Читать книгу Сердце и кости - Олег Александрович Лунев - Страница 5

Часть первая
4. Ножи

Оглавление

Прошлое живёт, Георг знал это. Он стоял перед дверью в него и протянул руку. Дверь скрипнула, раньше она не скрипела. Узкая комната, теперь она казалась ему слишком маленькой, но раньше он об этом и не думал. Зато было большое окно с широким подоконником, старая деревянная рама потрескалась потому что они так и не успели покрасить её. Комнату хотели переделать, чтобы она больше подходила для Георга, ставшего уже не маленьким мальчиком, а почти мужчиной. Оглядываясь на себя семнадцатилетнего, Георг не чувствовал ничего кроме неловкости и стыда, но так, наверное, и должно быть.

Подросток даже хуже младенца, ещё ничего не знает, но делает вид будто знает больше, чем все остальные. Так себя ведут только правители и кретины. Власть превращает человека в урода. Подросток испытывает муки от того, что его власти нет выхода. Он бросается из крайности в крайность и способен только терпеть и ждать пока его мозг, тело, кости и органы придут наконец в гармонию с миром. Правитель ничем не мучается, разве что ограниченностью своей фантазии. А кретин просто сделал в один момент выбор: он не захотел искать гармонии, он поручил свою волю и жизнь переменчивому ветру страстей, не облачил себя в наряд здравомыслия. Их сразу видно в толпе: голые, с непокрытой головой, источающие своё невежество с гордостью. Георг видел таких людей везде, каждый день, они просто продолжали жить, не обращая внимания ни на что кроме своего тела. Если такой человек лишится вдруг руки или ноги, то он просто примет это. Попричитает немного, сходит в храм или пожертвует на постройку нового. Ни о каком перерождении нет и речи, вот почему Георг с недоумением относился к Толстому. Лев Николаевич слишком много думал и писал, а ему следовало бы выйти на середину многолюдной толпы и смотреть, смотреть. Пока не увидит как на самом деле мало в людях стремления к тем высоким сферам, которые ему якобы открываются в момент страдания и душевного перелома. Толстой писал хорошо, но неправильно, он писал о людях так, как чувствовал только самого себя, но все люди разные. Все умирают и плачут, но всегда это моменты уникального одиночества. Иначе человек давно привык бы к войне, чуме и измене. Просто один раз увидел и всё понял. Но так не бывает, всегда, если умирает человек, всегда если он оказывается предан, он почувствует то, что будет изливать его раненная душа, а не то, что он мог видеть в окно соседа. Они говорили о Толстом с Жиль, и она слушала его очень внимательно всё время пока он говорил. Не вставляла никаких замечаний, было видно, что ей нравятся его мысли. Она сказала только, что «Анну Каренину» будет любить, несмотря ни на что, а «Войну и мир» Толстой якобы написал вообще зря. По её мнению, ему надо было только сказать, что историю творят не правители и великие деяния, а бесконечные количества мелких тёмных душ простых людей. История жизни семейства Ростовых и всех прочих навевали на неё смертную скуку. Историческая эпопея, да, эпопея низких действий и банальных мыслей. Жиль считала, что человек не сможет стать лучше пока не придёт великий тиран и не заставит всех и каждого. Тогда сама природа власти изменится, тогда можно будет говорить о том, что нас создал всемогущий Бог. Тогда всю старую литературу можно будет выкинуть в окно и уйти в закат, дыша полной грудью. Георг в ответ ей пригрозил, что если она будет чересчур бурно реагировать на такие вещи, то у неё вырастут пышные усы, как у Ницше. Она оценила шутку и засмеялась, но потом продолжила. Она сказала, что Толстой – хороший писатель, настоящий классик, но его книги не успевают за ходом истории. Те самые миллионы отдельных крошечных муравьиных душ, о которых говорил Лев Николаевич, двигают историю дальше, а его книги остались там, где он их написал. Это великое достояние, но их уже нельзя прочитывать с серьёзным лицом. Вот почему Георгу показалось, что Толстой был наивен, как ребёнок, а Жиль еле-еле дочитала этот всемирно известный роман. Вот почему они сидели и говорили о Толстом так критично. Любой всемирно известный роман живёт очень недолго, пик его славы – только несколько лет, десятилетие, потом он выдыхается, как открытый флакон эфира, и становится не литературой, а историей. «И, кстати, тоже самое я могу сказать и про Ницше», – закончила она тогда и допила свой кофе. Они сидели в каком-то дешёвом кафе, это была их третья или четвёртая встреча. После они поехали к ней, она показывала ему свои рисунки, а потом легла на них и тихонько застонала, когда он начал целовать её шею. Целовать шею. На этой старой скрипучей кровати никто никогда не целовался.

– Тут как-то… мало… Но мило, – протянула с улыбкой Жиль.

В одном углу была старая пружинная кровать, в другом – невысокий комод и маленький столик. На столике стояла свеча в блюдце вместо подсвечника, она заменяла маленькому Георгу ночник. Потом она просто стояла, теперь она снова будет гореть. Мысли о каком-то круговороте не покидали его, как и мысли о смерти и умирании.

