Читать книгу Агафонкин и Время - Олег Радзинский - Страница 6
Часть первая
Линия Событий
Глава первая
МоскваКвартира3-йНеопалимовскийпереулок-28ноября2013года12:17
ОглавлениеОн хотел есть. Агафонкин ничего не ел с утра и не помнил, ел ли прошлым вечером. “Технически, – думал Агафонкин, открывая дверь подъезда со стороны внутреннего двора, заполненного разного вида и стоимости автотранспортом жильцов дома, – технически я ничего не ел более ста пятидесяти лет”.
Это была правда отчасти: последний раз он ел в Удольном, поместье графини Апраксиной в селе Малая Алешня Шацкого уезда Тамбовской губернии, и вокруг стоял веселый и рваный от неуверенного, непривычного ожидания лучшего и опасений, что все, как часто случается в России, повернется к худшему, полный надежд и тревог 1861 реформенный год. Только вчера (что такое вчера?) Агафонкин собрал мужиков села и объяснил им значение Уставной грамоты, отпускающей их из крепостного владения. Алешнинские крестьяне, выслушав, отказались подписывать: “Нет, ваше степенство, – сказали они Агафонкину. – Потрудитесь, Алексей Дмитриевич, составить с описанием дарованной землицы”. Агафонкин вздохнул, поспорил для порядка и сел писать новую Уставную грамоту, первый документ свободы для алешнинских крестьян.
Агафонкин хорошо знал местную землю – он давно служил управляющим в имении графини, которую здесь никто не видел (а не видел по той простой причине, что никакой графини и не было, поскольку Агафонкин придумал ее для собственных надобностей). Он увлекся новой Уставной грамотой и распределил огороды, гуменники и коноплянники меж крестьян, выделив для этих целей 29 десятин апраксинской земли. Затем Агафонкин подумал, выпил сладкого вина и положил еще 29 десятин на сенокосы – скотину-то нужно кормить. Он закончил писать и послал за Федором Титовым, грамотным мужиком из алешнинских крестьян, приложить руку от общества.
Еще засветло он позвал сенную девушку Варю – сказать, что ложится спать. Агафонкин решил взять Тропу назад утром, на свежую голову. Он не хотел лишать себя удовольствия сна в Удольном: мягкая перина, пенье птиц поутру и Варины ласки.
Утром он не стал завтракать, просмотрел Тропу еще раз и быстро, без приключений, вернулся в Москву 2013 года. Так что если быть педантом, последний раз Агафонкин и вправду ел сто пятьдесят лет назад.
Он, однако, не хотел быть педантом. Он хотел есть.
Одеяльце в детской коляске, стоящей на лестничной клетке в углу рядом с железной дверью Квартиры, было скомкано, словно бросили второпях. Агафонкин расправил его, перед тем как войти в просторную темную прихожую Квартиры, с плотным воздухом обжито́го пространства, пахнущую старой обувью и яичницей (а подчас и сладким можжевельником), и замер, оцепенев от увиденного.
Прямо на него плыла небольших размеров, но как-то недобро выглядящая акула. Агафонкин увернулся от раскрытой пасти с четырьмя рядами треугольных зубов, и акула, промахнувшись, выплыла на лестничную клетку, удивленно повиснув над колодцем стремящегося вниз пролета. Рядом с верхним острым плавником акулы, по одному с каждой стороны серо-металлического гладкого туловища, болтались два львиных хвоста с рыжими кисточками. Хвосты были украшены пышными, аккуратно повязанными оранжевыми бантами. Агафонкин закрыл за акулой дверь и оглянулся.
