Читать книгу Не к ночи будь помянута. Часть 2 - Надежда Валентиновна Гусева - Страница 2
Часть 2
Декабрь
1
ОглавлениеПо полу тянет сквозняком. Нужно было надеть валенки. Но в туфлях красивее. И в платье из тёмного креп-жоржета – по чёрной ткани бледно-голубые лилии и листья пронзительного салатного цвета. Как на клумбах у тёти Поли. У нас было много лилий. В лунные летние ночи они выгибали шёлковые лепестки и мягко светились в темноте, будто их спрыснули фосфором. Но неприятно пахли. Лилии всегда так пахнут, потому их и не ставят в комнатах. От них болит голова.
Холодный воздух ползёт из щелей, из высоких зарешёченных окон, от древней обитой железом, двери. Но особенно сквозит от передней стены, где среди тусклой позолоты и бронзы укоризненно и строго глядят почернелые узконосые лики бессильных святых и куда заказан вход простым смертным, и особенно женщинам.
Но не мне. Я пробираюсь за алтарь и открываю кадушку. Парит укропом, дубом и солёными огурцами. Я глотаю слюну. Мне хочется огурцов.
А ещё хочется выпить. На полу стоит ведёрная бутыль самогона с торчащей резиновой трубкой. На дне осталось порядочно. Я наклоняюсь, отковыриваю восковую затычку и пью прямо из трубки. Сначала до тошноты обжигает горло, потом по телу растекается томное банное тепло, и я согреваюсь и успокаиваюсь.
На мой зад ложатся руки. Я оборачиваюсь. Йозеф стоит сзади, дыша капустой и перегаром. Его блёклые глаза маслянисто переливаются розовым, как у больной собаки, в уголке рта висит слюна. Пьяный как сволочь.
– Мой красивый девочка.
Руки лезут под платье. Я жеманно хихикаю, сую ему в рот огурец из кадушки и пытаюсь вырваться и подняться. Йозеф теряет равновесие и, хрустя огурцом, валится на пол, увлекая меня за собой.
– Полно, Йозеф! Всё, всё! Идём же к гостям. К гостям, Йозеф, к гостям.
– Ты красивый такой, да. Поедем завтра.
– Да-да, пошли.
Руки повсюду – длинные, жадные, сжимающие до синяков. Мне с трудом удаётся от них оторваться – только потому, что он пьянее меня. А может, на него уже начала действовать отрава.
Я до сих пор не имею понятия, что за грибы собирала на болотах старуха. Листала справочники, спрашивала старожилов – те только плечами пожимали. Это точно не обычные поганки. Отравления, как такого, от них не было. Человек постепенно становился апатичным, засыпал – бесчувственный словно бревно, потом просыпался, его слегка тошнло, и всё.
В старинной чекушке ничего не осталось. Всё до капли я вылила в еду, а осадок плеснула в хлебную опару. Грибная настойка повсюду – в курином супе, в квашеной капусте, в жарком, приготовленном из последнего на деревне барана. Я добавила её в прованское масло, в тушёнку, в яблочную пастилу, в финики. Я сама всех угощала и подкладывала в тарелки.
Я несу огурцы в зал. Меня встречают ленивые возгласы, сытый хохот. В блюдо лезут руки. Идёт, шатаясь, Йозеф, обнимает меня при всех. Мне становится смешно, и я смеюсь – громко, нагло, запрокинув голову. И все смеются. Весело всем.
Я чувствую – что-то мне мешает и никак не даёт сосредоточиться. Это не Йозеф, нет. Он – не взаправду, если бы я поверила в него серьёзно, я бы во второй раз в жизни сошла с ума.
Это запах. Чем-то пахнет. Я отхожу к стене и осторожно втягиваю носом воздух, пытаясь прочесть.
Запахи, запахи, запахи…
Жареного мяса, капусты, хлеба, мужского пота, одеколона, пьяни… душно, жирно, мутно....
Но это не то.
