Читать книгу Маленький полярный роман - Настя Перова - Страница 3
У БЕРЕГА МОРЯ ВСПОЕМ МЫ ПЕСНЮ
Глава 1. Свобода белого листа
ОглавлениеМаня совсем не думала о жизни. Жизнь ускользала сквозь пальцы песком, просыпалась ветром, сквозила из открытых – уже нараспашку дверей, неслась во весь опор людьми из белых занавешенных, расплавленных светом окон, а Маня ничего не замечала. Почему-то ей все казалось незначительным и мелким, наполненным пустотой до самых краев. И этих краев она больше не чувствовала, только парила в невесомости небытия.
Так продолжалось долго. Целая вечность проходила за один миг. Но и мига не было – Маня им не овладевала. Время стало неуловимым.
– Мстителем, – решила Маня и успокоенно встала с кровати в очередной раз.
Не лень разливалась по телу ледяными струями, не страх поджаривал на медленном огне, не голод тушил алмазными копьями. Бытие разменивалось на сдержанность и апатию. Маня почти не страдала: притупленность чувств заменяла отца и мать. Даже выть больше не хотелось.
– Конченый человек перестает играть, – решила Маня и умиротворенно осталась на месте вместо того, чтобы собираться в дорогу, куда звали новые пути, новые песни и долгожданные встречи.
Ей с детства не хватало ощущения других людей; жизнь, бьющую ключом, она находила в природе и тайных родниках сердца. Постепенно сливаясь с окружающим миром, она становилась разрозненными обрывками себя самой, не замечая изысканной потери дрожащих рук или умиротворенной нежности голоса. Человек, размениваясь на собственное бытие, терял все и переигрывал свою судьбу самым отчаянным образом, по капле предавая останки себя.
– Моя прелесть, – решила Маня и прогоркло улыбнулась.
Маня собиралась долго и упорно. Растерянные вещи не хотели попадаться под руку и растерянно жались по углам.
– В этом можно найти совершенство несовершенства, – решила Маня и улыбнулась уже виновато.
Но вот заветная, любимая, потертая от выбоин и вздохов по углам сумка была вконец полна милым сердцу хламом – и можно было бы идти, если бы путь не преграждал шкаф с одеждой. Конечно, он не стоял на дороге и не размахивал руками, но очень отчетливо и властно тормозил всяческое игнорирование себя незамысловатым, смахивающим на бесконечные, никогда не соприкасающиеся параллели уходом щелей.
Собираться было не сложно – теперь, когда из-под груды старых маек, заношенных джинсов и непременно неизбывно полосатых носков был выужен сожранный молью свитер. Такого подвоха со стороны верного шкафа Маня никак не ожидала – еще бы, ведь он пустил в свои недра вражеских налетчиков! – стала мяться сама, но, так как выбор оставался небольшим и дело стало за поисковой операцией, аккуратно вытянула из-под стопки белья почти неношеное, почти новое – почти свое – прямое шерстяное платье, делавшее похожей ее одновременно на девочку-сироту и бабку-белошвейку. По нему Маню всегда можно было опознать, чем мы, несомненно, и будем пользоваться в ходе нашей истории, однако, справедливый читатель, позволь мне не описывать подробности девичьего туалета: эти вздохи и прихорашивания у зеркала, помаду и почти детские цветные карандаши – штукатуров-мастеров, на которых в тот день у Мани не было никакого желания. Она шла в концертный зал. И шла одна.
– Неизбывное счастье, перекатное время, – решила Маня, выйдя в почти вечернюю ночь – под взглядом мириадов мелко крадущихся с приступа небес снежинок. В то, что только недавно солнечный круг завершился в недоступной для селян точке горизонта, верилось с трудом. Хрумкая снегом, как прошлогодним вареньем, еще сохранившим летнюю колкость крыжовника, продолженную его кожурой, она рассекала себе путь. Маня боролась бы и с ветром, и с метелью, но проложенная дорога была недолгой: до остановки, к которой пришел заботливый автобус, ее отделяло каких-нибудь триста семь шагов.
– Я считала, – объяснила бы Маня, если бы кто-нибудь слушал. Но у метели на этот счет явно были свои мысли, а венозная мгла, тоже не стоявшая на месте, мерно раскачивалась, убаюкивая заблудших детей – ей было не до манюниных расчетов, она просто ждала.