Он стоял на морском дне. Вода, светлая от песка, чуть колыхалась вокруг Агафонкина, переливаясь стаями мелких рыб. Рыбы проплывали сквозь Агафонкина и исчезали в оклеенных выцветшими обоями стенах. Абстрактно-геометрический рисунок обоев на глазах преобразился в трехмерный лабиринт, прячущий в изгибах маленьких крабиков и длинных скользких мурен. Мурены шипели на Агафонкина, недовольные его появлением в их пространстве. Одна мурена метнулась к нему, и Агафонкин инстинктивно отшатнулся. Мурена засмеялась узким ртом-щелью и показала Агафонкину разделенный на три части язык-жало. Ее хриплый смех встревожил бесцельно снующих вокруг рыбок, и они заметались, окружив Агафонкина верчением, кружением и хаотическим беспокойством малых разноцветных форм. Агафонкину стало смешно и немного стыдно за свой страх.
“Ах, Мансур-Мансур, – подумал Агафонкин, – что же я не привыкну никак”.
Только он это подумал, как море пропало, и прихожая стала съеживаться, сдвигаться к центру, стараясь свернуться, словно Большой взрыв, в обратном направлении. Стены прихожей из геометрически-обойных стали каменными, с выступающими кусками необработанного гранита, и устремились на Агафонкина, угрожая раздавить. С камнем нельзя договориться: он слишком тверд для компромиссов.
Морское песчаное дно, на котором стоял Агафонкин, исчезло, и под ним разверзлась темная пустота вакуумного, почти космического свойства. Агафонкин повис в соткавшемся из быстро редевшего воздуха ничто. Каменные выступы, ощетинившись быстро прорастающими из них железными острыми кольями, сдвигались к центру, грозя Агафонкину неминуемой гибелью – быть сначала проткнутым, а затем раздавленным. Но Агафонкин не боялся; он вздохнул и поискал глазами домашние тапочки: ноги устали в офицерских сапогах кавалерийского фасона времен Первой Крымской войны.
Стены, надвигавшиеся на Агафонкина, остановились, расстроенные его нечувствительностью к предлагаемым миражам. Один из гранитных выступов разгладился и превратился в старопокрашенную дверь. Дверь открылась, и в проеме показалось скуластое, плохо побритое лицо Митька. Перед глазами Агафонкина словно продернули жидкую марлю, и прихожая снова стала прихожей. В ее полутьме лопались остатки галлюцинаций – пузырьки рыбок, узкоротых мурен и каких-то странных морских членистоногих, поросших мелкой травой. Интервенция сворачивалась, отступив перед Митьком и его неспособностью отделять магическое от реального.
Тапочки оказались на месте – под большим стулом с просиженным сиденьем, ждали Агафонкина, свидетели быстро наступающей нормальности окружающего. Агафонкин сел на стул и принялся стаскивать сапоги.
– Алеша, – Митек кивнул, но улыбаться не стал, – голодный?
– Голодный. – Агафонкин кивнул на крутящуюся в районе колен акулью морду, растерянно щелкавшую зубами, пытаясь компенсировать вялой агрессией растаявшее туловище: – Давно он?
– Мансур-то? – спросил Митек. – Да со вчерашнего дня запил. Не усмотрел я, Алеша; он из Квартиры вышел, мужиков у ларька нашел, показал им Париж или что еще, раззабавил, они ему и купили… Всю ночь, видать, пил у себя в комнате: я под утро проснулся, а вокруг – пустыня. Пески, барханы, чисто – будто подметено. Но пустыня не наша, а вроде космическая: голо так, просторно, и цвета все отдельно, без теней. Население местное – ящерицы типа варанов, но пушистые, как белки. И по-русски хорошо говорили.
Мансур запивал раз, бывало два в месяц, не чаще, и в запое наполнял Квартиру видениями. Наполнял он видениями, понятно, не Квартиру, а умы ее обитателей, хотя полной ясности по этому вопросу не существовало: Матвей Никанорович часто спорил с навещавшим Квартиру математиком и астрологом Платоном Тер-Меликяном, являются мансуровские интервенции галлюцинациями или Мансур изменяет ткань повседневной реальности. В пользу последнего говорил тот факт, что мансуровские миражи пропадали не полностью, сразу, в один миг, а оставались в Квартире подолгу, тая постепенно и нехотя. Часто после мансуровских запоев по Квартире несколько дней слонялись какие-нибудь неприкаянные монстры – полуптицы-полуовцы, выпрашивая что-то у Митька на неслыханных никем языках, и стояли посреди большой комнаты никуда не ведущие обвалившиеся мосты со скачущими по ним клочками рыцарей, мешавших Матвею Никаноровичу своей возней смотреть телевизор. Митек пытался кормить монструозных созданий бородинским хлебом, но те печалились и расстроенно становились ничем.
