Читать книгу Вельяминовы. Время бури. Часть третья. Том первый - Нелли Шульман - Страница 7
Часть первая
Бреслау
ОглавлениеВ середине на удивление целой, крепкой двери, темного дуба, немного криво, прибили табличку Pension Dwor Polski. Над разрушенными крышами Бреслау, над развалинами кафедрального собора, и грудой красного кирпича, остатками колокольни церкви Святой Елизаветы, играл поздний закат. Небо окрасилось светло-зеленым, горели слабые звезды. Рядом поблескивал едва заметный серпик молодой луны.
В летней ночи, во дворе, вымощенном булыжником, сверкали черные крылья довоенного форда. Номера на машине оказались бельгийскими, но постояльцы, приехавшие ближе к вечеру в пансион, рассчитались с хозяином новыми, американскими долларами. Бумажки еще хрустели. По распоряжению военного коменданта города, всех прибывших в Бреслау граждан обязывали предъявлять документы, при заселении в гостиницу или пансион.
Заведения в городе можно было пересчитать по пальцам одной руки. В руинах едва удавалось отыскать не разрушенное здание, но «Польский Двор» стоял в квартале средневековых домов. Власовцы не обороняли улицу от русских, переместившись ближе к реке Одер. Трехэтажный особняк, как и другие, по соседству, не пострадал.
Над стойкой висел польский флаг, название гостиницы подозрений не вызывало, но хозяин говорил с заметным акцентом, а над входом отчетливо виднелся след сорванной вывески. Водопровод в городе пока не восстановили. Извинившись перед постояльцами, владелец пообещал лично сходить к колодцу.
За дверью маленькой умывальной гремел жестяной таз. Монах покуривал, устроившись на подоконнике. Снятое пенсне лежало стеклами вверх. Он, устало, поморгал:
– Всего за день мы сюда от Берлина добрались. Роза думает, что мы на трассе, в Ле-Мане… – Эмиль улыбнулся, – но дороги здесь хуже бельгийских. Колдобина на колдобине. Только месяц назад вермахт на запад ушел… – стрелка спидометра, рядом с уверенными руками жены, на руле, колебалась возле отметки «100». В алом лаке, на ногтях, отражалось яркое, полуденное солнце. Она приподняла шелковую юбку, ноги легко жали на педали, в машине пахло сладкими пряностями. Эмиль погладил белое колено:
– Сворачивай в лесок, справа… – доска, прибитая к сосне, на трех языках сообщала, что мин поблизости нет. Ни польского, ни русского языка Монах не знал, но по-немецки, говорил отлично. Оказавшись в бывшем рейхе, Роза тоже перешла на родную речь. Лукаво улыбаясь, жена подняла бровь:
– Зачем? До Бреслау еще километров пятьдесят… – темные, тяжелые волосы, она скрутила на затылке узлом. На белой шее переливался простой кулон, израильской работы, с щитом Давида.
Безделушку в подарок Розе привез старый знакомец, месье египтянин, как весело называла его мадам Гольдберг. Итамар Бен-Самеах отвечал за вывоз евреев из Марселя:
– То есть не из Марселя, а с побережья, – поделился он с Гольдбергом, за семейным обедом, – корабли в порту вызовут подозрения… – по подсчетам Итамара, на Лазурном берегу, скопилось тысяч пять евреев, ожидающих оказии в Израиль.
Британцы запечатали страну. Моссад ле-Алия Бет, подпольная организация, обеспечивавшая нелегальную иммиграцию, использовала старые пути, через Египет и Сирию:
– Рыбаки нам помогают, – заметил Итамар, – но «Хану» я в Яффо не швартую. Корабль британцы знают, не хочется нарываться на пять лет тюрьмы строгого режима. Тем более, на ней орудия стоят… – «Хана» высаживала эмигрантов по ночам, за десять миль до берега Израиля, в маленькие лодки:
– Рации у нашего флота есть, – объяснил Итамар, – и в кибуцах передатчики завели. Но англичане могут перехватить нашу волну… – британские подданные, помогающие евреям пробраться в страну, рисковали судом. Самих иммигрантов власти отправляли в лагеря для перемещенных лиц, на Кипре:
– «Хана» в Александрии или Бейруте обычно обретается, – добавил Итамар, – арабский язык, у меня, как родной… – он подмигнул Розе:
– Мадам доктор помнит, с давних времен… – они обедали в большой столовой барака, где жили еврейские сироты. Мальчишки и девчонки уезжали с Итамаром поездом из Льежа, через Францию, на Лазурный берег. За полуоткрытой дверью раздавался смех и шуршание, топот ног, и скрип половиц. Подростки собирали вещи, и бегали по всему поселку, прощаясь с друзьями.
В Мон-Сен-Мартене пахло штукатуркой и строительным раствором. В рудничной конторе нашли планы городка, вычерченные до первой войны. Съездив в Брюссель, Эмиль выбил у нового правительства субсидию, на восстановление жилых кварталов. Вернувшись с заседания, Монах, сварливо, сказал жене:
– Они о каких-то орденах начали болтать. Они связались с де Голлем, с британцами… – Эмиль пыхнул сигаретой, – хотят награждение устроить… – Монах усмехнулся:
– Я ответил, что не о таком сейчас думать надо, а о том, как послевоенную жизнь в порядок привести… – Монах помолчал:
– Знаешь, на войне все казалось проще, чем сейчас… – Роза обняла знакомые, крепкие плечи:
– Надо справляться, мой милый. Мы с тобой за Маргариту ответственны, за мальчика, а они наследники Мон-Сен-Мартена… – о юном бароне де ла Марке пока так ничего известно и не было. Эмиль связался по телефону с Люнебургом, где пребывал майор Холланд. Положив трубку, он повернулся к жене. Темные глаза немного блестели:
– Джон говорит, что Волк погиб, в Берлине. Авербах все подтверждает. Они в тоннелях метро фон Рабе искали, и Максим на пулю нарвался… – Роза помолчала:
– Обидно, милый. Обидно погибать, в конце войны… – Эмиль смотрел на развалины Бреслау:
– Я жду колоколов, в Мон-Сен-Мартене привык. Но здесь пока церкви закрыты, все в руинах лежит. К вечерне не звонят. Роза права, обидно нескольких дней не дожить до победы. Но еще обидней погибнуть, после войны… – по словам Джона выходило, что о Звезде никто, ничего не знал.
В кибуце тоже не получали весточки от доктора Судакова, или его племянницы:
– Авраам прошлым летом женился, в Варшаве, на докторе Горовиц… – вздохнул Итамар, – но больше новостей не приходило… – над развалинами города кружились птицы:
– Ничего, мы затем в Польше и появились, чтобы всех разыскать. Частная миссия, так сказать. Не стоит его светлости знать, что мы здесь, не стоит ему слышать об Итамаре и его занятиях, во Франции… – услышав, что Роза собирается в Польшу, Эмиль, сначала, запротестовал:
– У Маргариты каникулы. Сироты уехали, она к ребятишкам привязалась. Не надо девочку одну оставлять. И в городке работы много… – Эмиль наотрез отказался от поста мэра, сославшись на то, что должен лечить людей:
– Летом выпуск в университете не состоится, – сухо сказал Гольдберг, на заседании городского совета, – а к осени, по данным амбулаторного приема, ожидается три десятка родов… – он постарался согнать с лица улыбку, – я один с ног собьюсь, учитывая, что шахты заработали почти в полную мощь, и на заводе льют сталь… – на заводе Эмиль хотел устроить фельдшерский пункт:
– Пока возьму кого-то из ребят, из моих партизанских помощников, – заметил он жене, – а в следующем году поеду в Лувен, встречусь с выпускниками. Все, разумеется, в столице хотят работать, а не в провинции… – кисло добавил Эмиль:
– Тем более, жилые дома, мы только к осени возведем, и то на всех, зданий пока не хватит… – Эмиль с женой, и Маргарита с Гаменом продолжали жить в бараке. На заседании совета доктор Гольдберг поправил пенсне:
– Но, кого бы ни выбрали мэром, мне надо немедленно попасть к нему на прием. Требуется решить вопрос с водоснабжением… – скрипуче сказал Монах, – лето обещает быть жарким. Многие колодцы погибли в пожаре, а родники опасны, с точки зрения заражения воды паразитами… – с мэром он посидел перед отъездом в Германию и Польшу. Для всех путешествие считалось запоздалым, медовым месяцем.
– Мы во Франции, купаемся и загораем на Лазурном берегу… – шум в ванной комнате прекратился. Розу, конечно, было не переупрямить:
– За Маргаритой весь поселок присмотрит, – заявила жена, – а за тобой присмотрю я. Иначе ты вздумаешь дальше на восток отправиться, месье Лувье… – в Брюсселе Монах и Портниха навестили вновь открывшийся, после освобождения города, фотографический салон. Выпив кофе с хозяином, они вышли на улицу, с неприметным конвертом. Безукоризненные паспорта снабдили свежими снимками бельгийской четы. Мадам и месье Лувье, набожные католики, ехали в паломничество в Ченстохов, к Черной Мадонне. Супруги носили крестики и медали святого Христофора, с зеркальца в форде свисали четки, в сумочке мадам Лувье лежал латинский молитвенник.
