Читать книгу Вельяминовы. Время бури. Часть третья. Том первый - Нелли Шульман - Страница 5
Часть первая
Бреслау
ОглавлениеВременная администрация Нижней Силезии заняла почти не тронутое артиллерийским обстрелом здание городской ратуши, на Рыночной площади. Над башенками вилось два флага, советский, красный, с серпом и молотом, и польское, двухцветное знамя.
Поляков в городе жило всего два десятка тысяч. Знамя повесили доставленные советскими войсками, с востока, польские коммунисты. Двести тысяч немцев Бреслау, понемногу, покидали город. Телеги тянулись по западной дороге. По обочинам, с детьми на руках, ковыляли усталые женщины. Ходили слухи, что, после будущей конференции в Потсдаме, Нижняя Силезия достанется Польше:
– В Восточной Пруссии русские немцев вырезали, – мрачно шептались в очередях, – а здесь поляки всем займутся. Поляки нас всегда ненавидели… – в проемах окон, разрушенных бомбежками и артиллерией домов, ветер колыхал грязные, закопченные, белые простыни, знаки безоговорочной капитуляции гарнизона Бреслау.
Ходили слухи, что в польской администрации составляют списки немцев, подлежащих ссылке в советские лагеря. Аресту подлежали владельцы магазинов и пивных, фермеры, священники, бывшие члены НСДАП. Жители Бреслау, не дожидаясь чисток, предусмотрительно уезжали на запад. Границы между оккупационными зонами пока не существовало. Союзники, беспрепятственно, пропускали беженцев на свою территорию. Все боялись, что после конференции в Потсдаме положение изменится. Люди торопились сбежать из советской оккупационной зоны. По западной дороге брели и бывшие трудовые резервы, французы и бельгийцы, возвращающиеся домой, и люди, угнанные на работу в рейх из Украины и Белоруссии. Железную дорогу на восток пока восстанавливали, но, судя по всему, в сторону СССР никто не собирался.
Поезда в Бреслау еще не прибывали, но у развалин вокзала, на временном базаре, крутились люди. Ветер носил по заплеванной мостовой шелуху, от семечек. В городе еще пахло гарью. От центра остались только закопченные камни. Власовцы, защищавшие Бреслау, просидели в котле, окруженные советскими войсками, до самой капитуляции Германии. Зная о своей будущей судьбе, в руках русских, соединения коллаборационистов цеплялись зубами за каждый дом и подвал.
Даже сейчас, через месяц после сдачи города, в развалинах, каждый день, кто-то подрывался на оставленных власовцами минах. На остатках стен, спешно написали, жирной, алой краской: «Опасно, проход запрещен!». Оборванные мальчишки, все равно, шныряли по брошенным, разоренным квартирам, в поисках провизии или ценностей.
На рынке, у бывшего вокзала, из-под полы продавали золото, наркотики из госпиталей вермахта, тушенку и водку, из пайка советских солдат и американские сигареты, из союзной зоны оккупации. Подростки, с номерами на худых руках, отирались рядом со степенными, взрослыми парнями. Те подпирали стенки, надвинув кепки на лоб, покуривая, внимательно осматривая толпу. Вечером парни приходили в питейные заведения.
Советская администрация пока разрешила свободную торговлю. Провизию выдавали по временным карточкам. Немецкие марки никому нужны не были. В пивных рассчитывались советскими рублями, редкими, американскими долларами, а то и куском сала или банкой тушенки. Трофейные команды русских, объезжали окрестные имения и монастыри, в поисках хорошей живописи, и дорогой мебели. Железнодорожные пути пока чинили, но на сохранившейся колее стояли охраняемые вагоны, куда русские сгружали добычу.
По разбитым тротуарам Бреслау, прогуливались женщины, с ярко подмазанными губами.
На рынке кое-кто предлагал довоенную косметику, и почти выдохшиеся, парижские духи. На странице старого, пожелтевшего журнала мадемуазель Аннет Аржан, в открытом, вечернем туалете, стояла на палубе дорогой яхты, в Каннах:
– Парижский свет открыл летний сезон тридцать восьмого года… – рядом с актрисой, победно улыбалась очень красивая, высокая, темноволосая девушка:
– В следующем номере, – обещал журнал, – снимки мадам и месье Клод Тетанже, на семейной вилле… – ветер шевелил страницы, с выцветшими фотографиями мертвых людей. Журналы отдавали за медные монетки. Торговки семечками делали из страниц фунтики. Худые, коротко стриженые девчонки, тоже с номерами на руках, болтались у деревянных ящиков, со старыми книгами, выпусками Vogue и немецкого оккупационного журнала, Сигнал.
