Читать книгу Агафонкин и Время - Олег Радзинский - Страница 10
Часть первая
Линия Событий
Глава первая
МоскваКвартира3-йНеопалимовскийпереулок-28декабря2013года7:36
ОглавлениеОн проснулся и не сразу понял где. Агафонкин приоткрыл глаза и по знакомым очертаниям предметов в предрассветной тьме разобрал – у себя в комнате, в Квартире: вот старый книжный шкаф, уставленный отобранными Платоном книгами – эти алеша прочитать обязательно, вот комод с тремя дверцами, а вот – у большого окна – стол, за которым он все детство выполнял задания, данные Матвеем Никаноровичем – пространственное отражение квадратичной интерполяции или эволюция понятия генома или языковые формы познания; для обучения Агафонкина Матвей Никанорович выбирал исключительно темы, интересные ему самому.
Агафонкин любил это время зимой – ночь отступила, но еще борется, не сдается, словно женщина, которая знает, что любви больше нет, но отказывается в это верить и не хочет тебя отпустить. Ночь – женщина: тьма, тайна; день – мужчина: свет, ясность. Агафонкин где-то это читал. Только не помнил где.
Он потянулся, нежась в кровати, и вдруг понял, что лежит поверх одеяла, одетый. Агафонкин ощупал себя – на нем был летний костюм, в котором он взял Тропу в Киев-7июля1934-го. И сразу – проблеск молнии в грозовом небе – его ударило, заставив сесть в темноте комнаты: Катя. Катя Никольская.
Внутри, словно темная вода, все еще стоял сон, только о чем – Агафонкин не мог вспомнить. Катя – приснилась ли она ему? Как он вернулся обратно, в Квартиру? Кто был Носитель? Какой сегодня день? Какой год?
Агафонкин спустил ноги на пол и осознал, что обут: он спал в легких двухцветных туфлях, выданных Митьком по случаю Тропы в 30-е. Такого с ним никогда не случалось, разве что в окопах во время Русско-турецкой войны, когда служил в Ахалцыхском отряде Кавказского корпуса под командованием генерал-лейтенанта Девеля. Об этой войне у Агафонкина, кстати, остались самые антисанитарные воспоминания: одна оборона Баязетской цитадели, осажденной войсками Фаик-паши, во время которой гарнизон крепости (и пробравшийся к ним Агафонкин) не мылся целый месяц, экономя ценную воду, приводила его в мрачное состояние духа. Надо, впрочем, отметить, что, кроме Агафонкина, изнеженного комфортом современности, среди защитников цитадели мало кто страдал от невозможности помыться.
“Нужно включить свет, посмотреть на календарь”, – решил Агафонкин. С детства на стене между столом и комодом висел календарь, повешенный Митьком. Календарь не выглядел как календарь: это был скорее глянцевый плакат, на котором сверху синим были вытеснены день, число, месяц и год, а ниже оранжевыми печатными буквами горело одно слово – СЕГОДНЯ. Числа и дни менялись сами, слово же оставалось, нетронутое тщетной попыткой людского сознания заключить время в понятные ему границы.
Позже Агафонкин увидел обычные календари – настольные и настенные – и к удивлению своему обнаружил, что числа на них не менялись сами. Агафонкин решил не спать по ночам, чтобы увидеть момент, когда буквы и цифры на календаре приобретут другое значение, отметив смену дня, месяца, года, но ему это никогда не удавалось: он неотрывно смотрел на календарь, моргал от усердия и вдруг понимал, что вторник стал средой, 14-е – 15-м, и время уронило в свою копилку еще один день. От Митька, как водится, объяснений ждать не приходилось – ну что такого алеша календарь он на то и календарь чтоб дни отмечать – и Агафонкин принял это, как и многое из того, что являлось частью жизни Квартиры, пройдя обычный для него путь от восприятия этой жизни как нормальной и единственно возможной до необъяснимой, противоречащей правилам общедолжного, и, наконец, как одновременно и нормальной, и необъяснимой.
“Какое сегодня СЕГОДНЯ?” – думал Агафонкин, нащупывая кнопку большой лампы с золотистым абажуром на тумбочке у кровати.