– Хозяин гостиницы тоже католик… – в вестибюле висело распятие, – но немец, я по разговору слышу. Французский язык у него с акцентом… – польского языка мадам и месье не знали:
– Немец, но притворяется поляком. Неудивительно, русские отсюда немцев на восток посылают, в товарных вагонах. Я бы на его месте закрывал заведение и бежал… – по телефону Джон уверил Гольдберга, что о мальчике, Уильяме, позаботятся. Эмиль, все равно, волновался, как волновался он за братьев Маргариты:
– Если с Эстер что-то случилось, мы ребятишек возьмем. У нас с Розой еврейский дом, мы вырастим парней… – Эмиль вздохнул:
– Меир не женат пока. Да и занят он, с послевоенными делами… – полковник Горовиц переместился в Берлин, где готовилась Потсдамская конференция. В столице Германии, в союзной администрации, работал и бывший майор Кроу. Эмиль, несколько раз, слышал выступления Питера по радио:
– Питеру надо опекунство над шахтами поручить, – заметил он жене, – я поговорю с адвокатами, когда мы из Польши вернемся. Надеюсь, что он согласится… – задержавшись в лесочке, они въехали в Бреслау ближе к вечеру. Эмиль покосился на потрепанный, времен Сопротивления саквояж:
– С другой стороны, хорошо, что Роза со мной. У нее большой опыт работы. И я не так беспокоиться буду… – Итамар показал им фотографии жены и дочки:
– Тикве осенью годик исполнится… – ласково сказал юноша, – Цила закончит школу, поступит в учительскую семинарию. Она хорошо языки знает, будет в нашей школе преподавать… – жена Итамара оказалась совсем молодой:
– Ей едва семнадцать лет исполнилось, а родила, – вспомнил Эмиль, – но Розе только двадцать шесть. Она тоже девчонка… – думая о жене, он, все время, улыбался. Роза пока ничего не говорила, но Гольдберг развеселился:
– Медовый месяц для того и предназначен… – обернувшись на дверь ванной, он, украдкой, посчитал на пальцах:
– Осенью ребенок появится, в октябре, ноябре. Роза девочку хочет, и я тоже. Маргарита обрадуется малышке… – Итамар привез Маргарите освященный крестик, из Храма Гроба Господня, и пузырек воды, из Иордана:
– Приезжай, моя милая… – он поцеловал белую щечку, – твой дядя Джованни с семьей к нам собирается, когда их девочка подрастет. Мы вас в Назарет отвезем, в Вифлеем, по церквям иерусалимским проведем… – Эмиль подумал:
– Надо потом в Израиль отправиться, помочь нашим ребятам. Например, вместе с Авербахом… – с Авербахом он надеялся встретиться завтра, на площади у ратуши. В подкладке саквояжа они с Розой надежно устроили два пристрелянных, трофейных вальтера, и запас патронов.
– Оружие мы найдем, буде понадобится… – хмыкнул Эмиль, – вся страна оружием нашпигована… – русские патрули препятствий их машине не чинили. Гольдберг мог бы провезти в багажнике и пулемет, с гранатами:
– Но зачем? Найдем Кардозо, если он выжил, тихо от него избавимся… – он размял длинные пальцы:
– Требниц в двадцати километрах отсюда. Роза утром возьмет машину, поедет на мессу, а я пока с Авербахом поговорю, о наших делах… – по опыту, Эмиль знал, что одинокая женщина менее подозрительна:
– Кардозо Розу никогда не видел, в отличие от меня. Вдруг он вокруг обители отирается, ждет появления Эстер, проклятый мерзавец… – на углу переулка зажегся тусклый фонарь. В раскрытое окно Гольдберг услышал музыку.
Пахнуло сладкими пряностями, темные волосы упали ему на плечо. Забрав сигарету, Роза затянулась:
– Они даже танцуют, на развалинах. Впрочем, в Варшаве тоже танцевали… – Эмиль провел рукой по гладкому, теплому бедру, в шелковом чулке, едва удержавшись, чтобы не щелкнуть застежкой ее пояса. Роза прислушалась:
– Танго, на идиш. Аннет покойная мне пластинку ставила. Мадам Лерер поет, из Аргентины… – Эмиль притянул ее к себе:
– Отправляйся танцевать, мадам Лувье. То есть мадемуазель Левина… – он усмехнулся, – наверняка, в заведении и выжившие евреи найдутся. Идиш у тебя отменный, чего нельзя сказать обо мне… – он коснулся губами мягкой щеки, – узнай, может быть, кто-то слышал о пани Штерне или докторе Судакове… – Эмиль прихрамывал:
– Не говоря о том, что я и танцевать не умею… – он не выпускал Розу из объятий:
– Я пока над диссертацией поработаю… – Эмиль взял в поездку свои блокноты, с выписками из историй болезни:
– Я переломами позвоночника занимаюсь, – мимолетно подумал он, – в память о пулях, что из моего позвоночника доктор Лануа вынимал. Надо на площади памятную доску поставить, героям Сопротивления. Надо написать в Ватикан, у них есть реликвии святых Елизаветы и Виллема. Пусть пришлют, для церкви… – Роза шепнула:
– Я все сделаю, милый, только сначала кофе тебе принесу. По лицу хозяина видно, что у него хорошая провизия припрятана. Я быстро вернусь… – закрыв глаза, Эмиль привлек ее к себе. Сердце Розы ровно, спокойно билось:
– Долго, – тихо сказал Гольдберг, – когда тебя нет рядом, это всегда долго, любовь моя… – они посидели, слушая звуки танго, под высоким, медленно темнеющим небом Бреслау.
Приподнималась и опускалась игла старомодного патефона, крутилась исцарапанная пластинка, с остатками сорванного ярлычка. Сизый дым крепких папирос плавал слоями, под низким потолком подвальчика. Цены оказались коммерческими. Ловким жестом спрятав доллары Розы, хозяин лично принес ей чашку кофе:
– Это вовсе не эрзац, фрау… – поляк хорошо говорил по-немецки, – продукты из пайка вермахта… – Роза узнала запыленные бутылки французского вина, на полках за стойкой, и шнапс, на столах патронов, тоже из рациона солдат и офицеров рейха. Услышав, как она объясняется на немецком языке, хозяин, сначала, незаметно, поморщился. Покачав головой, Роза перешла на французский:
– Польского языка я не знаю, месье. Я из Бельгии… – поляк извинился:
– Добро пожаловать в Польшу, мадам. То есть фрау… – он добавил:
– Я знаю немецкий язык, но мы на польской земле… – Бреслау последний раз принадлежал Польше тысячу лет назад. Роза вздохнула:
– Силезию, как и Восточную Пруссию, заберут у Германии, как компенсацию, за преступления рейха, за оккупацию. Здесь, кажется, ни одного немца не осталось… – Роза присмотрелась к худым женщинам, с кое-как намазанными губами:
– Только они, скорее всего, немки. Военные вдовы, детям на провизию зарабатывают. Они тоже с места снимутся, не дожидаясь выселения… – по дороге, рассматривая бесконечный поток беженцев, Монах, невесело, сказал:
– Сейчас вся Европа дома потеряла. У нас тоже есть горячие головы… – муж помолчал, – на заседании правительства предлагали выселить немецкое меньшинство, из районов вокруг Эйпена. Редкостная чушь… – Эмиль вел машину, Роза курила, в открытое окно. Теплый ветер трепал шелковый платок, на голове. Она стряхнула пепел:
– Жители тех мест приветствовали войска вермахта нацистским салютом, милый. Ты видел фотографии, сорокового года… – Эмиль покосился на нее:
– Видел. И ребят видел, немцев, воевавших в наших отрядах. И видел добровольцев СС, из бельгийских легионов. И видел профессора Кардозо… – в темных глазах загорелся нехороший огонек:
– Разные немцы бывают, разные бельгийцы, и разные евреи, милая… – Роза и сама все знала.
Она сплела длинные пальцы вокруг простой, фаянсовой чашки. За столиком, по правую руку, сидели девушки, по виду лет пятнадцати-шестнадцати. Роза заметила коротко стриженые волосы, худые, детские руки, костлявые коленки:
– Они из лагерей недавно вышли. Тоже зарабатывают, на пропитание… – по каменному полу подвальчика стучали деревянные колодки женских туфель. Некоторые носили потрепанную обувь, довоенных моделей:
– В лагерях целые склады вещей держали… – Роза помнила отчет Виктора Мартена, из Аушвица, – русские нашли одежду, чемоданы, женские волосы… – ее, на мгновение, затошнило. Роза велела себе:
– Не думай о таком. Для девочки это нехорошо… – она была уверена, что родится девочка, но мужу пока ничего не говорила:
– Эмиль суеверный… – Роза поймала себя на улыбке, – он перед акциями никогда не брился. Сейчас бреется, но только чтобы внимания русских не привлекать. И он у меня ничего не спрашивает, не предлагает осмотреть… – она посчитала на пальцах, под столом:
– Четыре месяца. Значит, в ноябре Аннет родится. Аннет, или Надин. Вернемся из Польши, и я все скажу Эмилю… – пухлые губы, цвета спелых ягод, блаженно улыбнулись. Думая о будущей дочке, Роза, краем уха, внимательно слушала разговоры, за соседними столами. Польского языка она не знала, но здесь болтали и на идиш:
– Они о Штерне говорят… – девчонки сидели с крепкими парнями, Роза увидела на руке одного из них лагерный номер, – все посланцев из Израиля ждут. Может быть, Эстер выжила, спряталась с отрядом на юге, в горах… – Роза и Эмиль понимали, что советские оккупационные власти не разрешат евреям выехать из Польши легально:
– Легально им ехать некуда… – едва оказавшись в Бреслау, они наткнулись на плакаты о розыске бывших командиров Армии Крайовой, – русские не станут ссориться с британцами, и поддерживать тайную эмиграцию, в Палестину. По крайней мере, не сейчас, пока конференция в Потсдаме не началась… – Роза коснулась подвески, на шее. Крестик и медаль святого Христофора лежали у нее в сумочке:
– Здесь я не мадам Лувье, а мадемуазель Левина. Я ищу своих польских родственников, из Бреслау… – Розе надо было узнать, не появлялась ли в городе доктор Горовиц или ее муж. Она чиркнула спичкой:
– Всего месяц после капитуляции прошел. СССР пока ведет себя осторожно, но потом они могут послать людей в Израиль, тайно. В подполье сидит много левых… – Роза задумалась, – наверное, среди них есть и те, кто на СССР работает. Они фанатики, как Яир покойный. Он рвался сотрудничать с Гитлером, но найдутся и такие, кто ради независимости страны, ляжет под Сталина. Отец Авраама был коммунистом… – Авраам рассказал Розе, что его отцу предлагали переехать в СССР:
– В двадцатые годы папу коммунисты обхаживали… – он затягивался папиросой, лежа на кровати в голой комнатке кибуца, – тогда в Крыму еврейские земледельческие колонии основывали. Большевики звали евреев в Россию, предлагали национальные районы. Потом они даже республику создали… – Авраам криво усмехнулся, – и носились с Биробиджаном, как с писаной торбой. Евреи получили первое в мире социалистическое государство… – отдав Розе папиросу, он закинул руки за голову:
– Папа до Биробиджана не дожил, а посланцам из СССР он отказал… – в серых глазах Авраама мелькнуло странное, уклончивое выражение.