Всё осталось таким, каким Георг запомнил. Только старый клён за окном как будто состарился – ветки его посерели и были уже не такими пышными. Комната была невесёлым зрелищем. Прошлое живёт, но его жизнь похожа на призрак. Безутешный и несчастный, он всегда хочет возвращения своего хозяина. Память бьёт словно нож. Берроуз знал, о чём писал. Он рассказал много ужасного, но ни слова не сказал о том, как застрелил Джоан.

– Я спустил все вещи в подвал. Всё, что не увёз с собой. Кроме этой кровати, – ответил Георг, – Я всегда её ненавидел. И спал на полу, как только становилось тепло. Она скрипит при малейшем шорохе, даже когда ты просто дышишь. Не веришь? Попробуй сама.

– Так выброси её, – предложила Жиль, подходя к кровати и осторожно надавливая на неё пальцем.

– Она не проходит в дверь… – начал оправдываться Георг.

– А в окно? – задумчиво спросила Жиль.

– В окно? Нет, там дерево, дерево я люблю, – отвечал Георг.

– А меня? Любишь? – быстро сказала Жиль, смерив его взглядом. Георг знал этот взгляд, она так впервые смотрела на него тем вечером, когда показывала свои рисунки.

Он стянул с большого зеркала, стоявшего на полу, тряпку и в отражении посмотрел на Жиль. Она улыбнулась, наполовину ему, наполовину своим мыслям.

– Я собиралась спросить, водил ли ты сюда кого-нибудь… Но увидела кровать и всё поняла, – медленно проговорила она и осторожно присела на край кровати. Пружины напряглись, защёлкали под весом её тела. Георг подумал о её бёдрах, как пружины впиваются в гладкую кожу её бёдер. – Может, я как-нибудь зайду к тебе в гости, посидим на кровати…

Она говорила тихо, почти шёпотом и смотрела в отражении прямо ему в глаза. В её глазах блестела молодость, красота, страсть. Георгу было достаточно этого, чтобы любить её. Не в возвышенном поэтичном смысле, поэзию он не очень любил, а в простом, каждодневном смысле, в настоящем, в этом доме и на этой старой кровати. Жиль легонько качнулась вперёд-назад, пружины отозвались, Георг отозвался. Он подумал о том, каково убить свою любовь, как сделал это Берроуз. Но ведь там был несчастный случай. Хотя надо признать, что идея изначально была ужасной. А если бы он выбросил кровать, то никогда не было бы этой минуты. Жиль запрокинула голову и закрыла глаза. У неё хорошо получалось притворяться, это заложено в женщине. Когда Джоан соглашалась на предложение Берроуза сыграть в Вильгельма Телля, она наверняка притворилась, что ей нравится эта затея. И вот она умерла, он застрелил её, прямо в голову. Она осталась в его памяти навсегда, женщины всегда так делают, идут на безумие и жертвуют собой ради величия. Они могут не догадываться об этом, но точно чувствуют нечто такое кожей, вибрацию момента. Жиль продолжала, из её приоткрытых тонких губ вырвался пошлый стон. Она резко остановилась и прыснула со смеху.

– Отличная кровать, – сказала она и посмотрела на него уже будто спокойным взглядом, а потом увидела себя в зеркале. – Я вся в саже! А ты молчал, и смотрел на меня такую и ничего не сказал.


– Вообще-то, я сказал… Иди купайся… – Георг подошёл и дотронулся до её щеки, размазывая чёрную сажу.

– Сначала сходи посмотри, вдруг там крыса или ещё что-нибудь такое. Чего ты так смотришь? – Она в шутку толкнула его и проскользнула у него под рукой. – Иди, я грязная.

– Ладно, – протянул Георг, поворачиваясь к ней. Жиль рассматривала себя в зеркале. – Кстати, в подвале есть вино.

– Неси, белое, если есть.

– Точно? После того случая ты не пила.

– Господи! Ты долго будешь вспоминать? И вообще, ты это серьёзно? Вино здесь совсем ни при чём! – Теперь она была будто бы в ярости. Исступление радости сменилось исступлением страсти, а за страстью пришла сварливая злоба. Внешне Жиль была спокойна, улыбалась и шутила, но внутри у неё было не только предчувствие возвращения болезни, но и тревога, которую она разделяла с Георгом, и уже это было бы достаточной причиной для того, чтобы оказаться им двоим здесь и сейчас в этом месте. Георг хорошо умел считывать настроение, причины его перемены, он умел наблюдать и думать, молчать, наблюдать, думать, и когда наступал момент действия, оно было для него просто повторением того, что он в уме уже давно разобрал до атомов. Потому все острые ножи проходили по касательной, потому он мог и умел остановить руку Жиль, когда она заносила ножи над собой, потому они были сейчас здесь, они хотели избежать нового ножа. Он был заточен особенно старательно, они чувствовали это, в такие моменты это нельзя было не заметить, и Георг заметил, и улыбнулся, слегка грустно, но обезоруживающе.