Сегодня оказалось 28-м декабря 2013 года. Агафонкин встал, чтобы пойти умыться, хотел снять помятый пиджак и остановился, похолодев: в левом кармане не было юлы.
Он ощупал себя еще раз, нагнулся и полез под кровать, зная, что ничего не найдет, и липкий страх в самом низу живота – где где потерял оставил В не простит с него спросят говорил ему митек тысячу раз говорил после выемки сразу домой объект передать не слушал зарвался где где потерял Агафонкин сел на коврик перед кроватью – обдумать, вспомнить.
Единственным местом, где он мог оставить юлу, была квартира Кати Никольской в Событии МоскваСтромынка9-11ноября1956года13:14. Больше он нигде не бывал, не задерживался и – что важно – не раздевался. Агафонкин знал, что нужно срочно туда вернуться, и для этого он должен поехать на работу, в Дом ветеранов сцены, подойти к Катерине Аркадиевне, дотронуться до нее – и вот она, Стромынка, дом 9, проще не бывает.
Квартира была заполнена тишиной. Утренняя тьма коридора окутала Агафонкина черной мягкой шалью. Он прошел мимо открытой двери гостиной, откуда сквозь большие окна старого дома проникал полусвет зимней улицы – переливчатый спектр желтых фонарей и белого снега. Гостиная была пуста, как и водится в это время: ее дневной обитатель Матвей Никанорович спал в кроватке у себя в спальне. Агафонкин пошел дальше по коридору на кухню, где надеялся застать Митька: тот вставал рано и принимался возиться с делами, пока обитатели Квартиры досматривали сны.
Прямо по коридору – темный туннель – располагались комнаты Матвея Никаноровича и Митька. Свет у Митька не горел, но это не значило, что он спит: Митек был экономен и, выйдя из комнаты, всегда гасил свет. “На кухне уже, тесто на блины заводит”, – решил Агафонкин и повернул налево по коридору: здесь – в коротком отсеке, упиравшемся в зеленую стену с висящим на ней ничьим велосипедом, на котором никто никогда не ездил, – находились кухня, ванная и – в самом конце – комната Мансура с вечно закрытой белой дверью.
Агафонкин остановился: в комнате Мансура горел свет. Это было не то что странно, а странно на редкость: Мансур спал допоздна, выходя в общее пространство Квартиры только ночью. Он ограничивал передвижения необходимым – кухней, ванной, лишь изредка появляясь в большом коридоре, где клянчил у Митька деньги на выпивку. Получив отказ, Мансур уходил к себе или подолгу стоял в дверном проеме гостиной, слушая разговоры Матвея Никаноровича с Платоном Тер-Меликяном, не пересекая границу порога и не вступая в беседу. Слушал Мансур насмешливо, снисходительно улыбаясь, как старшие слушают младших. С Матвеем Никаноровичем он никогда не разговаривал, хотя и здоровался.
“В туалет, должно быть, пошел. Что тут необычного”, – решил Агафонкин, одновременно успевая удивиться темноте и отсутствию на кухне Митька. Он хотел уже постучаться в комнату Митька, как вдруг услышал женский голос из мансуровской комнаты. Это был голос Кати Никольской. Она звала его, Агафонкина.
Он дошел до прямоугольника желтого света, падавшего из комнаты в мягкую плюшевую темь коридора, и заглянул внутрь. Комната Мансура – длинная и узкая, как аппендицит, – была заполнена ровным свечением, приходившим неясно откуда: ни люстра под потолком, ни лампочка на стене над застеленной одеялом верблюжьей шерсти кроватью не горели.
В комнате никого не было.
“Показалось, – подумал Агафонкин. – Волнуюсь, вот и мерещится всякое”. Он хотел уйти и вдруг скорее почувствовал, чем увидел, движение. Агафонкин остановился, присмотрелся.
показалось
В комнате Мансура все было, как обычно: маленький комод у окна, наваленные на полу и щербатом столе книги, тумбочка у кровати. На тумбочке лежала раскрытая книга, придавленная разноцветной матерчатой ящерицей, набитой песком. Ящерица, подаренная Мансуру Платоном, – приличествует знаете ли кочевнику – глядела на Агафонкина пришитыми бусинками-глазами. Затем она шевельнулась и спрыгнула на кровать. Ящерица побежала по темному одеялу и остановилась, замерев на белой наволочке подушки.