По вечерам, у пивных, подражая томной манере мадемуазель Аржан, девочки покуривали русские или немецкие папиросы. Многие носили лагерную обувь, грубые колодки и полосатые платья, со следом на месте содранного винкеля. Они зарабатывали у мужчин больше, чем вдовы, потерявшие мужей на восточном фронте. Немки шипели, завидев стайки молодежи. Некоторые даже плевали им вслед. Подростки, шатающиеся по Бреслау, ничего не знали, кроме лагерей. Проведя в бараках пять последних лет, они понятия не имели, где сейчас их родители.
Синагоги Бреслау давно сожгли, взорвали, или разбомбили. В единственной, сохранившейся синагоге, Белого Аиста, над замощенным булыжником двором, возвышались покрытые копотью стены. Евреи, возвращающиеся в Бреслау, кое-как привели в порядок комнату, где, по утрам, собирался миньян.
Днем здесь выдавали скудную помощь, привезенную с запада, из союзной оккупационной зоны. В очереди ругались, отталкивали друг друга и даже дрались. Подростки подстерегали женщин, обремененных детьми, или случайно выживших стариков, у выхода на улицу. Мгновенно вырывая пакеты с провизией, они скрывались среди развалин, исчезая из вида. Мальчишки и девчонки, перекрикиваясь на идиш, мчались к бывшему вокзалу, где можно было поменять американскую ветчину и сахар на водку и папиросы.
На территориях, занятых Советским Союзом, Красный Крест не работал. В очереди за пайками, или на молитве, евреи судачили о дороге на юг, к Средиземному морю. Тропу знали и до войны, однако сейчас Словакию, Венгрию, и Румынию с Болгарией заняли русские. Во многих городах и местечках, вернувшихся из лагерей людей встретили бывшие соседи, въехавшие в еврейские дома, со всей обстановкой:
– Здесь нам никто не рад, – вздыхали в очереди, – но как до Израиля добраться? Туда тоже просто так не попадешь… – все ждали посланцев с еврейской земли. В синагогу приходили мертвенно бледные люди, все годы оккупации просидевшие в подвалах, под землей, скрываясь от полиции гетто и СС, и крепкие парни, с военной повадкой. Впрочем, если они и явились от партизан, то о таком никто не распространялся.
Бреслау обвесили плакатами, с фотографиями командиров объявленной вне закона, бывшей Армии Крайовой:
– Разыскиваются за военные преступления, – кричали черные буквы, – каждый, имеющий сведения о местоположении этих людей, должен явиться в штаб советской армии… – судя по фотографиям командиров, снимки взяли из немецких досье, наскоро заретушировав штампы со свастиками. В ряду мужских лиц она была единственной женщиной:
– Зорка, или Штерна… – командир смотрела прямо и твердо, – особо опасна, подлежит немедленному аресту… – в плакате настоящие имена партизан не упоминались. Никто их и не знал, вся Армия Крайова воевала под псевдонимами.
Такой же плакат висел на площади, у бывшего вокзала, куда люди, с утра, тащили самодельные тележки и несли деревянные ящики. Среди рядов торговцев мелочевкой, болтались мальчишки, карманные воры. К русским солдатам и офицерам ребятишки не лезли. Никому не хотелось отправиться в организованные военной администрацией, детские дома:
– Оттуда не сбежишь, – со знанием дела сказал темноволосый, сероглазый мальчик, затягиваясь подобранным на земле окурком, – обреют голову, как в Аушвице, и отправят на восток… – закашлявшись, он сплюнул в пыль, – работать на рудниках, под землей… – парень постарше, недоверчиво, спросил:
– Ты в Аушвице был? Номер покажи… – мальчик окинул его надменным взглядом:
– Дурень, детям номера не набивали. Мы жили в особом бараке, с каруселью и песочницей… – мальчик носил аккуратную, суконную курточку, и крепкие ботинки, – я и мои братья. Они немые… – хмыкнул мальчишка, – мы ждем, пока нас в Израиль заберут… – стайка парней, прислонившаяся к разбитой стене, за углом вокзала, расхохоталась:
– Все ждут, Тупица… – Авербаха в Бреслау знали по кличке.