Слушая довоенный фокстрот, Роза, рассеянно, покуривала:
– Авраам правый националист, он никогда не станет работать на СССР. Но ведь он сторонник вооруженной борьбы с Британией, и у него теперь есть военный опыт… – Роза вздохнула:
– Мы даже не знаем, где Авраам с Эстер. Русские могли давно их арестовать, и на восток отправить. Авраама могут завербовать, угрожая смертью Эстер. Гестаповцы так делали, когда семьи в тюрьме держали… – в Бельгии готовили процессы, над арестованными коллаборационистами. Гольдберг настаивал на законности суда и обвинения:
– Никаких убийств из-за угла мы не позволим… – гневно говорил муж, – мы и при оккупации такого не делали. Нельзя единолично вершить правосудие, уподобляясь нацистам… – Роза потушила окурок:
– А Кардозо? Но Кардозо, как говорится, семейное дело. Тем более, если он выжил, он может искалечить жизнь Эстер… – Роза поежилась. В Льеже они с Эмилем навестили открывшуюся, после оккупации, синагогу, оставив в архиве копию ктубы. Раввин пока был американским, военным капелланом. Зная, что ей ответят, Роза, все равно, поинтересовалась судьбой женщин, вышедших замуж, после депортации мужей в лагеря. Раввин замялся:
– Госпожа Гольдберг, закон не предполагает интерпретаций. Такая женщина обязана развестись с вторым мужем. Она не имеет права возвращаться к первому, даже если он согласен. Ее связь считается прелюбодеянием, а детей объявят незаконнорожденными. Они никогда не смогут вступить в брак с евреями… – раввин добавил:
– К мужчинам такие законы не относится. Формально им разрешено иметь двух жен… – Роза хотела сказать что-то ядовитое. Заметив неприятный холодок в ее глазах, Гольдберг, вовремя, дернул жену за рукав жакета.
– И здесь несправедливость, – кисло сказала Роза, за кофе, после визита в синагогу, – даже где-нибудь в Аргентине не спрячешься. Они… – девушка кивнула на золоченый купол, – во все общины письма разошлют… – Гольдберг хмыкнул:
– В частности, поэтому мы и едем в Польшу, любовь моя… – Роза почувствовала прикосновение его руки, под столом:
– Знаешь, – тихо сказал Эмиль, – если бы мы с тобой раньше поставили хупу, при оккупации, и со мной бы что-нибудь случилось… – Роза прервала его:
– Не поставили бы. Ты на меня шипел, кричал, выговаривал, за неподобающие наряды… – ласковые пальцы легли ей на колено:
– Ты знаешь, почему… – темные глаза, за очками, смеялись, – и вообще, я очень старался о тебе не думать… – признался муж, – но совсем не получалось… – он помолчал:
– Ты послушай. Если бы что-то такое произошло, если я вернулся, и обнаружил, что ты замуж вышла, я не стал бы ничего делать… – Гольдберг повел рукой:
– Я тебя люблю. Я был бы рад, что ты счастлива… – Роза прикусила губу:
– Он бы не пошел, а Кардозо пойдет, можно не сомневаться. Он Эстер ненавидит, он бы ее пристрелил, если мог. Значит, надо его отыскать, и как можно быстрее. Надо найти Эстер, и мальчиков… – собираясь в подвальчик, Роза выбрала простое, хлопковое платье, цвета кларет и туфли, на низких каблуках:
– Для мужчин так удобнее… – весело сказала она мужу, – не всем нравится танцевать с женщиной, выше их… – Эмиль, стоя на коленях, надевал ей туфли. Горячие губы прижались к тонкой щиколотке:
– Мне нравится, – неразборчиво сказал муж, – хотя мы с тобой одного роста, когда ты на каблуках. Смотря на каких, конечно… – у Розы имелись и шпильки, в десять сантиметров высотой:
– Я на них вровень этому парню… – широкоплечий юноша, за соседним столом давно и откровенно разглядывал Розу, – кажется, он меня пригласить собирается. Хорошо, повадки у него военные, а в кармане, кажется, оружие лежит. Он может знать что-то о бывших партизанах… – опять заиграла пластинка. Взметнув темными волосами, покачав ногой, Роза томно улыбнулась парню. Он поднялся, над ухом Розы прозвучал мягкий, низкий голос, на хорошем идиш:
– Позвольте пригласить вас на танец… – окинув взглядом человека средних лет, черноволосого, в отменном костюме, Роза приняла его руку. Парень, разочарованно, сел на место. На лбу неизвестного мужчины виднелся старый шрам:
– У него отличная выправка, – оценила Роза осанку, – он тоже может быть связан с партизанами. В Армии Крайовой много евреев воевало… – теплая, уверенная ладонь легла на ее талию. Мужчина шепнул:
– Мадам Лерер поет о слезах. Но мы не собираемся плакать, мы победили… – подол платья кружился у стройных ног Розы, стучали каблуки туфель, пронзительно играла скрипка, с довоенной пластинки. В окне подвальчика стемнело, над Бреслау взошла яркая, белая луна.
Наум Исаакович Эйтингон оказался на бывшей улице героя рейха Хорста Весселя, в общем, случайно.
Весь день он провел в неприметном кабинете, в глубинах здания городской ратуши, где помещалась временная военная администрация Бреслау. По требованию Эйтингона, комнату оборудовали связью со штабом оккупационной группы Советской Армии в Варшаве. Наум Исаакович не любил, когда его отвлекали от ответственных операций. Он предупредил Лубянку, что связь с ним и товарищем Яшей откладывается до завершения польской миссии. Серебрянский приехал из Требница, где он провел последние пару дней. Товарищу Яше, изображавшему еврея, бойца партизанского отряда, не с руки было появляться в обители, но визит в монастырь святой Ядвиги от него и не требовался.
– Незачем, – весело сказал Наум Исаакович, просматривая список обитателей сиротского приюта, – все написано черным по белому, на бумаге… – по приказанию Эйтингона, комендант Требница, запросил у священника, главы приюта, данные о воспитанниках:
– Они все подтасовали, – Наум Исаакович раскурил кубинскую сигару, – я больше, чем уверен, – он помахал списками, – что поляки, вовсе и не поляки. Они сначала еврейских детей прятали, а теперь за немецких ребятишек принялись… – из списка Эйтингона интересовали только двое мальчиков. Паук сообщил имена, под которыми жили сыновья профессора Кардозо. Наум Исаакович улыбнулся:
– Вот и они. Жозеф и Себастьян Мерсье, уроженцы Бельгии, девяти лет от роду… – лицо Эйтингона, на мгновение, изменилось. Следующим шел Анри Мерсье, якобы брат близнецов, мальчик семи лет. Наум Исаакович, быстро, подсчитал:
– Маргариты ровесник. Ерунда, Кардозо не скрыл бы еще одного сына. Он не может быть братом Маргариты, семья бы знала… – Серебрянский, успокаивающим тоном, заметил:
– Наверняка, они подобрали еврейского мальчишку, Наум, выдали его за католика. Нас он не волнует… – Эйтингон поскреб чисто выбритый подбородок:
– Думаю, ты прав. Как настроения, в Требнице… – товарища Яшу он послал в городок с единственной целью.
Кроме стариков и детей, в монастыре, немцев, в Требнице, не осталось:
– С ними мы разберемся, – решил Эйтингон, – отвезем в Бреслау, в тюрьму. Детей отправим в Германию, пусть ими тамошние коллеги занимаются, а старики пусть хоть все сдохнут… – Красная Армия, и польские милиционеры, появлялись в обители к шапочному разбору, как, смешливо, говорил Эйтингон.
– Подождем пани Штерну, с отрядом, – заметил он Серебрянскому, – ты застрелишь, из-за угла, кого-то из местных поляков, а дальше их будет не остановить… – и Эйтингон и товарищ Яша помнили дореволюционные погромы:
– Я тогда мальчишкой был, – подумал Наум Исаакович, – но стрелять научился. Мы отряды самообороны организовывали, на всякий случай… – родители не знали о поездках в лес, на окраине Могилева, где вырос Эйтингон, о стрельбе по мишеням и занятиям рукопашным боем:
– Я в первый раз оружие взял в руки в двенадцать лет. Двадцатилетним в чека пришел, в партию вступил… – Наума Исааковича всегда раздражало, что Кукушка, младше его на два года, опережала Эйтингона по партийному стажу и званиям:
– Потому, что она дочь Горского, – кисло подумал он – впрочем, личной смелости у нее не отнять. Мы с ней в одном госпитале лежали, в Москве. Меня в борьбе с бандами Савинкова ранили, а ее в антоновском мятеже… – Эйтингон помнил выступление Кукушки на партийном бюро ЧК, в присутствии Феликса Эдмундовича:
– Тогда начали очередную чистку кадров. Из-за Кукушки меня временно вывели из партии, для дальнейшей проверки… – он еле сдержал ругательство. Серые глаза женщины холодно блестели:
– Товарищи, товарищ Эйтингон… – она держалась на трибуне так, словно родилась и выросла оратором, – пока не созрел для высокого звания большевика. Оставим его мелкобуржуазное происхождение… – Горская, со значением, оглядела зал, – есть более опасные вещи… – она загибала длинные пальцы:
– У товарища Эйтингона замашки доморощенного Наполеона. Он недостаточно проникся духом пролетарской дисциплинированности, у него отсутствует скромность… – Горская носила строгое, черное платье, в стиле Коллонтай, кожаную куртку, с красной брошью, серпом и молотом, в четких линиях конструктивизма. Девушка коротко стригла волосы. Горская порылась в потрепанном портфеле:
– Вот распоряжение товарища Эйтингона, отправленное в Башкирское ЧК. С такой напыщенностью мог писать Наполеон. Мы знаем, товарищи, что Владимир Ильич настаивает на искоренении бюрократии… – голос Горской и сейчас, через четверть века, назойливо звучал в ушах Эйтингона. Его особенно раздражало, что большевистскую скромность проповедовала внучка генерала армии США и потомок заместителя министра финансов.