“Глупость, – успел подумать Агафонкин. – Она ж песком набита”. Он держал эту ящерицу в руках несколько раз, когда заходил к Мансуру, пытаясь убедить того мыть за собой посуду, и хорошо помнил, как песок разминался под пальцами, оставляя приятное ощущение податливости. Эффект достигался тем, что песок был набит нетуго, это позволяло гнуть спинку с матерчатым гребнем – маленький дракон – в разные стороны. Спинка была обтянута оранжевой тканью в желто-черную крапинку – цвет пустыни – и красиво контрастировала с кофейного цвета животом.
Ящерица повернулась к Агафонкину мордочкой с глазами-бусинками и нетерпеливо ударила по подушке длинным хвостом. Открыла сшитый узкий рот, из него посыпался светло-желтый песок. Агафонкин смотрел, как песок быстро покрыл белую подушку и стал ссыпаться на темное одеяло. Агафонкину захотелось спать. Песок продолжал сыпаться, берясь неизвестно откуда, словно в маленькой, размером с ладонь ящерице скрывалась Сахара.
Агафонкина сковало оцепенение. Его зрение сузилось, будто он смотрел через трубу и мог видеть лишь отдельные участки комнаты – сквозь туннель. И стол, и комод, и даже подоконник – были засыпаны песком, что прибывал и прибывал. Ящерица же, не уменьшаясь, сидела на подушке, время от времени хлестко шлепая по ней длинным хвостом. Оранжево-красно-черный хвост был подшит тканью кофейного цвета.
Агафонкин взглянул вниз: он стоял по щиколотку в светло-желтом песке. Вокруг, сколько мог охватить его туннельный взгляд, лежала пустыня. Пустыня была ровно-желтой, с наплывами барханов на горизонте. Барханы качались, переливаясь в дымке зноя.
Агафонкину стало очень холодно. Он попытался пошевелиться и не смог, словно был туго спеленат. В глаза заплывала темнота, и темнота эта шла от черных бусинок-глаз ящерицы: бусинки сковали Агафонкина, не давая дышать. Он не мог отвернуться, продолжая глядеть в эти черные точки, и затем бусинки-глаза втянули Агафонкина в себя, словно он был крошечной фигуркой, а вовсе не высоким – метр восемьдесят семь – мужчиной тридцати одного года.
Агафонкин понял, что попал внутрь ящерицы. Он неожиданно успокоился и огляделся. Внутри было так же светло, как и снаружи, та же пустыня, лишь у дальних барханов вырос город, куда вела утоптанная пешая дорога. Агафонкин знал – ему нужно туда. Он стряхнул оцепенение и пошел к городской стене, за которой выглядывали, стремясь в синее чистое небо плоские срезанные верхушки башен-зиккуратов.
Он знал: этот город – Москва.
Агафонкин дошел до открытых ворот и остановился. У высоких каменных стен шумел базар – с южным говором, восточным товаром и русскими бабами в черных платках. Торговали сладкий, мягкий, влажный от спелости золотистый урюк и рассыпчатую печеную крупную картошку; горячий, уложенный стопками круглый лаваш и овальные караваи серого хлеба; шипело покрывавшееся ровной корочкой мясо на мангалах и сильным похмельным духом тянуло от бочек с квашеной капустой и солеными огурцами. Никто не обращал на Агафонкина внимания, словно не видели, словно он здесь и не здесь и просто смотрит кино на натянутом во весь мир экране.
Агафонкин захотел пить. Он заметил торговца водой: тот – в светлом бурнусе с накинутым на голову капюшоном – стоял чуть поодаль, рядом с маленьким осликом, на котором с двух сторон висели тяжелые кожаные бурдюки. У каждого бурдюка болталась привязанная на веревке железная солдатская кружка.
– Сколько за кружку, уважаемый? – спросил, подойдя, Агафонкин.
Торговец поднял голову. На Агафонкина взглянули черные глаза-бусинки, пришитые к желтоватой коже.
– Здравствуй, урус, – сказал Мансур. – Вот я тебя и поймал.