Однажды Мансур выпил с местными алкашами что-то жидко-техническое, и Квартира на несколько дней превратилась в поле боя громадных роботов, оснащенных фантастическим оружием будущего. Бой шел несколько дней, нарушая привычную тишину и тревожа размышления Матвея Никаноровича о сути априорных форм восприятия в трудах Иммануила Канта. Мансур отказывался остановить интервенцию, уверяя, что он “только начал, а дальше они сами”, и война роботов продолжалась в Квартире почти неделю, постепенно сходя на нет без видимых для участников результатов, как часто случается с войнами и за пределами галлюцинаций.
Когда роботы, наконец, потаяли, испарившись в напоенный насилием и ионным облучением воздух Квартиры, Агафонкин спросил у Мансура, кто победил. “Победила дружба”, – уверенно и скоро ответил Мансур и попросил у Агафонкина денег на похмелье. Агафонкин отказал, не обращая внимания на угрозы превратить Агафонкина в мокрицу и навеки поселить под раковиной в кухне. “Подумай хорошо, Алеша, – не унимался Мансур, – ведь целый век будешь жить мокрицей – ни баб тебе, ни выпивки – что за радость? А так дал пятьсот рублей, и мне хорошо, и тебе покойно”. Агафонкин согласился с логикой мансуровских рассуждений, но денег не дал: трезвый тот был не опасен.
“И зачем мы его держим в Квартире? – в очередной раз подумал Агафонкин, проходя на кухню. – Пользы от него никакой, одни беспокойства”.
Он заглянул в гостиную, где стояли большой старый диван не вполне определенного цвета, овальный полированный стол с тремя задвинутыми под него стульями и четвертым у стены и детский манеж. Манеж был пуст, за исключением лежавшей в нем книги Ницше “Über das Pathos der Wahrheit”. “О пафосе истины”, – мысленно перевел Агафонкин. – Зачем он читает? Ему и так все известно”.
Агафонкин посмотрел на задумчивого годовалого младенца в золотистого цвета ползунках, сидящего на диване с бутылочкой детского питания, и поздоровался:
– Здравствуйте, Матвей Никанорович. Приятного аппетита.
Младенец взглянул на Агафонкина без любопытства, сделал большой глоток и икнул. Агафонкин подождал: поворачиваться и уходить во время беседы со старшими было невежливо. “Так беседы-то и нет”, – подумал Агафонкин и уже было собрался уйти, когда младенец, перестав икать, посмотрел на него светло-желтыми глазами.
– Интересно, – несколько недовольно, словно ничего интересного на самом деле не было, произнес Матвей Никанорович. – В Швейцарии на Большом адронном коллайдере сегодня произошел прорыв в изучении кварк-глюонной плазмы.
– Да что вы, Матвей Никанорович! – неискренне удивился Агафонкин. – Вот ведь как, надо же…
– Большое дело, Алеша, – вздохнул Матвей Никанорович. – У них утром при неупругом столкновении двух ядер на ультрарелятивистских скоростях на короткое время образовался – хотя затем, правда, сразу распался – плотный комок ядерного вещества. Итальянский физик Анжелли правильно интерпретировал подобную динамику как переход материи в состояние кварк-глюонной плазмы. Умница, – добавил Матвей Никанорович после недолгого молчания. – Теперь статью напишет.
– Молодец Анжелли, – согласился Агафонкин. – Сегодня, значит, прорыв произошел?