Эйтингон был больше, чем уверен, что покойный враг народа Горский, болтаясь до революции в Цюрихе, успел обеспечить безбедное существование дочери:
– Наверняка, он запускал руку в партийные фонды, мерзавец… – вздохнул Наум Исаакович, – впрочем, его старшая дочь мертва, деньги ей не пригодятся. Младшая скоро пойдет к стенке, только сначала она скажет мне, где ее ребенок… – леди Кроу сидела на авиационной базе, в английской глуши. Похищать женщину оттуда или из Лондона было опасно. Эйтингон ждал, когда калека, как он, по старой памяти, называл полковника Кроу, вывезет жену в Европу:
– Он захочет ее побаловать. Князева, кроме вшивой Читы, ничего не видела. Я бы тоже баловал мадемуазель Левину… – Наум Исаакович, отчего-то, не мог думать о Портнихе, как о мадам Гольдберг.
– Ты застрелишь поляка, – подытожил он, в разговоре с товарищем Яшей, – и, поскольку, ты второй день пугаешь тамошних жителей еврейской местью, толпа ринется в монастырь. К тому времени в обитель подоспеет пани Штерна и ее бойцы. Глас народа… – Эйтингон, блаженно, вытянул ноги, в отличных, американских ботинках, – как говорится, глас Божий, Яков Исаакович… – к потолку кабинета поднимался дым сигар. Они пили крепко заваренный кофе, и французский коньяк, из запасов вермахта. Серебрянский вытер салфеткой жирные от ветчины и сыра пальцы:
– Поляки в городке, – хохотнул товарищ Яша, – скоро собственной тени начнут бояться… – Серебрянского снабдили списком бывшей еврейской собственности, в Требнице. Ночью Яков Исаакович приколотил к дверям домов и квартир листовки, на польском языке. Партизаны обещали жителям месть, за предательство и убийство евреев. Поляков Требница выселили на восток в тридцать девятом году, к депортациям они отношения не имели. Эйтингон зевнул:
– Какая разница? Достаточно и того, что они живут в еврейских квартирах… – в пивной городка товарищ Яша распространялся о партизанских отрядах, идущих к Бреслау и Требницу. Серебрянский, якобы, воевал в одном из соединений.
– Выпустишь подлую пулю, из-за угла… – Эйтингон задумался, – скажем, в начальника местной милиции, а остальное просто… – Красная Армия должна была остановить погром. Пани Штерну, буде женщина осталась бы жива, ждал военный трибунал и расстрел. Саломея отправлялась в Израиль, встречать гостей из СССР. Дети профессора Кардозо, в сопровождении Эйтингона, ехали в Москву.
Что делать с Рыжим, они пока не решили:
– Посмотрим, подумаем… – сказал Наум Исаакович, – тебе он дал от ворот поворот, но тогда его не на чем было вербовать. Может быть, стоит, на какое-то время, оставить в живых пани Штерну… – он почесал черноволосый, в седине висок. Эйтингон не волновался за новости с Лубянки:
– Все посольства проинструктированы. Если Воронов появится у них на пороге, или вообще даст о себе знать, они немедленно приступят к реализации плана… – Воронова предполагалось пока не трогать. Ворону привозили в СССР осенью. В случае упрямства ученой, Петр Семенович должен был сыграть роль своего брата:
– Еще неизвестно, где Степан Семенович, – недовольно подумал Эйтингон, – хотя мальчик утверждает, что застрелил его, на озере Мьесен. Гниет, должно быть, в норвежской земле… – Наум Исаакович встрепенулся:
– Конечно. Словно в «Джен Эйр» … – он помнил отрывок наизусть:
– Я ничего не видела, но я услышала далекий голос, звавший: «Джен! Джен! Джен!», и ничего больше. О боже! Что это? – вырвалось у меня со стоном. Это был человеческий голос, знакомый, памятный, любимый голос Эдварда Фэйрфакса Рочестера; он звучал скорбно, страстно, взволнованно и настойчиво… – Эйтингон улыбнулся:
– Ворону позовут, и она придет. Мы организуем письмо, через мальчика. Она босиком в СССР побежит, чтобы спасти любимого человека. Она гений, но она женщина… – близнецы Вороновы писали совершенно одинаково:
– Петр все, что угодно настрочит, чтобы спасти своего ублюдка… – проводив товарища Яшу в Требниц, распускать слухи в пивной, Эйтингон решил прогуляться к Одеру. Город был безопасным, в кармане его твидового пиджака лежал хороший, бельгийский вальтер. Слушая эхо своих шагов, в освещенных луной руинах, он опять вспомнил книгу:
– И какое имеет право такая развалина требовать, чтобы весенняя жимолость обвила ее свежей листвой… – Наум Исаакович увидел сверкание бриллиантов, на безукоризненной шее, стройную спину, гордый поворот темноволосой головы мадемуазель Левиной:
– Оставь, она здесь не появится. Ты ее вообще только на фото и видел… – он пошел на свет тусклого фонаря, на звуки довоенного танго:
– Выпью стопку водки, и вернусь в ратушу. В подвальную комнату… – он тяжело вздохнул, – на узкую койку. Почитаю о мистере Рочестере, выкурю сигарету и засну… – у Наума Исааковича имелась семья, но сейчас он не думал ни о жене, ни о старших детях, ни о младшем мальчике.
Он не мог поверить своим глазам.
Тяжелые локоны падали на скромное, изящное платье, цвета бургундского вина. Постукивали каблуки, она легко дышала, от нее пахло сладкими пряностями. На белой шее сверкал простой кулон, палестинской работы. Дрожали длинные ресницы, улыбались красивые губы, цвета спелой, летней малины. Эйтингону не хотелось выяснять, зачем она здесь, где ее муж, месье Монах, и что за оружие лежит в хорошенькой сумочке, мягкой пурпурной кожи, которую Портниха оставила на спинке расшатанного стула. Он собирался все узнать позже:
– Не здесь, не сейчас. Она сама мне все расскажет… – его рука лежала на тонкой талии, ее гладкая щека была совсем рядом:
– Но какая разница… – улыбнулся про себя Наум Исаакович, – понятно, что из Польши она уедет со мной… – в больших глазах мадемуазель Левиной отражалась яркая луна. Играла скрипка, на пластинке, девушка ловко откинулась назад:
– Операцию ждет успех… – смешливо подумал Эйтингон, – теперь у меня не осталось никаких сомнений… – поцеловав Портнихе руку, он проводил мадемуазель Розу к столику.
Маленькая сумочка, пурпурной кожи, валялась на потертом ковре номера.
Ранние, слабые лучи рассвета золотили перепутанные цепочки крестика и медали святого Христофора. Платье, цвета кларет, небрежно кинули на спинку стула. Рядом лежало что-то шелковое, тонкое, невесомое. Темные волосы рассыпались по ее спине. Роза спала, уткнувшись в подушку, смешно поджав длинные, безукоризненные ноги, с круглыми коленями, с изящными щиколотками.
Прижавшись щекой к теплым лопаткам, Гольдберг вдыхал знакомый запах сладких пряностей и слабый, едва уловимый аромат табака. Тикал хронометр, на его запястье. Сердце Розы билось ровно, размеренно. Не снимая руки с ее плеч, он нашарил пенсне, на расшатанной тумбе, рядом с кроватью:
– Почти шесть утра, девятого июня… – Эмиль поморгал, – ровно месяц прошел, с капитуляции. То есть месяц и один день… – по слухам, Сталину не понравился акт о капитуляции Германии, подписанный в Реймсе:
– Сталин настоял на своем документе, из Берлина… – Гольдберг нашел на тумбе недопитую чашку, холодного кофе, – теперь у СССР отдельный праздник, на день позже. Вообще, скоро дружба союзников закончится… – он не хотел отрываться от Розы. Чтобы щелкнуть зажигалкой, пришлось опустить чашку обратно.
Эмиль курил, глубоко затягиваясь, ощущая под левой ладонью гладкую, нежную кожу. Он погладил тонкую цепочку подвески, со щитом Давида:
– Роза снимет кулон, когда в Требниц поедет, в сумочку его положит. Ерунда, но так надежнее… – Гольдбергу, отчаянно, не хотелось отпускать жену одну, в обитель.
За пыльными шторами номера светила луна, отражаясь серебром на ее обнаженном плече. Роза сидела в постели, подсунув под спину подушку. Она помотала темноволосой головой:
– Не стоит отступать от первоначального плана, милый. Я больше чем уверена… – на ладони жены лежал бельгийский вальтер, – что гестаповец, то есть чекист, зашел в подвальчик случайно. Он думал, что я посланец от партизан… – Роза коротко усмехнулась:
– Он проверял меня, за столиком. Я привыкла, в Брюсселе мадемуазель Савиньи, тоже проверками изматывали… – подытожила жена. Приняв от неизвестного мужчины бокал шампанского, Роза объяснила, что войну провела в Британии.
– Я успела эвакуироваться, из Брюсселя… – большие глаза искренне посмотрели на господина Нахума, как представился новый знакомец, – моя семья приехала в Бельгию из Польши, до первой войны… – мадемуазель Левина появилась в Бреслау в поисках родственников:
– Они писали, до сентября тридцать девятого года, – девушка вздохнула, – но потом связь прервалась. Немцы вошли в Бельгию, мы уехали в Лондон… – поведя рукой, она добавила:
– Они тоже Левины, как и я.
Роза ничем не рисковала. Левиных было много:
– Однако он мне по фамилии не представился… – девушка слушала рассуждения господина Нахума о том, как ей найти родню, – ясно, он что-то скрывает… – Роза три года работала в оккупированной стране. В Брюсселе она вращалась среди офицеров вермахта и СС, изображая набожную католичку:
– Я постоянно была настороже, взвешивала слова, в разговорах. Я всегда чувствовала настроения немцев, понимала, доверяют мне, или нет… – темные, пристальные глаза человека напомнили Розе взгляды гестаповцев, в Брюсселе.
Отлучившись в дамскую комнату, где она нашла только выложенную кафелем дыру, Роза не взяла с собой сумочку. Оружия девушка в подвальчик не принесла, крестик и медаль святого Христофора остались в гостинице.