– Мансур? – спросил Агафонкин. – Ты? – Он подумал: “Ты – ящерица?”
– Ты глуп, урус, – покачал головой Мансур. – Конечно, я – ящерица. И ты – ящерица. Ведь мы с тобой находимся внутри ящерицы, стало быть, мы – ее часть.
Агафонкин решил не спорить, хотя мысленно отметил ошибку в силлогизме: он был хорошо тренирован Матвеем Никаноровичем в анализе высказываний по методу формальной логики.
– Чего хочешь, Мансур? – миролюбиво поинтересовался Агафонкин. – Опять галлюцинации создаешь? Успел принять с утра и гипнозом пугаешь? Весь сопьешься так.
– Не оскорбляй меня, урус, – сказал Мансур. – Это не галлюцинация. Это – мечта.
Агафонкин осмотрелся: базар со странной смесью восточных и русских товаров, каменные зубчатые стены с башнями, Москва с зиккуратами вместо куполов. Он заметил, что предметы не откидывали теней, и взглянул на небо. Там, строго вертикально над их головами, словно подвешенные на леске, горели два солнца – красное и черное.
– Где мы, Мансур? – спросил Агафонкин.
– В Евразии, – произнес Мансур с гордостью. – В моей мечте.
Агафонкин кивнул, удивляясь: Мансур никогда не говорил о евразийском пути России как своей мечте. Стоило послушать.
– Но это же Москва? – решил уточнить Агафонкин. – Чувствую, что Москва, но отчего все в песке?
– Ты слеп, урус. – Мансур покачал головой. – Посмотри вокруг.
Пустыни больше не было. Земля покрылась мелкой буро-желтой колючей травой, и у горизонта, где раньше покатым миражом переливались барханы, тянулась полоса зеленых лесов. Агафонкин повернулся в сторону, откуда он пришел по песчаной дороге: вместо утоптанного тракта к городским стенам легла, блестя под лучами двух солнц, неширокая река с глинистыми берегами, поросшими ивняком и другим тонким кустарником. Было слышно, как заливисто, искренне радуются лягушки.
– Евразия, – продолжал Мансур, – это ощущение континента. Европа – это ощущение моря, а мы, наследники тюрок и монголов, мы – континентальный суперэтнос, сформированный евразийским ландшафтом – степью, лесом, рекой. Это и определяет наш, евразийский способ бытия как единого суперэтноса.
– Ага, – согласился Агафонкин. – Лев Николаевич Гумилев, “От Руси к России”, часть первая.
Жажда вернулась и начала звенеть в голове – то ли от перспективы евразийского суперэтноса, то ли от жара двух солнц высоко в ярко-синем небе.
Он взглянул Мансуру в глаза; темные угли – два мохнатых шмеля. Шмели загудели, зашипели и сузились до черных точек-бусинок, нашитых на желтую кожу. Агафонкин чувствовал, что бусинки-глаза вбирают его в себя, и – безо всякого перехода – осознал, что смотрит в бусинки-глаза матерчатой набитой песком ящерицы, сидящей на подушке в комнате Мансура. Он не мог повернуть голову, чтобы оглядеться вокруг – пропал ли евразийский город Москва, пропала ли лесостепная мечта Мансура: зрение снова сделалось туннельным, словно Агафонкин смотрел в подзорную трубу. Ящерица улыбнулась Агафонкину зашитым узким ртом и ударила по подушке хвостом. Агафонкин моргнул и проснулся.
Он не сразу понял, где находился. Агафонкин приоткрыл глаза и по привычным контурам предметов, скрытых полутьмой, узнал – он был у себя в комнате, в Квартире. Агафонкин потянулся и проснулся окончательно.
“Странный сон”, – вспомнил свое путешествие в мансуровскую мечту Агафонкин.
Он сел на кровати и понял, что спал одетым. На нем был легкий светлый костюм, выданный Митьком по случаю Тропы в Киев-7июля1934-го. И тут Агафонкина ошарашило: как он вернулся? Последнее, что он помнил, было Событие МоскваСтромынка9-11ноября1956года. Катя Никольская. Ах, Катерина Аркадиевна, кто б подумал. Очень.