Сестры, в монастыре, не догадывались, чем занимается Тупица в городе. Авербах, якобы, навещал учителя музыки. Преподаватель Тупице не требовался. В семь лет он играл по слуху, без нот, любую мелодию. В монастыре стояло расстроенное, старое фортепьяно. Повозившись с инструментом, Тупица привел его в порядок. Он занимался каждый день, по нескольку часов, пользуясь древними, ветхими нотами. Мальчик нашел коробки с бумажным хламом в монастырской кладовой.
В Бреслау Тупица ходил воровать. В монастыре жили бедно, а за сигареты или русские рубли, можно было достать провизию. Сестрам он объяснял, что получил милостыню, по дороге. Авербах видел плакаты и узнал имя Штерны. Он не помнил женщину, лечившую его в Варшаве, но решил:
– Не надо близнецам о матери говорить… – пока Иосиф и Шмуэль не замолчали, Авербах слышал от них о докторе Горовиц, – впрочем, они ничего и не поймут… – на близнецов махнули рукой, не заставляя братьев ходить на занятия. Иосиф и Шмуэль мылись, заправляли постели, работали на кухне и в огороде, как другие дети.
– Только они всегда молчат. То есть не всегда… – ночами, Авербах, улавливал легкий шепот, в большой спальне мальчиков, – у них свой язык есть… – он избегал смотреть в большие, голубые, пустые глаза близнецов. Тупице, иногда, становилось страшно рядом с ними.
Отбросив окурок, он, уверенно, заявил:
– Штерна прилетит по воздуху, из Израиля. В гетто болтали, что она умеет летать, и пробираться под землей… – вытерев нос, кивнув приятелям: «Увидимся», мальчик скрылся среди развалин. Расчищенные, узкие ходы вели к городским окраинам.
Холщовый мешок, за спиной Авербаха, оттягивали банки тушенки:
– Хорошо, что мы не в городе, – подумал Тупица, – сестры за девчонками следят. Здесь бы они давно по кривой дорожке пошли… – в бельгийской группе были и подростки. Старшие ребята хотели вернуться домой, но путь, через едва освобожденную Европу, был опасен. Авербах всегда заявлял, что ждет отца. Он был уверен, что папа приедет:
– Я помню его… – говорил себе мальчик, – мама рассказывала, что я на него похож… – пошарив по карманам, найдя окурок, он обрадовался:
– На дорогу хватит, а потом меня подвезут… – Авербах бойко болтал на немецком и польском языках. На идиш он говорил только с парнями в Бреслау:
– Все ждут посланцев, из Израиля… – июньское солнце припекало, – приедет Штерна, с моим папой, и мы отправимся на юг… – Тупице хотелось увидеть море и пальмы. Насвистывая «Сурка», он нырнул на почти незаметную, виляющую среди камней тропинку.
Мальчики, подпиравшие стенку вокзала, разбежались по площади. Плотный, коренастый парень, в хорошей, но потрепанной кепке, курил, прохаживаясь между рядами. К нижней губе прилипла шелуха от семечка. Он посверкивал золотым зубом, иногда прицениваясь к разложенному на ящиках барахлу. Парень тоже видел плакаты о розыске командиров Армии Крайовой. По снимку Штерну не опознал бы и ее собственный муж:
– Хорошо, что так… – Блау почесал небритый подбородок, – но торопиться не стоит. Надо сначала разведать, что в Требнице делается… – пан Конрад не рисковал наткнуться в родном городе, на старых знакомцев:
– Ни один дурак здесь не останется… – он не преминул заглянуть на развалины собственного, довоенного дома, – все мои подельники давно на запад отправились. Но нас ждет дорога на юг… – он проследил за русским военным грузовиком.
Машина шла к рыночной площади. В кузове сидел темноволосый мужчина, в гражданском костюме:
– НКВД в кузовах не ездит, – презрительно хмыкнул Блау, – очередной коммунист появился… – Копыто присмотрелся к расчищенному шоссе, на востоке. По дороге, среди руин бывших особняков, мчалась закрытая, черная эмка:
– НКВД сюда явилось, на нашу голову… – не дожидаясь появления на площади чекистов, как называл их Авраам Судаков, пан Конрад сбежал по ступеням подвальной пивной.