Роза отхлебнула остывшего кофе:
– Русский точно трогал мою сумочку, причем второпях… – она вздохнула, – иначе бы он заметил нитку. Впрочем, в подвальчике темнота стояла… – в Брюсселе Роза, аккуратно, вкладывала в застежку-молнию, на внутреннем карманчике сумки, нитку. Нитка в сумке портнихи никаких подозрений не вызывала:
– Он копался в сумке… – Роза поморщилась, – но, кроме духов, пудры и папирос, он, все равно, ничего бы не нашел. Паспорт мадам Лувье я здесь оставила… – выпив шампанское, она отказалась от танцев, сославшись на усталость. К «Польскому Двору» Роза возвращалась осторожно:
– Кажется, он за мной не пошел… – девушка указала на окно, – но в здешних руинах ничего не поймешь… – Эмиль слушал ее спокойное дыхание:
– Случайность, или нет? Кроме Меира и Авербаха, о нашей миссии никто не знает. Но если Авербаха арестовали? Хотя зачем его арестовывать, он капитан союзных войск. Как НКВД поняло, что мы здесь… – Гольдбергу, на мгновение, стало противно:
– Война месяц назад закончилась, а я будто опять в оккупации. Размышляю, просчитываю каждый шаг. Нашу с Авербахом переписку никто не перлюстрировал… – они обменялись фотографиями. Гольдберг знал, кого ему искать на Ратушной площади.
– Он до войны известным музыкантом был. Попал в немецкий плен, выдавал себя за поляка, бежал из Дахау. Это он так говорит. Но если он побывал не в немецком, а в советском плену… – Эмиль, раздраженно, ткнул окурком в пепельницу:
– Чушь, дорогой Монах. Роза правильно сказала, надо избавляться от паранойи. Меир, тем более, не работает на СССР. Господин Нахум, как бы его ни звали, на самом деле, зашел в подвальчик по долгу службы. Понятно, что НКВД тоже Штерну ищет. Зашел, увидел красивую женщину… – Эмиль улыбнулся, – сейчас нравы легкие стоят. Он понадеялся, что Роза ему не откажет… – Гольдберг придвинул жену ближе, – но не на ту напал… – вернувшись в гостиницу, Роза рассмеялась:
– В парижской юности я такое часто проделывала, милый. Мерзавец расщедрился только на бокал шампанского, и не самого лучшего винтажа… – она вздернула ухоженную бровь, – мы с девочками называли это, крутить динамо… – жена фыркнула, скидывая туфли:
– Ты знаешь, что в Брюсселе я тоже на свидания часто ходила… – Эмиль поцеловал нежное плечо:
– В Бельгии за ней гестаповцы ухаживали, она каждый день жизнью рисковала. Мне было легче, я в шахтах сидел. И сейчас я ее одну в Требниц отправляю. Правда, она с оружием поедет… – Гольдберг вздрогнул. Ласковая, родная рука сняла с него пенсне. Длинный палец разгладил вертикальную морщину, на лбу:
– Все думает… – сонно сказала Роза, – размышляет, месье Монах… – жена скользнула к нему в руки:
– Ничего не случится… – зашептала жена, – русский чекист обо мне давно забыл. Он не знает, где я живу, не знает, куда поеду сегодня. Он в подвальчик зашел по долгу службы… – Роза целовала темные глаза, в легких морщинах, – они обязаны слушать разговоры местных жителей. Он еврей, – добавила Роза, – идиш у него хороший. Он отсюда, из Польши, из России… – Роза объяснялась на идиш с немецким акцентом. В речи господина Нахума она уловила знакомые интонации:
– В Кельне раньше жило много выходцев из Польши, – добавила она, – я знаю их говор. Они в Германии оставались, пока Гитлер к власти не пришел, – мрачно добавила Роза, – потом их выслали, на восток… – она коснулась губами колючей щетины, на щеке мужа:
– Не волнуйся за меня, пожалуйста. В Требнице меня никто не знает. Я схожу на мессу, попытаюсь понять, где мальчики… – Гольдберг кивнул:
– Хорошо. Но будь осторожна… – Роза, на мгновение, отстранилась:
– Вы тоже себя внимательно ведите. Авербах воевал, но в оккупации не был. На войне, все другое… – Гольдберг прижал ее к себе:
– Найди в Требнице почту. Телефоны не работают, но хозяин сказал, что телеграф восстановили. Пошли на адрес гостиницы телеграмму, и оставайся в монастыре. Они приютят католичку… – Эмиль не хотел, чтобы жена возвращалась в Бреслау:
– Мало ли что… – она была вся теплая, мягкая, – она слежки не заметила, но вдруг гестаповская тварь ее довела до гостиницы? То есть работник НКВД, но какая разница? В обители безопасней. Все просто совпадение… – уговаривал себя Эмиль. Он услышал низкий, сладкий голос:
– Я люблю тебя, милый, так люблю… – кровать заскрипела, платье упало со спинки стула на ковер. Он целовал стройную шею, тонкие ключицы, высокую грудь:
– У нее грудь больше стала… – успел подумать Эмиль, – какая она красивая, моя Роза. Когда только война закончится, мы все устали… – Эмиль шепнул в маленькое ухо:
– Я тоже тебя люблю, и буду любить всегда… – шторы заколебал свежий, утренний ветерок.
Пустые, брошенные дома поднимались в рассветное небо. Серый, средневековый булыжник эхом отражал шаги. Высокая девушка, в деревенской юбке, вышитой кофте, и платке, на рыжих волосах, прошла мимо «Двора Польского». Нырнув за поворот улицы, не оглядываясь, она направилась к Ратушной площади.
Циона выбралась из деревенского амбара, где ночевала группа Блау, задолго до рассвета.
Прежде чем спуститься с горной базы, тетя Эстер, как ее называла девушка, разделила две сотни человек на летучие отряды. Над столбами пламени, уходящими в небо, гремел сильный голос:
– Каждой группе, идущей в Требниц, придается десять бойцов, с оружием… – вернувшись из Бреслау, Копыто принес хорошие вести, – их задача, охранять матерей с детьми… – тетя поправила перевязь, на плече.
Штерна ходила в русской полевой форме, со споротыми погонами. Светлые, коротко стриженые волосы играли золотом, в свете огня. За поясом женщина носила русский наган, и связку гранат, на спине висел немецкий автомат:
– Далее… – она покачала просыпающуюся дочь, – те, кто хочет остаться в Польше, искать родственников, должны обратиться в синагогу Белого Аиста, в Бреслау. Пан Конрад… – она склонила голову в сторону Блау, – узнал, что в синагоге собирается миньян, и выдается помощь, от союзников… – люди притихли, в кострах трещали дрова. Пахло гарью и сосновой смолой. Дети, набегавшись за день, дремали на коленях у матерей. В углу поляны бойцы, мужчины и женщины, готовили сухой паек и проверяли оружие. Эстер не хотела оставлять в горах пять отрядных пулеметов:
– Крестьяне дают нам телеги, – сказала она Блау, – для матерей с детьми. Набросаем сена, положим туда оружие. Документы у нас надежные… – Авраам привез из Кракова чемодан довоенных паспортов и удостоверений личности:
– Оскар отказывался от денег, – усмехнулся дядя, – но я его уговорил. Рано или поздно советы спохватятся, начнут сажать в тюрьму, за спекуляцию. Его лавочка закроется. Здесь… – дядя взвесил на руке чемодан, – хватит паспортов, чтобы срок в гулаге получить… – некоторые бойцы отряда бежали из советских лагерей для военнопленных, и рассказывали о тамошней жизни:
– Не хотелось бы после Аушвица в еще один лагерь попадать… – подытожил Авраам. Прислушавшись, он поднялся:
– Малышка проснулась… – дядя неожиданно нежно, робко улыбнулся, – ты не вставай, – коснулся он плеча жены, – я принесу нашу красавицу… – почти выхватив у тети чемодан, Циона быстро вышла из ободранной комнаты бывшей гостиницы. В спину ей летело хныканье ребенка, воркование тети:
– Наша Фрида, наша красавица, проголодалась. Потерпи, папа поменяет пеленки и поешь… – Циона сбежала по лестнице, гремя грубыми сапогами. Грудь, под шерстяной блузой, внезапно, остро заболела. На первом этаже пахло стряпней, копченым салом, капустным супом. Циону, отчего-то, затошнило. Присев на чемодан, нашарив в кармане юбки немецкие папиросы, она закашлялась горьким дымом. Глаза набухли слезами:
– Они Фриду вырастят. Я ей никто, просто тетя. Малышка никогда не узнает обо мне, или об отце… – Циона сжала кулак, ногти вонзились в ладонь:
– И не надо, чтобы она знала… – Циона думала, что Максимилиан мертв:
– Иначе он бы нашел меня, он меня любил… – слезы катились по лицу, блуза промокла, – его больше нет… – Циона, с отвращением, услышала громкий голос Блау, из бывшего гостиничного ресторана, где кормили бойцов:
– Сначала подходят матери с детьми, а потом остальные… – девушка отбросила окурок:
– Максимилиан погиб, я его больше никогда не увижу. Но я не хочу провести остаток жизни с ним… – Циона покривилась, – с безграмотным уголовником… – Блау, правда, намеревался в Израиле получить аттестат:
– Гимназию я не закончил, – подмигнул он Ционе, – надо было о деле заботиться. В Израиле доучусь, на иврите. Ты играй, милая, – Конрад развел руками, – занимайся в консерватории, выступай. Ни о чем не волнуйся, тебя и детей я всегда обеспечу… – он погладил Циону пониже спины:
– Иди ко мне, я соскучился… – она закрыла глаза, постанывая, слыша сзади его тяжелое дыхание:
– Если он поставит хупу, он никогда не даст мне развода, никогда не уйдет. Я проведу жизнь прикованной к бывшему вору, будь он хоть трижды министр. Максимилиан получил диплом Гейдельберга, свободно говорил на латыни… – Ционе хотелось завыть. Она вцепилась зубами в подушку, всхлипывая, что-то бормоча. Блау крепко держал ее за плечи:
– Он меня никогда не отпустит… – Циона почувствовала его горячие губы, рядом с ухом:
– Я люблю тебя, милая. Мальчика мы назовем Амихаем, как твоего отца. Наш народ жив, и будет жить… – Циона стиснула зубы:
– Он хочет много детей. Хорошо, что он пока религиозным не стал… – она боялась, что, поселившись в Иерусалиме, Блау, окончательно, вернется к вере предков:
– Он отрастит бороду и меня заставит платок надеть. Запретит мне играть, запрет на кухне… – она вспомнила ласковый голос Максимилиана:
– Я всегда буду гордиться тобой, любовь моя. Ты станешь великим музыкантом… – Циона, твердо, сказала себе:
– Пока я жива, никогда такого не случится. Но и Блау пока жив… – когда тетя дала ей и Блау свою группу, девушка обрадовалась. Циона редко брала на руки Фриду, стараясь не думать о ребенке, как о дочери. Она, все равно, вздрагивала, заслышав голос малышки, видя легкие, рыжие волосы, большие, голубые глаза. Девочке шел пятый месяц. По словам тети, скоро у нее должен был прорезаться первый зуб:
– К тому времени мы твоих братьев из монастыря заберем, и с тамошними ребятишками пойдем на юг, – обещала Эстер ребенку.