Агафонкин улыбнулся воспоминаниям и встал. И тут же, по легкости в левом кармане, по тому, как ловко, влитую облегал его пиджак, понял: юла пропала.
“Потерял, потерял”, – думал Агафонкин, ползая под кроватью, шаря в слежавшейся пыли под тумбочкой, проверяя под комодом.
в 56-м оставил растяпа нужно быстрее обратно отыскать юлу говорил же митек тысячу раз предупреждал после выемки сразу домой доигрался
Было ясно, что делать: ехать на работу, в ДВС, прикоснуться к полоумной старушке Катерине Аркадиевне – и ведь не помнит его не узнает – перенестись в ее квартиру номер 53 дома 9 по улице Стромынка, оказавшись там 11 ноября 1956 года в 13 часов 14 минут, забрать юлу – и обратно. Делов-то.
“Нужно посмотреть на календарь”, – решил Агафонкин. Он должен был знать число, чтобы правильно выбрать Тропу обратно.
Число оказалось 28-м декабря 2013 года. Агафонкин взял ключи от Квартиры, лежавшие на столе, и пошел в переднюю. Он надел теплую кожаную куртку – не замерзнуть в продуваемом насквозь летнем костюме, пока доберется до Шоссе Энтузиастов, оглянулся на пустую тишь темного коридора и закрыл за собой дверь.
Двор встретил Агафонкина желтыми прямоугольниками окон – люди вставали жить в новом дне. В отличие от Агафонкина они жили только в этом одном дне, оторванные своим сейчас и от прошедшего, и от грядущего. Люди не знали, что никогда не умрут, и что Событие их смерти уже совершилось и продолжает совершаться где-то на пунктире их Линии Событий. Они не знали, что событие смерти не отменяет этого утра с его предрассветной суетой, яичницей-глазуньей и бутербродом с колбасой. Там умерли, а здесь продолжают заваривать чай и искать чистые носки. И так навсегда. “Бедные, – пожалел их Агафонкин, – они и не знают, что бессмертны, и продолжают жить в каждом из Событий всегда”.
Впрочем, он быстро о них забыл.
На стене у арки, ведущей из чистого от снега двора на пока пустынную улицу, Агафонкина встретила надпись черной краской. Кто-то вывел неровные крупные буквы:
УЗУН ТУРАН ЯШАМАК!
“Что это? – удивился Агафонкин. – Зачем? Гастарбайтеры балуются”, – подумал он, вспомнив, что в подвале жили работавшие на соседней стройке туркмены.
Он прошел арку, дошел до Зубовской площади и остановился, замерев в изумлении: вместо серого громоздкого – солидного – здания Счетной палаты площадь занимала огромная – метров двадцать ввысь – статуя волчицы из серого серебристого металла. Что это волчица, а не волк, было ясно по длинным соскам, к которым припал металлический пожилой круглолицый человек с чубом поперек лба. У подножия монумента стояли корзины мороженных от холода цветов с лентами, на которых золотом выделялись знакомые буквы кириллицы, что никак не складывались в понятные Агафонкину слова. Рядом мерз, переминался почетный караул в странных башлыках вместо шапок. Караул был вооружен длинными пиками, с которых свисали шкурки малых меховых животных.
Агафонкин оглянулся вокруг, чтобы найти поддержку в знакомой реальности повседневного мира – здания, магазины, московские люди. Улица была пуста, лишь шагах в двадцати мужик со светлым вихром чистил скребком тротуар, уминая счищенный снег к полоске бордюра – чтоб не заваливать проезжую часть.
Мужику было жарко, он сдвинул потертую шапку, расстегнул ватник и напевал знакомую Агафонкину песню с чужими словами:
Мухта́шем дени́з – Привольный Байкал,
Гуже́л джеми́ – омулевая ва́рил.
Эй, баргузин, то́пу шафт ужери́нде олсу́н
Недалечко шик сайл…
Агафонкин прислушался, боясь поверить тому, что слышал.
Он подошел чуть ближе и кашлянул.
– Земляк, – позвал Агафонкин, – есть минута?