Окунувшись в полутьму, где приятно пахло жареной, кровяной колбасой и деревенским самогоном, заказав стопку водки, он чиркнул спичкой:
– Я лучше здесь пережду… – по радио гоняли речи польских коммунистов. Вытянув ноги, надвинув кепку на нос, Блау опрокинул стаканчик, толстого, зеленого стекла:
– Заберем детей, возьмем здешних евреев, и будем таковы. Авраам обещает, что к осени мы до Израиля доберемся… – осенью Блау надеялся поставить хупу. Выпустив колечко сизого дыма, взглянув на часы, он велел: «Еще стопку». Блау не хотел показываться на улице, пока там отирались русские.
В эмке Наума Исааковича приятно пахло медовым, трубочным табаком.
Дороги в Польше чинили, шоссе из Бреслау на восток считалось стратегически важным, но машина, все равно, делала едва ли шестьдесят километров в час. Триста пятьдесят километров, отделяющих Варшаву от Бреслау, с остановкой на обед, в штабе советской части, они тащились почти весь день. Наум Исаакович с товарищем Яшей менялись за рулем. Эйтингон не хотел брать шофера.
В Бреслау, им помогал отдел контрразведки местной военной администрации, а в остальном миссия была секретной. Наум Исаакович и товарищ Яша прилетели в Польшу вдвоем. Особый рейс взял курс с закрытого аэродрома НКВД под Москвой на запад, в Варшаву. В Бреслау, где расквартировали авиационную часть, Эйтингон, не желая привлекать ненужного внимания, прибывать не хотел.
В самолете, за кофе, отбросив газету, он зевнул:
– Король Хаакон возвращается в Норвегию. Они сейчас Квислинга будут судить. Мы тоже этим займемся, с нашими доморощенными Квислингами… – Эйтингон оставил строгое распоряжение известить его, буде так называемый Воронцов-Вельяминов даже позвонит в советское посольство, в какой-нибудь из нейтральных стран. Чутье Эйтингона никогда не подводило. Он был уверен, что Воронов рядом, в Европе:
– Он бежал не дальше Швеции или Швейцарии… – хмыкнул Наум Исаакович, раскуривая сигару, – он не уедет на край света, пока не заберет мальчика. Еще один хороший отец, как и наш подопечный… – подопечный обустраивался в личной лаборатории и апартаментах, на уединенном острове в Аральском море.
К удивлению Наума Исааковича, профессор Кардозо, с января, быстро оправился. Холеное лицо дышало здоровьем. Профессор безжалостно гонял приданных ему НКВД лаборантов и заказывал завтраки с икрой и свежими сливками. Тщательно отобранные, знающие языки, лаборанты, понятия не имели, с кем работают. Персонал комплекса на острове подписал пачку бумаг, по которым любое разглашение военной тайны каралось расстрелом. Научный институт находился в подчинении армии, безопасность базы обеспечивали работники НКВД. Остров патрулировали вооруженные катера, на берегу построили собственную, взлетно-посадочную полосу. Наум Исаакович оставил Кардозо в хорошем настроении:
– Отличная исследовательская база, – одобрительно заметил профессор, – и вообще, здесь тихое место. Проблемы быта… – он слегка поморщился, – почти решены, остается только погрузиться в науку… – тихо шелестел сухой камыш, среди белых песков берега. На острове было не так жарко, как на пустынных берегах моря. Для Кардозо сделали свой, закрытый пляж, и бассейн, в апартаментах.
По возвращении из Польши, Наум Исаакович хотел устроить отдельные комнаты, для детей профессора. Кардозо обещал учить мальчиков сам:
– Это обязанность отца, мистер Нахум, – они прогуливались вдоль кромки воды, – впрочем, русского языка я пока не знаю. Но я его выучу, конечно, – небрежно добавил Кардозо, – для образованного человека новый язык не представит затруднений. Однако в быту… – он, со значением посмотрел на Эйтингона, – при ежедневном использовании, лучше схватываешь детали… – в машине, просматривая досье, Наум Исаакович буркнул себе под нос:
– Он забыл, как его уголовники у параши держали. Женщину себе требует. Ничего, пусть подождет… – Эйтингон не хотел привозить на Аральское море непроверенные кадры:
– То есть проверенные, – вздохнул он, – не составит труда найти молодого ученого, и даже хорошенькую девушку, при этом. Но ведь она может болтать… – по опыту Наума Исааковича, только мертвые люди не представляли опасности. Он ехал в Польшу за решением проблемы, обременявшей профессора.