Но вот Маня трясется у единственной раскаленной во всем автобусе печки. Жар у хранящих морозную роспись стекол делает путешествие похожим на сказку. Маня кожей чувствует себя мистером Тоудом из любимой истории, но ей вовсе не кажется, что она вот-вот смертельно заболеет от такого контраста.
Белый свет почти не проникает в автобус, и от этого он кажется единственной существующей в мире реальностью. Пустые сидения, истертые поручни и шум месящих снега колес – вот и все, что напоминает о существовании людей в этом затерянном в дороге мирке. Вот Маня и очень удивилась, когда автобус все-таки остановился, нехотя открыл заиндевевшие двери и впустил в свое пространство озябшего одинокого человека. Человек был высоким, обладателем упрямого лба и гордого носа, в нем чувствовалась какая-то болезненная нервозность, застрявшая тщетная попытка прийти в неуказанный ни на одной карте мира пункт.
– Перевязочный. Или перевалочный, – обернулась бы Маня, если бы неожиданно долгожданный комок в горле не остановил ее булькающую речь в самом зародыше.
Так они и ехали – вдвоем, каждый на своем месте, оба, как окажется позднее, ожидая одного и того же: момента смены обстановки, окружающей полноты и завершенности ветхого автобусика на вертлявый поток людей в городских подземельях, сетью связавших людей.
Метро поглотило, прожевав жестяными вагонами, разнося по обе стороны мира, разнесенного на центр и периферию, колонию и метрополию.
Они тряслись почти рядом – можно было бы посмотреть друг на друга, понаблюдать, поиграть в глаза, если бы хотелось: в разных концах вагонов, идущих друг за другом, державшихся за руки. Он бы увидел и сжатость, серьезную собранность, она – его ставшую угловатой в качающемся поезде расслабленность. Но в тот день наблюдателем оказалась седая бабулька, по случаю забывшая свое вязание, которым она обычно сплетала нити в метро, чтобы не замечать стоявшего вокруг шума и грохота человеческих мыслей.
– Они подходят друг другу, как кровь молоку, – наверное, ориентируясь по цвету их курток – хотя, кто знает мысли седой бабулечки, едва читаемые в хоре человеческих страстей. – Вот бы подошли. – И она мысленно смешала их судьбы, завязала узелок на память.
Они вышли на одной станции. Долго стояли, будто ожидая кого-то у колонн – друг напротив друга, пряча взгляды и неловко время от времени залезая в телефон. Маня посматривала на него, казалось, заметив в первый раз. Это был высокий молодой человек на несколько лет старше нее.
– Похожий на плод связи начинающего рокера-горнолыжника и скромной милой крестьянки, привыкшей доить коров на горных пастбищах, поглядывая на шаловливых обитателей гор, – такого сжатого комментария удостоила бы его Маня, если бы ей пришлось рисовать его портрет дотошливому полисмену.
***
Музыка сбивала. Люди вокруг перестали существовать. Она сама сказала бы, что перестала существовать, но нечем было – ибо голос пропал давно и надолго. Ни с тех самых пор, как первые трели – не соловьиные, а пробные, натяжные, скрипичные, похожие скорее на кашель больного, начинающего осознавать свое отличие от окружающих, – а когда еще только подходила к зданию консерватории, где у нее навязчиво спрашивали лишний билетик, а она также забывчиво мотала головой, не разбирая слов.
– Или не утруждая себя, – подшутила бы над собой Маня, будучи еще в состоянии комментировать происходящее.
Так вот. Музыка не растворяла, не пела, не звала, не обволакивала. Что же она делала? Вела прочь от себя, наверное, дарила легкость небытия самого сокровенного, подменяла свое «я» на тождество с оркестровой ямой, где торжественно били литавры, гремел контрабас, пела скрипка. Для Мани невозможно было различать звуки, слышать разницу, подпевать душой, запоминать имена дирижеров и звёзд оркестров. Она приходила сюда по какому-то страшному наитию, как ребенок соглашается болеть, лишь бы не идти в школу. Также ей нравилось лежать в бреду с высокой температурой, слушать романы, проваливаясь в полуночные разговоры с Великим инквизитором и забывая о себе, забываясь.
Но музыка оборвалась. Люди зашевелились. Зал загремел, захлопав, забурлил, вставая. Легкость и тяжесть бытия в людском потоке, как весеннее небо и щебет воробьев в январе после того, как схлынут крещенские морозы, оживляла, не давая разменивать себя ложкой в толпе, размешивая и пробуя на вкус купленный кем-то в буфете кофе.