Мужик, полусогнутый от напряжения, толкавший нараставшую на скребке горку снега к укатанной проезжей дороге – улице Бурденко, что вела к Садовому кольцу, замер, странно дернулся, словно его ударили, и оглянулся на Агафонкина. Агафонкин улыбнулся.
– Слышь, друг, – начал Агафонкин, – я хотел спросить…
– Гит бурда́н, шайтан, уза́к сус гит, – забормотал мужик. – Он смотрел на Агафонкина со страхом, смешанным с подозрением.
Мимо, звонко цокая копытами по подмороженной мостовой, медленно проехали два всадника в таких же странных башлыках, как и у караула, охранявшего статую волчицы. Мужик быстро сдернул шапку и поклонился, опустив глаза. Агафонкин проводил их взглядом: всадники выехали на Садовое кольцо и двинулись наперерез потоку машин в сторону Ордынки. Машины остановились, пропуская этот неторопливый дуэт. Мужик натянул шапку и посмотрел на Агафонкина с удивлением: страха во взгляде больше не было, его заменило любопытство.
– Казаки? – спросил Агафонкин, кивая на удаляющихся в облачке пара, окружающем лошадей, всадников.
– Башибузуки, – ответил мужик. Он оглянулся и оперся на скребок: – Сан кимси́н?
– Что? – удивился Агафонкин. – Я не понимаю. Я только по-русски говорю.
Мужик охнул и присел от удивления. Он опасливо оглянулся еще раз и, нагнувшись к Агафонкину, спросил с сильным среднеазиатским акцентом:
– Ты кто? Из дальних лесов?
– Из дальних лесов? – переспросил Агафонкин. – Да нет, я здесь за углом живу, на 3-м Неопалимовском. А ты откуда? Ты – русский?
Мужик закрыл рот ладонью, покачал головой, словно Агафонкин сказал что-то неприличное, и, понизив голос, сказал:
– Урус я, урус. Ты почему по-славски говоришь? Здесь же Священная Ставка Хана. Ты что, не знаешь: кроме дальних лесов по-славски нельзя говорить?
– Не знаю, – сознался Агафонкин. – Я думал – можно. Я здесь всегда говорю по-русски.
– Странный ты, – решил мужик. – Может, ты из тайной секир-нукерии? Так я плохого не делал, ходжа. Бен бир шай Япмадим.
– Это ты на каком? – поинтересовался Агафонкин.
– По-половецки, по какому же, – ответил мужик. Он задумался. – Нет, на секир-нукера ты не похож. Откуда, говоришь, приехал?
– Да не приехал я, – объяснил Агафонкин. – Я прямо здесь живу. – Он махнул рукой в сторону своей улицы: – На 3-м Неопалимовском.
Мужик покачал головой:
– Эта улица зовется Учунжу́ Сока́к Янги́н. – Он взглянул на остолбеневшего Агафонкина и, чуть помедлив, перевел: – Улица Третьего Пожара. Я знаю, еще дед мой здесь подметал. Мы – потомственные.
Агафонкин оглянулся, как любил оглядываться Платон Тер-Меликян в поисках ответов на заданные ему вопросы. Мир молчал, словно вопросы Агафонкина его не касались. Может, так оно и было.
Неожиданно мужик снова стащил с головы шапку, обнажив светло-вихрастую голову, на которой мелкой пудрой сразу начал оседать вновь пошедший несильный снег. Мужик уставился в землю, показывая смирение и готовность услужить.
Агафонкин оглянулся.
Мимо ехала небольшая арба, запряженная осликом. На спине ослика тяжелыми кожаными грушами с двух сторон свисали бурдюки с водой. Возница в светлом бурнусе натянул поводья, поравнявшись с Агафонкиным. “Не может быть, – отказывался верить Агафонкин. – Я же проснулся”.
– В дорогу собрался? – спросил Мансур. – Садись, урус, подвезу.
Мансур подстегнул ослика, и они под его ходкое цоканье двинулись по улице Бурденко к Садовому кольцу. Агафонкин оглянулся на Зубовскую площадь.
– Мансур, а статуя эта, с волчицей – Ромул и Рем, что ли? – спросил Агафонкин. – И где тогда Рем? И почему здесь? Она же в Риме должна стоять.