Вот они, другие – приторные, обволакивающие, давящие, но еле уловимые, незримо проникающие под кожу. Я едва узнаю их, так давно я их не вдыхала. Только там, далеко, где Настя в чёрном полушалке крепко держала меня за руку, где папа стоял в дверях и казался маленьким и сутулым. А за его спиной лил дождь, и вода стучала по крыше, и шумели мокрые большие берёзы.
Церковные масла и благовония. Ими за сотню лет пропитались брёвна и доски, они воспаряются, прощаясь, они курятся в тяжёлом угарном воздухе и наполняют голову спокойствием ладана и тупой беспросветностью. От них жутко как в страшном сне. Уж лучше перегар.
Чёрные окна в решётках, высокие почернелые своды, огни в высоких подсвечниках – будто старый замок в дремучем лесу. Замок разбойников. Вот они – на лавках, на столах, на полу, пьют, кричат, гогочут, поднимают стаканы. Некоторые уже спят. Вот один у самого входа – в луже собственной мочи. Вот другой – завернулся в шитую серебром хоругвь и уснул под лавкой. И ещё, ещё – лезут руками в тарелки, падают лицом в еду; давятся на полуслове собственной песней. Кто-то обвёл зал бессмысленными глазами и тихо сполз с устланной рушниками столешни. Двое застыли в обнимку со счастливыми лицами и закрытыми глазами. Маленький солдатик, кажется, зовут его Курт, всё трясёт головой и старается не спать, потому что в одной его руке кружка, в другой – кусок мяса, а в осовелых глазах лишь одна мысль – ещё не скоро он так знатно попирует, сейчас важно доесть, а потом уж свалиться. Как тошно.
– Ты ничего не ешь.
– Сколько можно? Ступай, ступай.
Люди засыпают. Я жду. Мы ждём. Макарушка нервно топчется у двери – то снимает, то надевает шапку, шевелит детскими розовыми пальцами. Забелин и Парин, оба крупные, угрюмые, с каменными обросшими лицами землепашцев, убирают со столов. Зачем они убирают? Кому нужен сейчас порядок? Дядя Саша пошёл угощать. Уже в третий раз. Его долго нет.
Я жду. По ногам тянет холодом. Спите. Песен больше нет. Курт блаженно застывает с куском недоеденного мяса и открытым ртом. Йозеф роняет голову на руки и закрывает глаза.
Спите. Никто не пойдёт по моей земле. Никто из вас больше никого не убьёт.
Однажды вы взяли и убили меня. Я зажмуриваюсь и считаю до десяти.
– Ну, угостил. Всем досталося.
Дядя Саша незаметно является из тьмы, и я вздрагиваю.
– Как они?
– Спят, куда им… Пойду-ка, налью. Эдакое творим, прости Господи. Надо бы всё, что есть хорошего, вынести.
– Нет.
– Чего – "нет"? Тут, мила моя, добра-то! Сапоги хоть снять…
– Нет!
– А! Дело ваше. Вот я хоть иконки вынесу, старухам раздам.
Вместе с Забелиным и Париным он выносит иконы и ставит на запорошенный снегом двор, к стене каменной кладовой. Все святые черны, бородаты и тонкоруки – куда им помогать человеку! Они стоят странным болезненным сборищем и смотрят из-под тяжёлых век печальными смиренными глазами. А один, в коричневой прокопчённой хламиде, поднял чёрную руку и будто грозит мне из тусклого прямоугольника золочёного оклада.
Жутко, пьяно, тошно…
Я жду. Никто не поднимает головы. По двору кто-то снуёт – незаметные тени в осенней мгле.
Макарушка машет руками. Он совсем молодой, контуженый, но был сущим дурачком и до того, как его откопали из воронки.
– Макарушка, дай огня. – говорю я.
– Ой! – дёргается он тощим нескладным телом.
– Спички, говорю, давай.
Подросток насупливается и протягивает мне коробок. Дядя Саша является с ковшом керосина и брызгает на углы. Я несу из подсобки церковные книги, рву их и бросаю на пол. Старая бумага рвётся мягко, покорно, без хруста. Парин, тяжело ступая, несёт связку соломы. Мужики переговариваются осторожно и с оглядкой.
