить в разведроту. Говорит, страх как рукой сняло. Всю войну без единой царапины. А взвод вокруг три раза обновлялся. Три раза! Никого не осталось, кроме него. Так чего нам бояться, Серёжа? Дальше Стикса не пошлют, а с него выдачи нет! – засмеялся Вяч Олегыч. Ванчукову показалось: как-то неискренне. Обречённо.


Сергей Фёдорович возвращался из Казахстана притихшим. Выходило так, что первый раз в жизни ему нужно было принять решение не про станки, не про железки, не про больше стали и проката советской стране, не про прочее светлое будущее. Совсем нет! А – звучало-то как несмешно – про себя самого как живого человека. К такому не привык. Такому научен не был. Ванчуков против своей воли вспомнил сказку про Буратино: нарисованный на холсте очаг, длинный нос и потайная дверь. Буратино, понятно, был он сам. Длинным носом выступил другой орган. Но, что до очага и двери, они от того не стали менее устрашающими.

Евгению – да, боялся. Но выслушала спокойно. Встала со стула, подошла медленно, подняла руку. Залепила пощёчину, не сильно, не чтобы сделать больно – чтобы сделать памятно. Сказала: «Развода тебе не дам». Вздохнула и вышла из комнаты вон. Отрабатывать три месяца не пришлось: Барышев даже из своего далёка на старом месте оставался в силе. Всё уладил. Отпустили за две недели.

Тысяча километров по прямой. Полторы – по шпалам. Ванчуков выкупил всё купе, чтоб не мелочиться. Чемоданов набралось штук пять, может, шесть. Ещё коробки какие-то, но те сразу в багажный вагон, без разбора. Изольда хотела груз отсортировать, вдруг что в дороге пригодится, но Сергей сказал – лишнее.

В начале декабря. Отъезжали поздней ночью, в пляшущем свете фонарей. Студёно, ветрено, скользко. В вагоне натоплено ой как жарко. Кровь, застуженная ледяным суховеем, хлынула удушливой волной сразу в лицо, будто от пощёчины. Лицо с мороза запахло одеколоном, будто только что сбрызнули. Сергей снял охолодавшее пальто с цигейковой подстёжкой, бессильно опустился на диван. Женщины обустраивались напротив.

Ванчуков не мог понять, что происходит. Эти две женщины теперь были его новым домом. То есть он должен был чувствовать, что вроде как сейчас дома, никуда не уезжает; это дом теперь ехал с ним. А Сергей совсем не был дома. Как на новом месте – проснёшься ночью, встанешь по нужде, пока идёшь – соберёшь всю мебель и все углы, потому что не знаешь, куда и, главное, как. Не знаешь, как быть. Как жить – знаешь, как быть – нет. Но ведь он и с Женей не был дома! Давно уже не был дома нигде. Впрочем… всё же с Женей – был. Совсем недавно. Совсем недолго. В то короткое мгновенье, когда, сухо треснув, сгорела в воздухе последняя пощёчина. Люди хорошо запоминают, как что-то начинается, и совсем не помнят концов. А Ванчуков запомнил. Как будто кто-то другой сказал ему: «Запомни». Вот и запомнил. Не понял, но запомнил. Теперь же он сидел на диване в вагонном купе, как пришпиленный, и деваться ему было некуда. Будущий ребёнок спутал все карты, лишил всех планов, лишил вообще всего. Иза от ребёнка избавиться отказалась наотрез; рожать бы стала в любом случае, ситуация бы всплыла… А его уже однажды из партии исключали. Так что – без вариантов. Членом и мудями копаем мы могилу себе.

Зашла проводница: «Граждане, билеты готовим… до конечной?.. вижу… хорошо… постельное рубль с человека… да, сдача с пяти есть, на стол вот положу… вафли и печенье семьдесят копеек… рубль обратно взяла… чай принесу сейчас… приятного пути…» Вагон тронулся не то со вздохом, не то со стоном. Со скрипом. Прошлое не отпускало, а будущее – как несмышлёный малыш, затерялось где-то в пути, заблудилось, не торопилось отыскаться.