– Да буквально минут двадцать назад, – охотно объяснил Матвей Никанорович. – Его группа еще наверх не поднялась, они там… – Он чуть поморщился и понюхал воздух: – Они там сейчас дебатируют, являются ли нагревание и остывание плазмы факторами электромагнитного взаимодействия частиц.
– И как? – без особого интереса спросил Агафонкин. – Какие выводы?
– Не знаю, – ответил Матвей Никанорович и глотнул молочной смеси. – Не решили пока. Ты же понимаешь: я, до того как правильное осознание явлений не произошло, не могу знать.
– Дела… – Агафонкин был голоден, и адронный коллайдер его сейчас (и вообще) мало беспокоил. – Я пойду поем, Матвей Никанорович?
Матвей Никанорович вместо ответа икнул и погрузился в сосредоточенное молчание.
“Вот, ведомо ему все человеческое знание, – лениво размышлял Агафонкин, нагревая старую чугунную сковородку, чтобы пожарить яичницу. – Польза от человека. Или я, от меня тоже понятно какая польза (это, кстати, Агафонкину не было до конца ясно). А какая польза от Мансура с его галлюцинациями?”
Мансур появился, когда Агафонкину было шестнадцать, и оттого Агафонкин полагал себя вправе подвергать факт его принадлежности Квартире сомнению. Мансура привел Митек. Тот поначалу был трезв и тих и делал вид, что плохо понимает по-русски. Первые дни он много моргал и говорил с комическим татарским акцентом, как дворники в старой Москве. Впоследствии выяснилось, что Мансур – кандидат исторических наук, родился и вырос в Сокольниках и татарского в нем – только имя да исходившая от Мансура кочевая грусть.
Агафонкин чувствовал эту грусть, как запах, как чувствуют люди аромат духов; грусть пахла полынным ветром и конским потом и еще чем-то пронзительно резким, чему не было имени в словаре Агафонкина. Да и откуда: Агафонкин был не татарин, да и вообще сомнительно, что человек. Еще в юном возрасте, прочитав роман “Альтист Данилов”, Агафонкин так и спросил Митька:
– А мы что, демоны?
– Что ты, Алеша, – расстроился Митек. – Демоны-то, поди, с рогами. А ни у тебя, ни у Матвея рог нет.
Агафонкин успокоился, но долго потом, причесываясь по утрам перед треснувшим зеркалом в ванной с побитой белой кафельной плиткой, ощупывал голову под кольцами каштановых кудрей – не растут ли рога. Рога не росли.
У Матвея Никаноровича рога также не росли, там и ощупывать не нужно: был тот по-детски лыс, с мягким пушком, как и положено годовалому младенцу. Агафонкин считал его отцом, а Митька вроде как матерью, оттого что Матвей Никанорович вел с Агафонкиным все его детство умные разговоры (и продолжал до сих пор, считая, видно, что детство Агафонкина не окончилось), а Митек Агафонкина кормил, поил, одевал и лечил от простуд. Лечение Митек признавал только одно: насыпать в носки сухой горчицы, напоить до тошноты горячим чаем с медом, предварительно выжав в чашку целый лимон, и надеть на голое тело свитер из грубой, колющей шерсти. Он и теперь, если Агафонкин вдруг чихнет, пытался нацепить на него этот свитер; свитер вырос вместе с Агафонкиным, увеличиваясь, растягиваясь, удлиняясь в рукавах.
Так случалось и с остальной агафонкинской одеждой, росшей вместе с ним, меняясь в размере и фасоне. В детстве Агафонкину это казалось нормальным, как казалось нормальным многое происходящее в Квартире, что выросший Агафонкин начал находить удивительным и подчас невозможным.
Решив понять меру нормальности обитания в Квартире в сравнении с остальным миром, Агафонкин сунулся с этим вопросом к Матвею Никаноровичу. Тот, пожевав соску от бутылочки с детским питанием, спросил, подразумевает ли Агафонкин под “нормальным” нормальность познания, то есть нормальность эпистемологическую, или нормальность существования, то бишь нормальность онтологическую. Агафонкин не знал и пошел на кухню к Митьку.