– Вот проснутся, а как – если живые?
– Да ничё уж не живые… вон, гляди-ка…`
– Ох, как-то это…
– Да враг… его хоть этак, хоть так.
– Точно ли спят?
– Дак смотри, что дрова. Ничё.
Я зажигаю спичку. Оранжевый огонёк горит ласково и маняще.
– Э, девушка, дай-ка мне. – говорит дядя Саша.
– Нет, сама.
– Не женское дело. Дай я.
– Нет!
Огонёк прописывает в воздухе мягкую дугу, падает в лужу керосина, счастливо вздыхает и разливается по полу рыжим ковром. И тут же – гудит, трещит, взвивается, будто живое – рыжими волосами, вверх, вверх, легко… По сухому дереву, по рушникам, по одежде спящих…
– Ох ты, занялось-то! – восхищается Забелин.
Я смотрю в открытую дверь, заворожённая красотой содеянного, пьяная и спокойная.
– Пошли, ребята, чего… Воронова, эй!
– Да бери её под мышку, не видишь, еле на ногах!
– Ада Юревна!
– Воронова!
– Жалет, видать… своего-то.
Я разворачиваюсь и говорю долгим слипшимся матом. Забелин ржёт басом, но отступает.
Чёрная старуха визгливо и громко молится у забора. Во тьме воет собака. Макарушка мечется туда-сюда и высоко вскрикивает.
Проём двери как врата в сияющий мир – шагнуть и слиться, расплавиться, освободиться, уйти – навсегда. Это красиво. Как же это красиво! Я смотрю и никуда не хочу уходить.
– Аааааа!
Дикий вопль вдруг вылетает из самого пекла. Я устремляю взгляд туда, где бьётся пламя – оранжевое и золотое. Взметнулись руки, кто-то идёт из огня прямо на меня.
– Ааа! Ааааа!
И я вижу Йозефа. Пламя бушует вокруг. Йозеф начинает неистово плясать на одном месте. Его крик больше не слышен за сухим нарастающим треском, но я вижу – он разевает рот и, кажется, смотрит на меня, и протягивает чёрные руки…
Дикая пляска приостанавливается. Он делает ко мне шаг.
– Нет! – ору я.
Я не верю. Этого не может быть. Я ведь проверяла! Чёрный Йозеф шагает ещё и падает лицом в пламя.
– Неет!
Ноги подкашиваются, я сажусь на землю, на притоптанный снег. Кто-то сгребает меня в охапку и тащит на плече как куль. Я поднимаю голову и вижу, как из огня поднимается одна рука, растопыривает пальцы и застывает – словно зовёт к себе.
Меня колотит, тело выгибает дугой.
– Нееет!
– На снег её, на снег. Воды дай!
– Огнище-то, чёрт! Издалека увидят, будь он неладен. Бежать надо. Машину заводи!
Они бегут. Я пытаюсь вырваться. Меня ставят на снег, но ноги не держат, и кто-то, вроде, дядя Саша, вновь хватает меня. От его ватника пахнет кислым тестом. Я закрываю глаза и снова вижу, как чёрный человек шагает из огня.
Он знает, что я сделала.
Он придёт ещё. Я не спрячусь. Никогда.
Я вновь вижу его искажённый лик и слышу пронзительный крик. И я не могу больше, не могу, не могу!
– Я не могу больше! Не хочу! Нет! Нет! Нееет!
– Воды принесите быстрее! – говорит дядя Саша внезапным женским голосом.
На меня льётся вода, я открываю рот, чуть не захлёбываюсь.
И просыпаюсь.
Сначала я ничего не поняла, только затравленно озиралась. Свет бил в глаза. Три человека стояли в комнате, и все трое испуганно и настороженно глядели на меня. Баба Геля как будто собиралась меня съесть – открыла рот – так, что видны стали все её золотые коронки. Бледная Тоня вытянула худую шею из фланелевого халата и выпучила глаза. Ришат стоял в одних трусах – в одной руке бутылка с водой, в другой почему-то телефон.