Благодаря Пауку, у Эйтингона имелся адрес католической обители в Требнице, где, якобы, обретались близнецы, Иосиф и Шмуэль Кардозо. Правда, за три года, с детьми могло случиться что угодно:
– Они могли сбежать из монастыря, их могли спрятать где-то еще, послать в рейх, на усыновление… – Эйтингон почесал висок:
– И не отправишь туда никого, из Бреслау, даже в гражданской одежде. Дуболомы из бывшей фронтовой контрразведки только избивать умеют, а операция очень деликатна… – Наум Исаакович предполагал, что пани Штерна сейчас тоже на пути в Требниц:
– Зимой она была жива… – Паук сообщил о звонке женщины покойному доктору Горовицу, – но с зимы много времени утекло… – на юге от Бреслау лежали Судетские горы, с пещерами, оставленными при отступлении базами вермахта, и, как был уверен Эйтингон, складами оружия:
– Штерна не покинет Польшу без детей… – строгое, красивое лицо доктора Горовиц, неожиданным образом напомнило ему покойную Кукушку, – можно не сомневаться. А если она с братом связалась, с мистером Ягненком, так сказать? Он в армии Паттона обретался. Полковник, кавалер Медали Почета, в тридцать лет. Ничего, скоро он у нас на электрический стул пойдет. В СССР тоже не церемонятся с изменниками, будь они хоть дважды Герои Советского Союза… – сестра и брат, объединившись, могли вывезти на юг, в горы, не только пару близнецов, но и половину Польши.
– От Польши и так едва половина останется… – по дороге они обгоняли бесконечные колонны беженцев, бредущих на запад:
– Нижняя Силезия отойдет Польше и будет полностью очищена от немцев, – сказал Эйтингон товарищу Яше, – как мы сделали в Восточной Пруссии. Здешних бюргеров мы отправим в лагеря… – просматривая материалы досье, Эйтингон мурлыкал себе что-то под нос.
Фотографий близнецов у них не было, и быть не могло.
В альбоме Паука имелся только один снимок, девятилетней давности. Доктора Горовиц сфотографировали с двумя кружевными свертками. Эйтингон вгляделся в лицо женщины:
– Они с Кукушкой дальние родственницы, но похожи. Обе смахивают на Мэтью. Он, как две капли воды напоминает вице-президента Вулфа. Такое случается, в семьях… – Эйтингон почти убедил себя в смерти Кукушки:
– Она утонула в Татарском проливе, и ее отродье мертво… – у них не было фотографии Марты, – девчонка, наверняка, не пережила войны. Но если пережила, то она прячется где-нибудь в Панаме, не представляя для нас опасности. Ее поиски можно отложить… – пани Штерна, вкупе с новым мужем, и представляла ту самую опасность. Снимка близнецов не существовало, но Кардозо выдал их полное описание:
– Я видел мальчиков, в последний раз, летом сорок первого года, перед арестом… – он отер глаза, – меня отвезли в Аушвиц, погибла моя вторая жена и дочь… – Кардозо объяснил, что узнал о расстреле Мон-Сен-Мартена от заключенных, бельгийских подпольщиков.
– Я, разумеется, участвовал в лагерном Сопротивлении… – уверенно сказал врач, – выхаживал людей, после пыток, помогал тем, кто собирался бежать… – Кардозо, якобы, отказался трудиться на немцев:
– В госпитале я бы имел доступ к лекарствам, но я не мог пойти на компромисс. Мне дорога честь ученого… – Наум Исаакович не верил ни одному слову Кардозо, но спорить не стал:
– Какая разница? Он нужен для работы. Пусть врет. То есть он свои слова правдой считает. Так легче жить, конечно… – Эйтингон взял с собой товарища Яшу, из-за его безукоризненного польского языка, отличного идиш, и яркой, еврейской внешности. Номер Серебрянскому набивать не стали:
– Не во всех лагерях такое делали, – заметил Эйтингон, – а тебе потом придется татуировку сводить. И вообще, ты не сидел в лагере, ты воевал в партизанском отряде… – изучая материалы по Требницу, Эйтингон обрадовался:
– Очень хорошо, что в городке жило польское большинство… – с началом войны, немцы выселили коренное славянское население новых рейхсгау на восток:
– Поляки начнут возвращаться в родной город… – хохотнул Эйтингон, – и евреи тоже. После чего появимся мы, и устроим небольшой спектакль… – он пощелкал сильными пальцами, – с тобой в главной роли… – товарищ Яша хмыкнул: «Немцы бы тоже купили провокацию».