– Прости, я просто переживаю, вдруг ты забыла.

– Забыла! – Передразнила она ещё на взводе, но уже без молнии в глазах. – Сколько можно переживать? Как будто я инвалид и хожу под себя. Иди уже, только я начну всё налаживать, ты как специально снова всё портишь. – Сказала она, обращая всё в шутку. Это сработало, они оба это почувствовали. Она резко успокоилась и дальше сказала тихо и мягко. – Иди, я хочу искупаться. И принеси мою сумку, синюю. Стой. Не синюю, жёлтую. А синяя пусть будет внизу. Господи, я так устала.

Георг знал, что в синей сумке её ноутбук и книги для работы, а в жёлтой – вещи. И Жиль знала, что Георг помнит об этом, он пунктуальный и всегда всё помнит. Они встретились взглядами, когда он выходил из комнаты. Георг взглядом просил прощения, а Жиль его прощала.

– И бокалы, если есть, – сказала она вдогонку весёлым тоном. Георг вернулся и поцеловал её в лоб, она посмотрела на него и сказала:

– Кто из нас ещё странный, а? Я тут валяюсь на кровати, вся такая страстная, а ты целуешь меня в лоб и вспоминаешь о плохом. Ну да ладно. А хотя, знаешь, я скажу ещё кое-что, чтобы больше к этому не возвращаться. Ладно? Ты не виноват, в том, что я заболела, и что ты не можешь мне помочь. Не надо ходить с кислой миной и думать, когда уже будет приступ. У меня дрожат руки, я знаю, ты заметил. Но что с того, Георг? Нужно жить, а уйдёт болезнь или нет, этого мы не знаем. И никогда не узнаем наперёд. Но нельзя же теперь уходить в пустыню и есть песок пока не умрём. Ты зачем меня привёз сюда? Чтобы я вылечилась? Вот здесь твоя ошибка. Я приехала сюда отдохнуть и снова начать тебя любить так сильно, как любила. Мы много чего видели друг о друге, это не могло не сказаться на нас. Если думать, то ты обязательно поймёшь, а я много думала. Да и ты не меньше. Просто я лучше понимаю, о чём говорю, ты уж прости. Я никогда не стану полностью здоровой, я это знаю сама, и ты тоже. Это как психоанализ, долгие месяцы и годы, одно и то же, разговоры и топтание на месте и как будто ничего не происходит. Но в один момент произойдёт, мы его не пропустим, я уверенна. Ты понимаешь, о чём я?

Она повернулась к нему и пока говорила всё это, гладила его пальцы и положила их себе на шею, когда закончила. Георг говорил быстро и его голос иногда срывался:

– Да, только я хочу попросить, чтобы ты так больше не делала. Не играй в весёлую простушку, если ты не веселишься. Я из-за этого чувствую себя придурком и не понимаю где ты. Зачем ты играешь со мной? Эти сумки, то «останусь внизу», то «буду с тобой». А потом ты снова весёлая, и говоришь мне, что я вспоминаю о приступах. Как я могу не вспоминать?

Той рождественской ночью у Жиль случился очередной приступ. Всё было хорошо, они веселились, а потом ей стало плохо, и она ушла в ванную. Когда Георг вернулся к гостям, чтобы извиниться и сказать, что Жиль выпила лишнего, их уже не было. Она стонала и выла несвоим голосом, говорила ужасные вещи, они не могли не слышать всего этого. Но если они ушли, не сказав ни слова и не дождавшись его, это совсем не важно и пошли они к чёрту. Жиль не стыдилась своей болезни, она скорее винила себя в том, что испортила ему праздник. Георг пытался спасти вечер, но Жиль промучилась ещё два дня, то приходя в себя, то снова борясь с приступами. А началось всё ещё днём, Жиль чувствовала, что скоро начнётся, и Георг предложил отменить встречу, но она отказалась. Она сильно налегала на вино и к середине вечера уже была пьяна и ходила по дому мрачная как смерть. Это был далеко не самый страшный приступ, и Георг не запоминал их все, они сами всплывали в памяти, стоило ему что-нибудь увидеть или услышать, как вот теперь, из-за вина.

Жиль молчала, опустив голову, она думала, что ответить.

– Кажется, мы оба больны, – сказала наконец она с грустной улыбкой. – Ты заразился от меня, и теперь не можешь не думать о том, что скоро я снова начну проклинать всё на свете и валяться по полу. Может, тебе даже тяжелее, чем мне? Но всё равно, я не отказываюсь от своих слов: нельзя надевать вериги и молить о прощении грехов, я не сделала такого зла ни одному живому человеку или богу, чтобы за это меня так наказывали. А твои сомнения я развею, я обещаю, слова тут не помогут. Мы с тобой как отражения Адама и Евы. – Она посмотрелась в зеркало и улыбнулась. – В Эдеме, только наоборот, мы тут не едим яблоки и не гладим оленей… И никакой змей нам не нужен, нам хватает друг друга. Правда? – Она привстала и поцеловала его, долго и сладко.

Сердце и кости

Подняться наверх