В конце лета Авраам предполагал оказаться в Стамбуле, а дальше, как смеялся дядя, все было просто. Циона отводила глаза от изящно сложенной, хрупкой девочки:
– Словно куколка. Тетя сказала, что она высокой вырастет, в него, и в меня. То есть в тетю и дядю Авраама… – Фрида напоминала отца.
– Тетя все видит, она знала Максимилиана… – имени фон Рабе никто не упоминал. Для всех Фрида была дочерью Судаковых:
– Если я украду Фриду, и убегу… – ночами, мучительно, думала Циона, – я больше не вернусь в Израиль, и семья мне не поможет. Блау меня на весь мир ославит, как подстилку нациста. Таким, как он, нельзя дорогу переходить… – услышав, что Циона хочет навестить синагогу Белого Аиста, Блау, недовольно, буркнул:
– Зачем? Провизия у нас есть. Командир велела в городе не показываться… – заброшенный амбар стоял в лесу, в десятке километров от окраины:
– Мы через два дня в Требнице окажемся… – поставив на колени легкую миску, Копыто шумно хлебал гороховую кашу, со остатками сала, – незачем тебе одной болтаться. Тем более, ты города не знаешь… – Циона сослалась на то, что в монастыре может не быть своей провизии:
– Надо сделать запасы, на дорогу… – забрав у Блау пустую миску, она щедро оделила его еще одним половником, – у нас два десятка человек, а в группе двести… – Циона знала, что Блау, в ее отсутствие, никуда не двинется:
– Он отвечает за бойцов. У него на руках женщины, с детьми… – по дороге к Ратушной площади, Циона проходила мимо плакатов, о розыске тети:
– Если она и Авраам погибнут, – промелькнуло у девушки в голове, – я заберу Фриду, воспитаю ее. Но девочка никогда не узнает, что я ее мать… – она замедлила шаг:
– Нельзя. Тетя и дядя воевали против русских, но мне они ничего плохого не сделали. Нельзя говорить, что они здесь. Блау, только Блау. Я хочу от него избавиться, навсегда… – в Израиле господин Нахум обещал Ционе, что его, немедленно, найдут:
– Просто скажите, что вам нужен товарищ Котов, в любом расположении советских войск… – он весело улыбнулся:
– Это мой псевдоним, если можно так выразиться. Меня известят, что вам нужна помощь, и я обо всем позабочусь… – Ратушную площадь расчистили от камней. Над башенками играл розовый, слабый рассвет. Прохладный ветер гонял по разбитой брусчатке мусор, обрывки плакатов, старые окурки:
– Я ничего плохого не делаю… – Циона остановилась, – я только хочу стать свободной, от него… – закутавшись в серый платок, она пошла к ступеням, где, рядом с польским знаменем, развевался флаг СССР.
Изящная ложечка едва слышно позванивала о тонкий фарфор чашки.
На складах, в подвале ратуши, стояли десятки прочных ящиков, с заранее наклеенными ярлыками. Трофейные вещи держали здесь, в ожидании открытия железнодорожных путей, и первого поезда на восток, в СССР. Инженеры обещали восстановить сообщение на будущей неделе, что было очень на руку Науму Исааковичу.
Отхлебнув крепкого, трофейного кофе, он поднес к глазам цейсовский бинокль, тоже из вещей офицеров вермахта. На столике орехового дерева, в утреннем солнце, сверкал серебряный сервиз, дрезденской работы:
– Бедная девочка… – пробормотал себе под нос Наум Исаакович, – ходит в разбитых сапогах, похудела, побледнела. Посадила негодяя себе на шею… – за ранним завтраком Эйтингон отдал девочке белоснежный носовой платок. Крупные слезы падали на тонкую ткань. Саломея, всхлипывая, курила хорошую, американскую сигарету:
– Он уголовник, господин Нахум, вор и убийца. Фон Рабе держал его при себе, в Будапеште. Девочка вытерла припухшие, серые глаза:
– После покушения на фон Рабе, Блау вывез меня в Польшу. Он из Бреслау, он здесь все знает. Он меня принудил… – девочка опять разрыдалась, – принудил с ним жить. Он угрожал, что иначе выдаст меня гестапо… – Эйтингон, весело, подумал:
– Ей романы надо писать. Тискать, как в лагерях говорят. Отличные задатки, врет и не краснеет… – он не сомневался, что пан Копыто, как его звала Саломея, никакого отношения к гестапо не имел:
– Он болтался в Будапеште, ловил рыбку в мутной воде. Саломея не говорит, как с ним познакомилась… – Наум Исаакович, искоса, взглянул на большую грудь девушки, на стройные бедра, под холщовой, простой юбкой, – но понятно, что у нее горячая кровь. Дитя юга, как говорится. Тем более, в Палестине свободные нравы. Она решила развлечься, но не на того напала… – о докторе Горовиц и Рыжем Саломея, по ее словам, ничего не знала. Пан Копыто держал ее в горной деревне. Девушка шумно высморкалась:
– Сейчас он меня в Бреслау забрал. Он собирается на запад, в союзную зону оккупации. Господин Нахум, – на темных ресницах повисли прозрачные слезы, – пожалуйста, я прошу вас… – длинные пальцы дрожали, – я хочу вернуться домой, в Израиль… – Наум Исаакович уверил Саломею, что никаких препятствий он не видит:
– Пусть пока врет… – хмыкнул Эйтингон, – понятно, что Копыто ей никто, она его терпеть не может, но семью она не предаст. Это хорошо, нам нужны верные люди… – он не хотел посылать военных в деревню, где, по словам Саломеи, находился пан Блау:
– Нам торопиться некуда… – Эйтингон не отводил бинокля от Ратушной площади, – понятно, что компания доберется до Требница. Пусть обоснуются в монастыре, пусть Яша пристрелит поляка. Начнется погром, вмешается Красная Армия… – обсуждая план, на Лубянке, Лаврентий Павлович, одобрительно, заметил:
– Очень хорошо. Таким образом, мы удержим под контролем польскую милицию и военные силы. Как видите, товарищи поляки… – Берия, тонко, улыбался, – ваши граждане падки на провокации. Они находятся под влиянием буржуазных эмиссаров, недобитков, из бывшей Армии Крайовой. Кто, кроме них, мог организовать злодейское нападение на евреев, пострадавших от рук нацистов… – наставительно сказал Берия:
– Поэтому, наша обязанность, защищать гражданское население от инцидентов такого толка… – Наум Исаакович остался доволен будущей операцией.
Он рассматривал две фигуры, на углу Ратушной площади.
Высокие, темноволосые, мужчины, в гражданских костюмах, прогуливались мимо затянутых холстом развалин. Пара появилась, когда Саломея сидела с Эйтингоном за кофе.
– Все пойдет, как надо, – уверенно сказал себе Эйтингон, – правильно я решил, Рыжий нам пригодится. Пока что в СССР, а потом мы его домой отправим, с заданием… – Наум Исаакович не хотел, чтобы доктор Судаков болтался в Израиле, во время борьбы за независимость:
– Он под ногами мешаться будет, но сейчас мы его не завербуем, мало времени. Пусть он поварится в лагере, на подземных рудниках, потеряет зубы и получит чахотку. Приеду я, с фотографиями пальм в Тель-Авиве, и его родного кибуца. Ради возвращения в Израиль, он все, что угодно, сделает. Он согласится, можно не сомневаться. До войны он не знал, что такое лагерь, а теперь узнает… – Эйтингон не собирался говорить Рыжему о его племяннице:
– Лишние сведения ни к чему… – мужчины рассматривали плакаты, с фотографиями командиров Армии Крайовой, – у Саломеи свое задание, а у него появится свое. Пусть он идет в политику, после создания государства. Он не социалист, но так даже лучше. Он герой, бежал из советского ГУЛАГа, добрался домой, не может жить без страны… – не опуская бинокля, Эйтингон нашарил на столе сигареты, – он и в парламент пройдет, и в правительстве сможет заседать… – он отпустил Саломею с пакетом трофейной провизии, и обещанием, что пан Блау, в скором времени, прекратит обременять девушку своей компанией.
– Мы убиваем даже не двух птиц одним камнем, а сразу нескольких… – Эйтингон узнал одного из мужчин, появившихся на площади. Он не сомневался, что мадам Портниха приехала в Польшу не одна. Наум Исаакович видел его фото, в досье на руководителей Сопротивления, в оккупированной Европе:
– Он не коммунист, как покойный барон де Лу… – Наум Исаакович хорошо помнил упрямые, темные глаза, в легких морщинах, – он еврей, но его не пошлешь в Израиль, не завербуешь… – Эйтингон разозлился на себя:
– Какая вербовка? Во-первых, понятно, что месье Гольдберг выполняет задание союзников. У пани Штерны, наверняка, передатчик имеется. Она связалась с Лондоном, попросила себе подмоги, чтобы вырваться из Польши. Они с Монахом знакомы, по Европе. А во-вторых… – во-вторых, месье Монах не должен был покинуть Польшу живым. О его судьбе Эйтингон намеревался позаботиться лично. Даже отсюда он видел седину, в голове врача:
– Что Роза в нем нашла… – недовольно подумал Наум Исаакович, – он простой провинциальный лекарь. Она красавица, снималась для журналов, была замужем за богачом. Монах еще и прихрамывает… – вечером Наум Исаакович не стал рисковать и следить за Портнихой. В сумке девушка ничего подозрительного не держала, но Эйтингон и не предполагал, что она разгуливает с пистолетом:
– У нее большой опыт подпольной работы, она не понесет оружие в людные места… – узнать, где остановилась бельгийская пара, оказалось делом четверти часа. Как и думал Эйтингон, Монах и Портниха явились в советскую зону оккупации под фальшивыми именами. Одного этого хватало, чтобы арестовать якобы месье и мадам Лувье, но Наум Исаакович никуда не спешил:
– Пусть они сначала в Требнице окажутся… – решил Эйтингон, – пока, кроме поддельных документов, за ними ничего не числится, а помощь военной преступнице, объявленной в розыск, другое дело… – он попросил Саломею посмотреть на мужчин. Девушка пожала плечами: «Я их никогда не видела, господин Нахум». Эйтингон ей верил. У спутника Монаха была военная осанка:
– Ничего общего с Ягненком, – Эйтингон задумался:
– На еврея он смахивает, но не слишком. Должно быть, тоже товарищ по оружию, из Сопротивления. Впрочем, какая разница… – Гольдберг хромал, но тростью не пользовался.