– Фу ты! – выдохнула баба Геля. – Это чё, а? Чего орёшь?
– Наверно, страшный сон приснился. – чуть слышно сказала Тоня. – Кошмар. Бывает. Вы так кричали… Хотите, я с вами посижу?
Добрая душа. Единственное существо, которое здесь называло меня на «вы». Я кивнула.
Баба Геля внимательно посмотрела на меня, покачала головой, зевнула, подхватила Ришата под ручку и удалилась.
– Не гасите свет. – сказала Тоня. – Мне тоже снятся кошмары. Я просто включаю свет, помогает. А хотите, я останусь на всю ночь?
– А как же ваш сын?
– Спит. Он ничего не боится. Странно, правда? Обычно дети боятся темноты.
Я смотрела на Тоню. Ещё очень молодая, она вела себя чрезвычайно скромно и одевалась как пенсионерка. Тоня ушла от мужа и теперь боялась его. Она вообще всего боялась – странное бледное создание, серая моль, мечтающая слиться с окружающей средой.
– Нет, вы идите. И, пожалуйста, не называйте меня на «вы», а то неловко, я ведь намного младше.
– Хорошо. – сказала Тоня и улыбнулась тонкими губами. -Это оттого, что часто не поймёшь – кто старше, кто младше. Мне вот кажется, что старше ты.
Мне стало не по себе, я завозилась под одеялом и села.
– Почему?
– Не знаю. Почему-то.
Тоня ушла. Я осталась одна и сразу погасила свет. Я знала, что теперь не усну, но при свете неправильно было просто лежать, он диктовал действие. Темнота же поглощала стремление двигаться и укутывала мысли. В темноте можно было думать о том, что никогда не приходит в голову при свете дня.
И я стала думать о том, о чём обычно думать было стыдно. Об очередной дурости. О моём побеге. А может, это и не дурость. Так надо.
Да, всё правильно. Всё слишком далеко зашло, и я забыла своё место в пространстве и времени. Как ни крути, но у меня всё-таки есть опыт и мудрость, пусть и в весьма потрёпанном виде. А значит, нужно быть сильнее. Сильнее мальчика, который слишком юн, светел и чист.
Я вытянулась под одеялом и скрестила руки на груди, как египетский фараон. Так неподвижно, с закрытыми глазами я могла спокойно пролежать несколько часов до самого утра. Даже в молодые годы это странное оцепенелое состояние иногда заменяло мне сон. Однажды Володя сказал, что когда я так лежу, то становлюсь похожей на мумию, и меня не хочется касаться. Уж не помню, сознательно или нет, но с тех пор, как он это сказал, я стала частенько замирать на краю кровати – ноги прямые, голова откинута, нос кверху, руки на груди.
Подумав про Володю, я мысленно усмехнулась. Вот ведь человек – жил со мною, спал рядом, говорил слова, смеялся, уезжал в свои командировки, а потом взял и обманул. Его не стало, и я так редко вспоминала о нём, что постепенно он стал чем-то вроде детали интерьера – висит картина, закрывает пятно на обоях, а что уж там нарисовано – не важно.
А в своей новой жизни я научилась спать по-другому – крепко, долго и раскидисто.
Я представила маленький домик Германа и вздохнула. С одной стороны, мне хотелось обратно. Домой? Нет… Нет дома, и вообще… ничего. С другой – мне и вправду стало легче.
Потому что лишь две вещи по настоящему помогают в жизни – время и расстояние. Они взаимодополняемы и прямо пропорциональны друг другу. Нужно лишь научиться правильно ими пользоваться, и тогда в самых сложных ситуациях всегда можно будет принять эти универсальные лекарства. Действуют не скоро, имеют массу побочных эффектов, зато помогают наверняка – рано или поздно.
Нет, я поступила правильно.
Жаль, что тогда я этого не понимала.