Эйтингон выпятил нижнюю губу:
– Яша, немцы не устроят погром без директивы от начальства, в трех экземплярах, с печатями… – он расхохотался:
– Будь то приказ Геббельса или товарища Вальтера Ульбрихта… – Ульбрихта, с другими немецкими коммунистами, привезли в Берлин, для создания будущей, социалистической Германии:
– Тем более, здешние немцы собственной тени боятся… – Эйтингон перевернул страницу досье. Он не сказал профессору Кардозо, что его дочь жива:
– Шахтеры три года прятали девчонку, наследницу Мон-Сен-Мартена. Нет, надо молчать… – решил Наум Исаакович, – профессор еще сбежать захочет, после таких новостей. Не к дочери, а к опекунству, над шахтами и сталелитейными заводами. У де ла Марков больше не осталось потомков… – по сведениям, присланным Пауком, о девочке заботился некто Монах, бывший партизан:
– Доктор Эмиль Гольдберг, – внутри поселилась тоскливая боль, – он женился, недавно… – Эйтингон знал и имя жены доктора Гольдберга. Убрав досье в портфель, удостоверившись, что Яша не видит его, в зеркальце, Эйтингон быстро открыл книгу. Он взял в поездку «Джен Эйр».
– Высокая, прекрасно сложенная, покатые плечи, грациозная шея, смуглая чистая кожа, благородные черты, глаза большие и темные, блестящие, как ее бриллианты… – бывшая мадам Тетанже сверкала обнаженной спиной, уходящей к стройной пояснице. Девушка немного отвернулась от фотографа, в длинных пальцах дымилась сигарета, в серебряном мундштуке:
– Мадам Клод Тетанже, в парижских апартаментах… – Эйтингон, аккуратно, вырезал фото из светской хроники, в довоенном Vogue.
– Оставь безумие… – велел он себе, – не ехать же в Бельгию, в твои годы… – сунув книгу в портфель, он велел Яше:
– Нас ждут в ратуше. Надеюсь, город расчистили от мин. Не хочется подрываться, в начале операции… – Эйтингон, безразлично оглядел грязный базар, среди развалин:
– Мы все в порядок приведем. Со здешними бандитами мы разберемся, как в Прибалтике, как на Западной Украине. Пани Штерну можно и открыто казнить, для устрашения. Союзники ничего не сделают. Она военная преступница, поднявшая оружие, против Советской Армии… – подмигнув Яше, он откинулся на сиденье:
– Скоро увидишь старого знакомого, Рыжего. Он тоже под трибунал пойдет… – машина виляла среди обгоревших стен домов, Наум Исаакович щелкнул зажигалкой:
– Саломея отправится обратно в Израиль. Наши ребята двинутся в страну, им понадобится куратор… – он улыбнулся: «Все складывается отлично».
Всю дорогу от Берлина до Бреслау бывший капитан британской армии Самуил Авербах заставлял себя думать о жене.