– Не слишком-то он похож на Хамфри Богарта, – буркнул себе под нос Эйтингон, – и он очки носит. Его здесь зароют, вместе с пенсне, а Роза поедет со мной, в Москву… – открыто уходить от жены Наум Исаакович не мог:
– Тем более, жена у меня не первая, и ребенок маленький. Нет, я поселю Розу на уединенной вилле, в Крыму, на Кавказе. В нашем гнездышке, как говорится… – он думал о стуке каблуков, по каменному полу подвальчика, о ее легком дыхании, о сладком, мимолетном прикосновении руки:
– Рочестер хотел увезти Джен Эйр на Лазурный Берег, в Италию. Роза видела Европу, но у нас тоже красивые места найдутся. Она не Джен Эйр… – Наум Исаакович усмехнулся, – она мне не откажет. Я ей дам богатство, она получит все, что захочет. Она больше не станет прозябать, в шахтерском городке… – он проводил глазами немного сгорбленную спину месье Монаха:
– Разве можно нас сравнивать? Он никто. Роза на этой неделе овдовеет. Я никогда ее не оставлю, буду о ней заботиться. У нас появятся дети… – Наум Исаакович понял, что ласково улыбается:
– Родится девочка, красивая, как Роза. Наша малышка… – Гольдберг с приятелем пропал за углом площади. Наум Исаакович посмотрел на часы. Пора было звонить в Требниц, товарищу Яше, предупреждать его о скором появлении гостей.
Роза не хотела парковать машину на главной, и единственной площади Требница, рядом с нетронутой бомбежками и артиллерией белоснежной башней костела. Она издалека увидела польский и советский флаги, над входом в двухэтажное здание, неподалеку от церкви. Утро выдалось теплое. Откинув верх автомобиля, Роза повязала волосы шелковой косынкой, цвета спелых ягод. Темный локон, выбившись из-под ткани, играл на ветру, щекотал белую щеку.
В номере, когда она одевалась, Эмиль поцеловал ее в растрепанный затылок:
– Ты все поняла. Детей я тебе описал… – Гольдберг хорошо помнил близнецов, с довоенных времен, – идешь на мессу, в монастырь, и держишь глаза открытыми. Как выглядит Кардозо, ты тоже знаешь. Возвращаешься в Требниц, отправляешь мне телеграмму и ждешь нас в монастыре… – в подкладке сумочки Розы лежал бельгийский вальтер. Документы мадам Лувье она спрятала в карман летнего жакета. Эмиль снял с ее шеи палестинский кулон и застегнул цепочку крестика:
– Пора тебе превращаться в католичку, любовь моя… – Роза вздохнула:
– Разве мы думали, милый, при оккупации, что и после войны придется таким заниматься… – Роза не стала проезжать через центр Требница.
Длинные пальцы, с алым маникюром, спокойно лежали на руле:
– Мы не думали, конечно… – Роза посмотрела в зеркальце заднего вида, – мы ожидали спокойной жизни, но получилось иначе… – она вспомнила документы, оставленные на ферме фрау Беатрисы:
– Женщину Мартой звали. Она погибла, с малышом, в Рётгене, при обстреле… – Роза, внезапно, испугалась:
– Ерунда, – уверенно сказала себе Портниха, – НКВД понятия не имеет, где доктор Горовиц и ее дети. Правильно Эмиль говорит, без шума завершим операцию, и разъедемся по домам. Эстер с Авраамом в Израиль отправятся, а мы в Мон-Сен-Мартен вернемся… – Роза привыкла к стрекоту швейных машинок, в школьной мастерской, к звонким голосам девочек:
– Мадам Гольдберг, посмотрите, как у меня получается… – Роза преподавала кройку и шитье. Ученицы вышивали носовые платки, и вязали шарфы с рукавицами.
Утром она расчесывала черные кудряшки Маргариты. На маленькой кухоньке пахло кофе. Эмиль насвистывал, стоя над газовой плиткой, следя за блинчиками или омлетом. Они выходили из барака вместе, держа за руки Маргариту. Гамен скакал рядом, облаивая воробьев, журчал Амель. С лесов, на строящихся домах, кричали:
– Доброго вам утра, мадам доктор, месье доктор… – Маргарита бежала к подружкам по классу. Роза и Эмиль расставались на повороте к рудничной больнице. Они, еще немного, не разнимали рук:
– Я люблю тебя, мадемуазель Портниха… – шептал Эмиль, – на обеде увидимся… – днем Роза приносила ему обед в кабинет. Завидев ее, жены шахтеров, в очереди, улыбались:
– Здравствуйте, мадам доктор… – Роза обшивала поселок, в уютной мастерской, выходящей окнами на сквер, с мраморным фонтаном, где они с Эмилем стояли под хупой. Отрываясь от стола для кройки или ножной машинки, Роза слышала смех детей, за чугунной оградой, щебет птиц, на булыжнике мостовой:
– Здесь все в руинах лежало… – она выходила на порог, с папиросой, – но город обязательно возродится… – к Пасхе на месте сожженной церкви появился фундамент.
Взяв короткий отпуск, на Песах, Эмиль отвез Розу в Брюгге. Они жили в тихой гостинице, в комнатах, с собственной кухней, выходящих на канал. Утром, в туманном свете, Роза видела лебедей, скользящих по темной воде. Едва распустившиеся ивы стояли в зеленой, нежной дымке:
– Но девочку мы не оттуда привезли… – в зеркальце она заметила столики, вынесенные на улицу, рядом с пивной, – к тому времени девочка уже случилась… – строители обещали мадам и месье доктору закончить их дом до осенних праздников. Роза, весело, сказала мужу:
– Пока одну детскую сделаем, а после посмотрим… – она вела машину, думая, где поставить кроватку, для девочки:
– Мебель в Мон-Сен-Мартене смастерят. Надо из Льежа ткань привезти, для штор, для постельного белья, для приданого. На Новый Год мы в синагогу поедем, я все и куплю… – краем глаза, Роза увидела высокого, худого мужчину, длинноносого, в потрепанном костюме. Развалившись на скамье, у кабачка, он потягивал пиво:
– На еврея похож, – Роза прибавила скорость, – здесь до войны евреи жили. Должно быть, он вернулся в городок, после лагеря или партизанского отряда… – товарищ Яша сделал пометку в блокноте. По телефону, Наум Исаакович, велел ему быть особенно внимательным:
– Думаю, не сегодня-завтра пани Штерна с Рыжим тоже появятся в Требнице… – добавил коллега, – а пока запоминай приметы гостей… – у Серебрянского было хорошее зрение. Он рассмотрел четкий, красивый профиль, женщины, за рулем довоенного форда:
– Мадам Портниха, как ее Эйтингон называет, собственной персоной. Она к обители едет… – машина взбиралась на холм, – значит, скоро и месье Монах ожидается, с приятелем… – Серебрянский допил пиво:
– Здешние поляки боятся партизан, и правильно делают. Скоро они отряд Штерны увидят… – форд превратился в точку, на зеленом склоне. Роза взглянула на мощные стены, белого камня:
– Обитель, словно крепость строили. Неудивительно, в тринадцатом веке часто воевали… – наглухо закрытые ворота и узкие бойницы напомнили ей форт де Жу:
– Мы с Эмилем за пулеметами лежали… – Роза вздохнула, – и все равно, Максимилиан выжил. Воронов его спас, проклятый мерзавец. Хоть бы они оба сдохли… – девушка хлопнула дверью форда:
– Мишель с Лаурой погибли, Драматург в Америке, на правительство работает… – под каблуками туфель хрустел гравий, – Джон выжил, а что с Волком случилось? Надя тогда умерла, она его любила… – Роза помнила слабый шепот девушки:
– Я дочку хотела. Ты ему дочку роди, обязательно… – замедлив шаг, она положила руку на живот:
– Показалось. Четвертый месяц всего лишь начался. У нас две дочки будут, Аннет и Надин. Чтобы имена остались… – вскинув сумочку на плечо, перекрестившись, Роза, решительно, пошла к воротам обители святой Ядвиги.
Пышную, горячую булочку, в середине, посыпали обжаренным луком, с крупной солью.
Пекарня, на удивление, оказалась открытой. Над входом водрузили рукописный плакат, на русском языке: «Приветствуем освободителей Польши!». Гольдберг русского не знал, но Авербах объяснил:
– Слово «Польша» я прочесть могу, а остальное понятно… – он указал на красный флаг, рядом с плакатом.
Ближе к обеду развалины Бреслау оживились. Среди разрушенных домов шныряли оборванные подростки, на Ратушной площади шумели моторы грузовиков и армейских виллисов. Красная Армия ездила на машинах, полученных по ленд-лизу.