– Какие на хуй Ромул и Рем? – расстроился Мансур. – Зачем нам Ромул и Рем?! Это Лев Николаевич Гумилев сосет Священную Серую Волчицу Бозкурт, символ и защитницу Турана. Означает преемственность и доминирование тюркского элемента в Орде.
– В Орде? – Агафонкин совсем растерялся. – Где мы, Мансур? Снова в твоей евразийской мечте?
Мансур повернулся к Агафонкину:
– Ты, Алеша, отверг мою мечту и думал, я тебя отпущу? Думал, проснешься и все – Мансур с его глупыми галлюцинациями остался в старом сне? Нет, не хотел поверить в евразийскую мечту, теперь поживешь в пантуранской реальности.
Снег меж тем продолжал парить в воздухе, оседая на лицах и волосах, кружа перед глазами, туманя, заволакивая мир, отчего мир казался миражом еще бо́льшим, чем нынешняя интервенция Мансура. Агафонкин думал, как Мансур собирается держать его в своей галлюцинации: ведь кончится водка, кончится и его способность к гипнозу.
– Думаешь, я протрезвею, и гипноз пройдет? – Мансур подстегнул ослика, несильно шлепнув вожжами по серым бокам. – Нет, Алеша, останешься жить в нашей прекрасной Орде. Навсегда.
Он засмеялся и толкнул Агафонкина локтем в бок. Агафонкин тоже развеселился.
– Ну и останусь, что ж такого, – согласился Агафонкин. – Чем здесь хуже, чем было в России? Выучу половецкий, приживусь. А что за Орда, Мансур? Золотая Орда?
Они проехали поворот к Фрунзенской и въехали на мост. Посреди моста стояла еще одна статуя Священной Серой Волчицы Бозкурт, поменьше.
– Зачем Золотая? – Мансур стряхнул снег с бровей. – Золотая была и прошла, мы о ней еще поговорим. Наша называется Нефтяная Орда, – со значением сказал Мансур. – Получай, урус, пантуранскую Нефтяную Орду.
– Да я не против, – заверил Агафонкин. – Я готов. Евразийцы все, как один. Хотя от Европы, Мансур, тоже отказываться не нужно. Там есть что позаимствовать.
– Знаешь, что такое газават? – спросил Мансур. – Это священная война. Так вот, мы, туранцы, всем этим европейским влияниям объявили нефтегазават. Еще при прежнем хане, Лукойле 6-м.
– Лукойле 6-м? – растерянно спросил Агафонкин. Эта интервенция выходила за рамки обычных безобидных мансуровских галлюцинаций.
– Лукойле 6-м, – подтвердил Мансур. – А теперь правит его сын, Сургут-хан 3-й. Истинный туранец.
Они выехали из туннеля под Ленинским проспектом на окончательно посветлевший воздух утреннего города и поехали близко к тротуару. Агафонкин заметил, что на круглых уличных часах, прикрепленных на столбе вдоль проезжей части, нет стрелок: просто пустой циферблат с цифрами. Это были уже третьи часы без стрелок. Агафонкин решил придержать все вопросы на потом.
Неожиданно Мансур притормозил арбу, натянув поводья. Агафонкин чуть качнулся вперед по инерции и схватился за Мансура, чтобы не упасть.
Тот брезгливо стряхнул его руку со своего рукава и спросил:
– Имеются у тебя вопросы по поводу новой жизни, урус? Спрашивай о своей судьбе, что с тобой будет.
– Перестань, Мансур, – засмеялся Агафонкин. – Ничего со мной не будет: ты протрезвеешь, интервенция закончится, мы проснемся дома, в Квартире, и ты придешь ко мне денег на похмелье просить. А я не дам.
Сказал и понял, что сам до конца в этом не уверен. Что-то в нынешнем пантуранском бреде было другим – более тяжелым, более плотным, более реальным. Словно он попал в тягучий кисель вместо прозрачного, легкого компота. Что-то во всем этом было немансуровское.
– Я, пожалуй, пойду, – осторожно сказал Агафонкин. – Обживаться мне нужно в пантуранской Орде. Устроюсь на курсы половецкого. Соскучишься, приходи. Поговорим. Мы же все-таки соседи.