Расставаясь с майором Холландом, на военном аэродроме русских, Самуил криво написал толстым, синим карандашом, одолженным в будке дежурных, прошение об отставке. Ветер трепал листок из блокнота, ревели двигатели самолета, присланного из ставки Монти. Фельдмаршал отправил с рейсом ящики шотландского виски и хороших сигарет, для союзников. Русские солдаты тоже грузили в дуглас коробки. Жуков передавал англичанам русскую водку и икру. Принюхавшись, Авербах понял, что Джон успел глотнуть водки:
– Не глотнуть, а напиться. Он еле на ногах стоит. Ничего, в самолете поспит. Мы победили, а победителей не судят… – несмотря на запах спиртного, глаза Джона не потеряли холодного, цепкого выражения:
– Ты уверен, Сэм? Ты десантник, с боевым опытом, у тебя ордена… – майор помолчал, – после войны ты пригодишься в британской армии… – Джон говорил больше из чувства порядка. Герцог понимал, что ни один еврей, солдат или офицер, не станет воевать с евреями, в Палестине:
– Они либо сложат оружие, либо, что вероятнее, с оружием в руках, перебегут на сторону противника. Пятая колонна, как мы говорили, в Испании. В борьбе с нацизмом они отличились, но нельзя ждать, что они выступят против соплеменников, несмотря на армейскую дисциплину и все остальное. Меир тоже может, частным образом, в Палестину податься. Возьмет отпуск, и поминай, как звали… – Джону очень не хотелось оказаться с кузеном по разные стороны баррикад:
– Русские так говорили, на гражданской войне, – он дернул заросшей светлой щетиной щекой, – братьев Воронцовых-Вельяминовых тоже разбросало. Вышел Питер и Воронов, вкупе с братом… – Джон пытался убедить себя в смерти власовца:
– Отто собаки загрызли, а он утонул, в грязной воде Шпрее. Пусть так случится, пожалуйста. Я найду Эмму и нашего малыша, куда бы Максимилиан их ни утащил… – Авербах, угрюмо, отозвался:
– Я уверен. Мне надо искать семью… – на прощанье они обнялись. Джон посмотрел вслед спине приятеля, в русской форме, без погон:
– Он просто не хочет упоминать о Палестине. Какая семья? Его сыну в начале войны год исполнился. Они не выжили, как не выжили остальные евреи Польши… – путь в Бреслау лежал по местам, где, после начала войны, немцы устроили новые рейхсгау. Немногих поляков отсюда выселили на восток:
– Они сейчас вернутся… – Самуил смотрел на бесконечный поток беженцев, бредущий на запад, к Германии, – и вообще, русские сюда и новых поселенцев привезут, поляков с востока… – над зданиями, где сидела военная администрация Красной Армии, развевались флаги СССР и двухцветные, польские знамена. У Самуила имелась записка, из Берлина, с росчерком, и печатью. Военный комендант города просил оказать офицеру союзников содействие, в поисках семьи. Конверт привезли прямо на аэродром. Джон подмигнул Авербаху:
– Я попросил Монти, Монти позвонил Жукову. В общем, кумовство нам помогло… – в записке не упоминалось, что Авербах больше не служит в армии.
Во Франкфурте-на-Одере его снабдили карточками и советскими рублями:
– Деньги принимают по всей временно оккупированной территории… – заверил его военный переводчик при штабе русских, – и возьмите ордер, на склад… – Авербах помнил склад вещей заключенных, в Дахау. В бараке на окраине разбитого вдребезги Франкфурта-на-Одере, он вдохнул еще не выветрившийся аромат парижских духов и табака: «Похоже».
Вокруг копошились солдаты, внимательно просматривающие вещи. В ящики паковали меха, отрезы тканей, картины, в бюргерских, тяжелых рамах, с завитушками, фарфор и хрусталь. Авербах шел мимо ворохов женского, шелкового белья, россыпей обуви, сумочек и зонтов. Солдаты ставили отметки на мощные радиоприемники, американские проигрыватели, на мебель темного дуба и красного дерева, на обитые бархатом диваны. Некоторые вещи так и лежали в дорогих, изящных чемоданах.
Белел клавишами бехштейновский рояль, в углу свалили гору скрипок. Краем глаза Авербах оценил форму инструмента:
– Скорее всего, восемнадцатый век. Проверить бы, как она звучит. Русские понятия не имеют, что у них в руках оказалось… – получив по ордеру хороший, гражданский костюм, ботинки, вещевой мешок и даже бритву, Самуил показал на пальцах, сержанту русских, что хочет опробовать скрипку.
– Хоть все бери… – радушно сказал солдат, – кому они нужны? Дрова, одно слово. Побитые, ломаные… – Авербах одинаково хорошо играл на скрипке и на фортепьяно:
– Я в консерватории сосредоточился на пианино, но, может быть, Генрик станет скрипачом… – едва дыша, он вытащил на свет старинный, обтянутый потрескавшейся, темной кожей, скрипичный футляр. Авербах понял, что смычок к скрипке тоже сделали в восемнадцатом веке:
– Черное дерево и слоновая кость… – он прислушался к струнам, – вроде бы, все в порядке… – бережно, аккуратно, ощупав скрипку, он поводил фонариком внутри. Самуил знал, где искать клейма старых мастеров. Он держал инструмент работы Джузеппе Гварнери.