Встретившись у ратуши, Авербах и Гольдберг сразу приметили друг друга:
– Вы, действительно, на Хамфри Богарта похожи… – усмехнулся Самуил. Он говорил на хорошем французском языке:
– Я в Северной Африке нахватался… – они медленно шли вдоль руин, по краю площади, – два года сидел в Касабланке, играл в тамошнем баре… – обернувшись, Эмиль взглянул на новые, отремонтированные русскими окна ратуши. Блеснул луч утреннего солнца. Монаху показалось, что за одним из окон кто-то стоит:
– Лучше уйти отсюда, месье Авербах… – он щелкнул зажигалкой, – кроме полковника Горовица, о нашей миссии никто не знает, но надо, как говорится, быть от греха подальше… – Гольдберг, утвердительно, добавил: «Вы в оккупации не жили».
Авербах помотал темноволосой, немного поседевшей головой:
– Осенью тридцать девятого я к немцам в плен попал. Меня ранило, но я успел забрать польские документы, у одного из моих солдат, убитых… – Самуил командовал ротой пехоты. Он взял у Эмиля американскую сигарету:
– Потом лагерь был, Дахау, и побег. Нас переправили в Марокко, через южную Францию и Испанию… – они шли по узкой, заваленной камнями улице, – в Северной Африке много немцев болталось, но это совсем не оккупация…
– Правильно, – сварливо отозвался Эмиль, – а я пять лет в подполье провел. Плакаты с моим лицом гестапо по всей Бельгии и Голландии развесило… – они проходили мимо объявления о розыске командиров Армии Крайовой. Эмиль понизил голос:
– Я с ней… – Монах, со значением, покашлял, – в Голландии работал. Она держала безопасную квартиру и передатчик. Потом она в Польшу уехала, эмиссаром от вашего правительства. Она язык с детства знает, у нее мать отсюда. Она врач, как и я… – по имени они с Авербахом женщину не называли. Самуил хорошо знал Бреслау:
– То есть бывшее Бреслау… – горько заметил капитан, – впрочем, по слухам, от Варшавы тоже ничего не осталось. Но Краков успели спасти… – Авербах ходил на молитву, в синагогу Белого Аиста:
– У них даже тфилин остались, и талиты… – по виду тфилин и талитов он понял, что вещи всю войну пролежали где-то под землей. Самуил отводил глаза, от лагерных номеров, на худых руках мужчин:
– В Дахау нам номера не выбивали… – ему, внезапно, стало стыдно:
– Пока мы воевали в Африке и Италии, в Польше, сотнями тысяч, убивали евреев. Мы ничего не делали, даже пальцем не пошевелили… – в Германии майор Холланд рассказал Авербаху об отчетах, из Аушвица. Услышав его, в пекарне, Гольдберг кивнул:
– Мой товарищ ездил в Польшу, от Сопротивления, под видом ученого. Он и есть ученый, социолог, в университете преподает. Месье Мартен. Он говорил с людьми, бежавшими из Аушвица. С покойным Максимом, например… – Гольдбергу, все равно, казалось, что Самуил ошибается. Капитан Авербах рассказал о схватке, в тоннелях берлинского метро:
– Я знаю, что Отто погиб, а Максимилиан с Вороновым пропали, – вздохнул Эмиль, – майор Холланд написал нам, в Мон-Сен-Мартен. Но Волк… – Гольдберг, нарочито аккуратно, помешал немецкий желудевый эрзац, – Волк не такой человек, чтобы умирать… – Эмиль помнил упрямые, яркие голубые глаза русского:
– Мишель отправился Лауру искать, и тоже погиб, или без вести пропал. Я бы ради Розы пешком в Сибирь пошел, и даже дальше… – Эмиль, сварливо, напомнил себе, что здесь, на оккупированной русскими территории, можно и не ходить пешком в Сибирь:
– Меня и так на восток отвезут, за казенный счет, в товарном вагоне… – эрзац был жидким, разбавленным, – НКВД не зря готовит списки, на выселение… – о списках Авербах узнал от евреев, собравшихся на миньян. Капитан пожал плечами:
– У страха глаза велики, Эмиль. Они вообще… – Самуил помолчал, – вообще… – он попытался и не смог найти слово для увиденных им евреев:
– Они словно руины… – пришло в голову Авербаху, – как здесь, в Бреслау. От Польши и от евреев ничего не осталось… – на службе он не разговаривал с собравшимися. Перелистывая старый, потрепанный молитвенник, с подозрительными пятнами на страницах, Самуил рассматривал самодельный, из грубого дерева, ковчег завета:
– Свиток Торы тоже сохранился. Наверное, его спрятали, зарыли. Евреев больше нет… – внезапно понял он, – как древних египтян, или греков. Нас будут изучать, историки, археологи, но нас больше нет… – он вспомнил девушку, в разоренной, флорентийской синагоге:
– Она кричала, что мы виноваты. Кровь евреев на наших руках… – Самуил, невольно, посмотрел на свои длинные пальцы, – она говорила, что ее дети не будут евреями, и она рада такому… – после молитвы, за чашкой благотворительного чая, Авербах услышал, что Варшаву сравняли с землей, что в лагерях немцы загоняли людей в газовые камеры, а надзиратели, русские из Травников, разрывали детей пополам, на глазах у матерей:
– Но Краков Штерна спасла… – его собеседник закашлялся, почти шепча, – ее отряд перерезал немецкий кабель, и город не взорвали. Они уводили в горы евреев, с фабрик Шиндлера… – где сейчас была Штерна, или Шиндлер, никто не знал. Имени профессора Кардозо Авербах тоже не услышал.
В пекарне пахло теплым хлебом. У прилавка толпились русские солдаты, и поляки, с красно-белыми повязками, на рукавах гражданских пиджаков:
– Это добровольная милиция… – хмуро заметил Самуил, – сейчас все к советской кормушке побегут. Ты думаешь, что случится депортация… – они с Монахом перешли на «ты». Эмиль разломил булочку:
– Я похожую выпечку дома ел… – Монах коротко улыбнулся, – повар в танковой части, освободившей Мон-Сен-Мартен, был еврей, с Нижнего Ист-Сайда. Он до войны в кошерной булочной работал. Он для нас бублики пек, то есть бейглы, и белостокские булочки. Именно такие, с луком… – Эмиль вытер губы носовым платком.
Оглянувшись на очередь у прилавка, он велел:
– Пошли. Пока документы у нас не проверяли, но лучше не попадаться на глаза новым властям… – Гольдберг понял, что ведет себя так же, как в оккупированной Бельгии:
– Быстро я все вспомнил, – невесело подумал Эмиль, – но с освобождения и полугода не прошло. Я ничего не забыл… – он, немного, волновался за жену, но успокоил себя:
– Роза тоже ничего не забыла. И она очень осторожна. Хотя она опять вызывающий костюм надела… – жена уехала в Требниц в знакомом костюме, цвета спелых ягод, и блузке пурпурного шелка. Эмиль почувствовал мгновенную, острую тоску:
– Она утром такая красивая была. И ночью, и вечером тоже. Она всегда красивая, моя Роза… – оказавшись за два разрушенных переулка от булочной, он, наставительно сказал:
– Меньше откровенных разговоров на публике, Самуил. Ты не знаешь, кто, по соседству, понимает французский язык. Тем более… – Гольдберг пристроил под мышкой пакет с выпечкой, – я тебе говорил, что Роза вчера на работника их гестапо нарвалась. То есть НКВД… – Авербах вскинул на плечо вещевой мешок, со скрипкой Гварнери:
– Они все-таки союзники, Эмиль. Не надо… – Монах остановился:
– Я не имею в виду честных людей. Твари… – Гольдберг скривился, – они везде твари, это не зависит от формы. Хорошо, что ты в советскую администрацию не ходил. Письмо письмом… – Авербах показал ему конверт, – но лучше мы миссию оставим на серой стороне, как выражается наш общий знакомый, полковник Горовиц… – Эмиль подумал:
– Меир молодец. С немцами надо себя вести так, как он делал, в Доре-Миттельбау. Я поеду на открытый процесс, дам показания. Я посмотрю в лицо тем, кто сядет на скамью подсудимых, тем, кто хотел нас уничтожить… – вслух, он заметил:
– Насчет смерти нашего народа, ты меня прости, но это чушь. Есть Израиль, то есть он скоро появится… – Эмиль подмигнул Авербаху, – и мы с Розой из Мон-Сен-Мартена никуда не денемся. Это наш дом, и так будет всегда, – твердо завершил Монах, – но в Израиль, я, конечно, съезжу. Только сначала мы найдем Звезду, ее детей и твою семью… – Авербах показал ему скрипку Гварнери:
– Я инструмент мальчику отдам… – нежно улыбнулся Самуил, – Генрику. Ему семь лет сейчас. Мне в его возрасте тоже руку ставили. Я его в последний раз годовалым видел, Эмиль. Его и мою жену… – Гольдберг подумал о Розе и будущем ребенке:
– Моя вина, что я Элизу и будущее дитя тогда не уберег. Но сейчас ничего не случится, осенью мы увидим малышку. Роза мне не говорит ничего, но она просто суеверная… – Роза одергивала Эмиля, когда пришивала пуговицы на его пиджаке:
– Когда шьют на тебе, надо молчать, милый. Иначе память зашьешь… – впереди показалась вывеска «Польского двора». Эмиль повернулся к Авербаху:
– Я больше, чем уверен, что нас ждет телеграмма, от мадам Лувье… – он поднял бровь, – моя жена обещала сообщить о посещении католической святыни… – Монах сверился с часами:
– Обеденное время на дворе, утренняя месса прошла… – так оно и оказалось. Роза послала телеграмму на французском языке. В вестибюле пансиона было тихо. Передав месье Лувье конверт, хозяин заметил:
– Недавно принесли, полчаса назад. В Требнице известная обитель, вам тоже стоит ее посетить… – Гольдберг, набожно, перекрестился:
– Непременно. В городе церкви пока закрыты. Мы с другом… – он указал на Авербаха, – сегодня отправимся в монастырь… – Эмиль читал четкий, хорошо знакомый почерк Портнихи:
– Я поставила двенадцать свечей у статуи Мадонны, милый. Они очень похожи на те, что продаются дома. Две из них вообще одинаковые. До войны я видела такие свечи у гробниц Елизаветы и Виллема Бельгийских… – свернув бумагу, Эмиль сунул конверт в карман:
– Осталось только дождаться Звезду… – он подтолкнул Авербаха:
– Соберем вещи, и присоединимся к мадам Лувье, в обители… – близнецы Эстер были живы и находились в Требнице.