– Я насчет одежды, – подступился к нему Агафонкин; Митек промывал гречку в кастрюльке, заливая ее холодной водой и снимая старой деревянной шумовкой всплывавшую шелуху. – Это что, нормально, что одежда со мною вместе растет?
– А как еще, Алеша? – удивился Митек. – Ты-то вон какой вырос, одежа, поди, видит, что иначе на тебя не налезет. Вот и старается угнаться.
– Другие в магазинах покупают, – упорствовал Агафонкин.
– Так у других, видать, денег много, – вздохнул Митек и, слив очередную порцию воды, осмотрел гречку под светом из окна, за которым томилась грязная московская осень. Оставшись довольным достигнутой чистотой крупы, Митек поставил кастрюльку на плиту – варить кашу на завтрак – и сказал Агафонкину: – Вот они гро́ши в магазинах и тратят.
Более Агафонкин ничего от него не добился.
Агафонкин рос и, выходя с Митьком на улицу прогуливать Матвея Никаноровича в коляске, начал обращать внимание на чужих. Чужие жили по-другому: их дети в отличие от Матвея Никаноровича росли и, пока были грудного возраста, не рассуждали о декартовском принципе отказа от суждений о бытии предмета вне воспринимающего его сознания и критике этого принципа другими позитивистами. Споры о подобном и многом другом велись Матвеем Никаноровичем с Платоном Тер-Меликяном, сопровождавшим их прогулки в отдаленные уголки запущенного районного парка. Когда приближались чужие, Матвей Никанорович оскорбленно замолкал, оттого что при чужих говорить не мог и должен был агукать. “А как еще, – пояснял Митек. – Матвей-то по наружности – дите малое. А то проведают и заберут в институт, изучать станут”. Платон мягким баритоном просил Матвея Никаноровича поагукать хотя бы во дворе. Матвей Никанорович не соглашался и, пока коляску везли через двор, обиженно притворялся спящим.
– Тихий у них ребеночек, – одобряли старухи, никогда, казалось, не покидавшие лавочных постов у подъезда. Они провожали коляску сочувственными взглядами натруженных от созерцания дворовой жизни глаз и понимающе вздыхали: – Больной.
Таково было общее мнение соседей о Матвее Никаноровиче: больной – не растет. Митьку во дворе сочувствовали – мается мужик с двумя детьми; один – ущербный младенец-калека, другой – дурачок, что и в школу ходить не может.
Не отдавать Агафонкина в школу решили семейным советом – Матвей Никанорович и Митек с приглашенным в качестве наблюдателя с совещательным голосом Платоном Тер-Меликяном. Собственно, решил это, как и все важные вопросы Квартирного обитания, Матвей Никанорович и объявил Митьку. Тот слушал, кивал и, как водится, думал о практичном:
– Справку нужно будет оформлять, что обучаться не в состоянии, – рассуждал вслух Митек. – Комиссии проходить на отсталость. – Он задумался. – Организуем, конечно, но хлопот много.
– Ничего страшного, – тоном, не позволяющим возражений, заявил Матвей Никанорович (Митек только сменил ему подгузник, и тот чувствовал себя особенно уверенным в своей правоте). – Отдадим в школу – хлопот будет еще больше. Чем меньше у Алеши контакта вне Квартиры, тем спокойнее. Вы как думаете, Платон?
Платон никогда не отвечал сразу. Он задумывался, оборачивался по сторонам, словно кого-то искал, тер пальцами широкие гладкие крылья носа и, откашлявшись, наконец отвечал на обращенные к нему слова.
– Думаю, Матвей Никанорович, вы правы, – сказал тогда Платон. Он внимательно осмотрел сидевшего на диване семилетнего Агафонкина и, коротко помолчав, добавил: – Хотя, знаете ли, в качестве эксперимента было бы любопытно. Проследить, знаете ли, эффект воздействия процесса общественной социализации на существо, живущее вне законов макрофизического мира.
Существом этим, ясное дело, был Агафонкин.