Калерия Матвеевна, чуть стесняясь, исподволь разглядывала впервые в жизни случившегося у неё зятя. Чем больше узнавала Сергея Фёдоровича, тем больше он ей нравился. Было странное чувство, смесь радости и досады. Радости оттого, что наконец в доме, какой и домом-то назвать было большим преувеличением, появился мужчина. А досада?.. Она не хотела себе признаться, но почему-то наперёд знала, что Изольда недостойна Сергея. Изольда слишком топорная, слишком истеричная, размазня, слишком никакая, чтобы обладать таким мужчиной. Калерия Матвеевна поморщилась. Изка не сможет распорядиться богатством, что ей нежданно привалило. Калерия дочь не любила; от дочери зависела. Порядок вещей был нерушим, надеяться не на что. Она знала, что, скорее всего, это её последний поезд в жизни: отказывают ноги, плохо работают почки, тяжёлым камнем перекатывается сердце; трудно дышать. Поезд прибудет в точку назначения, и дальше ехать станет некуда. В душе Калерии, как всегда, крепло раздражение в адрес Изы. Только теперь, глядя на ещё пока последними силами молодого Сергея Фёдоровича, Калерия Матвеевна вдруг увидела на его месте бывшего мужа; Михаила Ивановича, которого сама, плача при этом, сожрала без остатка – и поняла, что Иза сделает с Сергеем то же самое. Так что – без вариантов. Ни Изольда, ни мать не умели быть по-другому.

Изольда же ни о чём не думала. Природа защищает беременных от тревог гормональным фоном. У Изы был теперь вдруг муж. Наверное, любимый – ну да, мужа же положено любить, ну, значит – любимый, а как же иначе… Изольда даже забыла своё обычное чувство, мироощущение такое, что её поезд сто раз уже ушёл без неё (и то было правдой), что опоздала она отправиться в путь лет на десять как минимум (и то тоже было правдой), что дурёха-то она последняя-распоследняя (не было правдой, но мать постаралась). Муж был не совсем муж (паспорт открой, бестолочь ты такая!), но всё равно был в полуметре, здесь, в купе, с чаем и печеньем, значит – муж, и прочь сомненья.

У Изы была мать. Её Изольда ещё неделю назад готова была уничтожить: вот ещё слово, вот ещё два, и я за себя не отвечаю… Но теперь к матери была лишь непонятно откуда вынырнувшая любовь и даже какая-то давно забытая нежность, потому что: «Меня не тронете, я в домике!.. я от бабушки ушёл, я от дедушки ушёл…» Иза знала, что теперь она сама уже – почти мать; а значит, индульгенция готова, выписана, защитной мантией вкруг неё обёрнута! Изольда теперь та самая «как все», и будто не было двадцатилетнего непрекращающегося пилёжа, обучения жизни, когда та, что сама жить не умела, сама – не сумела, имела вероломную наглость учить ту, из кого высосала все соки. Своими руками, выжив мужа, лишила девочку будущего. И вот они: две женщины, ошпаренные, сваренные вкрутую созависимостью, плечом к плечу на купейном диванчике, и ядовитая их паутина всё крепче и липче опутывает коконом Ванчукова, кто должен стать их, наверное, последней, финальной жертвой.

Но пока – ещё не время. В купе есть четвёртый. Ради него всё затевается! Он скрепляет несчастную троицу. Он ещё не здесь – доживает, додыхивает последние денёчки в Сидпа Бардо; не знает имени мира, куда придёт; не знает себя, не знает судьбы, не ведает будущего. Ещё не родившись, ещё не став – уже правит тремя судьбами. Он – главный в раскладе. Потому что если б не он, то и колоду тасовать не стали.


Вот поэтому, всего в паре неполных лет от протяжной декабрьской ночи, июньским утром шестьдесят третьего, прозрачным, в яркой дымке нехотя рассеивающегося тумана, новый Ванчуков встанет, застынет на краю взбугрённой свежей травой и залитой чернозёмной грязью лужайки. То будет самый главный Ванчуков со странным именем «Ольгерд», данным в честь какого-то затерянного в глубине времён родственника. Это же как замечательно, как современно: оставлять в наследство потомкам имена, и ничего больше, кроме имён!

Ольгерд Ванчуков. Новый человек. Хотя – стоп! Какой же он Ванчуков? Пегов! В свидетельстве о рождении вместо отца – прочерк. Нечистой, может, и рад бы подсобить, да тут власть его заканчивается.

Ладно, Ольгерд Сергеевич! Не расстраивайся. Всё ещё будет. Всё только начинается. Тебя никто не спрашивает.

Грустная песня про Ванчукова

Подняться наверх