Он соскочил с арбы на тротуар и пошел в сторону Павелецкого вокзала. Агафонкин услышал конский топот и оглянулся: по Садовому – линейкой по двое в ряд – скакали шестеро башибузуков на вороных конях. “Хорошо в седле держатся”, – автоматически подумал Агафонкин: он все-таки как-никак служил ротмистром расквартированного в Варшаве Гродненского Гусарского Лейб-гвардии полка.
Неожиданно Агафонкин понял, что идет в потоке людей – в скученной массе одетых по-зимнему тел. Поток не спешил, не толкался, а целенаправленно тек к площади. Агафонкин чувствовал, как чувствуют течение реки, что люди не просто спешат в метро или торопятся не опоздать на работу – дошел каждый до своего места и нырнул в отдельность собственной жизни, перестав быть частью потока; нет, люди шли вместе, в место, как идут на демонстрацию или на казнь. Агафонкин пошел с ними.
Поток, несущий Агафонкина, повернул на Павелецкую площадь и принялся – единая человеческая масса – пополнять собою затопленное стоящими людьми пространство перед зданием вокзала. Агафонкин поднял глаза от плывущих перед ним спин и замер, чуть не вскрикнув от удивления: в центре площади – стремящимся ввысь разноцветным веретеном – кружилась огромная, выше окружающих площадь офисных зданий, юла Полустасова.
“Как я ее унесу, такую большую? – подумал Агафонкин и рассердился собственной глупости. – Это же галлюцинация, мираж. Нет здесь никакой юлы, обычная мансуровская интервенция. И все”.
Он, однако, не мог понять, как Мансур знает про юлу: Агафонкин никогда не обсуждал свои Назначения ни с кем, кроме Митька. Надумать юлу Мансур не мог: он, стало быть, знал, что Агафонкин ее потерял и ищет. Но как? Как?
Глубоко внутри, утопленная в липком страхе интуитивного знания, стиснутая отказом Агафонкина признать очевидное, упрямо толкалась уверенность – острая, как боль от пореза: это его юла. Потерянный им Объект Выемки. За который, как много раз обещал Митек, с него, Агафонкина, спросят.
Народ вокруг шумел ровным гулом толпы, ожидающей зрелищ. Люди смотрели на вертящееся в центре площади веретено и оглядывались вокруг. Агафонкин тоже оглянулся и только теперь увидел, что по периметру площади установлены высокие столбы с пустыми циферблатами часов без стрелок. Люди смотрели на циферблаты.
Агафонкину показалось, что юла растет. И, правда, чем больше крутилась она вокруг своей оси, тем больше вытягивалась юла ввысь, блестя разноцветными сторонами своих раскрашенных зеленым, красным и желтым боков. Никто, кроме Агафонкина, казалось, не замечал, что юла вытягивает себя своим кручением.
Неожиданно – без замедления, без предупреждения – юла остановилась, замерла посреди площади. Юла не балансировала на острие конуса, а застыла, не двигаясь. Агафонкин инстинктивно попятился, ожидая, что она, не движимая моментом верчения, упадет на толпу. Юла, однако, стояла абсолютно прямо, словно невидимая проволока соединяла ее с чем-то, с кем-то высоко в зимнем пантуранском небе Священной Ставки Хана.
Народ замолчал, подобрался. Тишина заволокла площадь, как туча. И тут пустые циферблаты часов, висящие на столбах, открылись, отошли на пружине, и из каждого образовавшегося пустого овала выехала фигурка Священной Серой Волчицы Бозкурт. Фигурки Волчицы замерли, чуть покачиваясь на держащих их пружинах, словно хотели рассмотреть людей внизу.
Толпа вздохнула, набрав морозный воздух, и выплеснула глухим единым рокотом знакомые русские слова:
– Какое время на дворе?
Часы молчали. Агафонкин посмотрел на замершую в центре площади юлу, и ему показалось, что она чуть вздрогнула.
– Какое время? – повторила толпа.
Фигурки Священной Серой Волчицы Бозкурт качнулись и, открыв пасти, хрипло пролаяли:
– Время московское, пространство минковское!
Агафонкин не сразу понял, что проснулся у себя в комнате.
Но сразу понял, что проснулся без юлы.