Сержант отмахнулся:
– Я говорил, хоть все дрова уноси… – он задвигал рукой, – они на растопку пойдут… – Гварнери, в футляре, перекочевал в вещевой мешок Авербаха:
– Генрику семь лет, – он сидел в кузове военного грузовика русских, – пора ему руку ставить. Он и не учился, бедный малыш. Я сам с ним буду заниматься, и Дора поможет… – Авербах улыбался:
– Гварнери. У мальчика появится самая лучшая скрипка… – отыскав семью, он хотел податься в Израиль:
– Звезда где-то в Польше сейчас. Я ее не знаю, но знаю ее брата… – Джон сказал Авербаху, что доктор Горовиц вышла замуж, во время варшавского восстания, прошлого года:
– Мы с ней тогда разминулись, – усмехнулся его светлость, – меня ранило, пришлось мне стать рядовым вермахта, Фрицем Адлером… – каждый раз, когда Джон говорил о скитаниях по немецким госпиталям, под чужим именем, Авербах видел в его глазах тоску:
– Может быть, он встретил кого-то. Немку, подпольщицу… – Авербах, невольно, сжимал руку в кулак:
– Немки тоже разные бывают… – о девушке, в Анкламе, Самуил старался не вспоминать. Засыпая в лесах, по дороге, он ворочался с бока на бок:
– Оставь, у тебя просто долго ничего не случалось. С начала войны, с той ночи, с Дорой, когда я в армию уходил… – он закрывал глаза:
– Дора ничего не узнает. Я не сдержался, но такого никогда не повторится. Она нацистка, она в концлагере работала… – Самуил уговаривал себя:
– Мне с ней и не понравилось. У нее никого не было, до меня… – он помнил блеск слез, в ее голубых глазах, белую, нежную кожу, прокушенную губу, струйку крови, текущую вниз, к круглому колену, спущенный чулок.
– Мы с Дорой встретились взрослыми людьми. Немка совсем девочка, двадцать один год… – жена была ровесницей Самуила. Он помнил имя немки, помнил адрес, в Шварцвальде:
– Ерунда, зачем тебе она? Найдешь Дору и Генрика, отыщешь Звезду. Она нам поможет. Ее муж, до войны, евреев в Израиль вывозил… – за всю дорогу Самуил не встретил ни одного еврея. Синагоги, в аккуратных, раньше заселенных немцами городках, лежали в руинах. Ему казалось, что ветер с востока несет запах гари:
– Здесь не строили лагерей… – он оглядывал развалины Бреслау, – отсюда евреев вывезли в гетто, в Краков и Варшаву. В гетто, а потом в лагеря… – ему не пришлось долго искать Звезду.
Авербах увидел лицо женщины на плакате, объявляющем о награде за выдачу командиров, бывшей Армии Крайовой:
– Монах и Меир ее описывали. Но по фото ее даже собственный муж не узнает… – он, исподтишка, рассмотрел на смутном снимке твердый очерк подбородка, высокий лоб, тонкий, изящный нос:
– Она четыре года в подполье провела, а сейчас в партизанах воюет. Не найдут ее русские… – заключил Авербах. Они с Монахом договорились ждать друг друга в Бреслау, каждый день приходя к ратуше, на рыночную площадь:
– Здесь штаб русских сидит… – Самуил смотрел на знакомые флаги, – впрочем, Монах сюда не в форме явится. Не говоря о том, что он никогда формы не носил… – три года назад близнецы доктора Горовиц жили в обители, в Требнице:
– Звезда знает, где ее дети. Рано или поздно она доберется в монастырь. Но не стоит мне одному в Требниц идти. Надо дождаться Монаха… – до войны Самуил давал концерты, в Бреслау. Он хорошо помнил город:
– Монаху я все описал, он не запутается… – стоя на ступенях ратуши, он решил, что надо найти синагогу:
– Или то, что осталось от синагоги, – мрачно буркнул Авербах, – Бреслау большой город, сюда евреи должны вернуться. Может быть, кто-то слышал о Доре и Генрике… – над проваленными крышами, в июньском, ярком небе, щебетали воробьи.
Проводив глазами закрытую, темную эмку, въехавшую на площадь, Самуил пошел к синагоге Белого Аиста.