Читать книгу Агафонкин и Время - Олег Радзинский - Страница 14

Часть вторая
Театр теней
Сцена у памятника,
в которой происходит знакомство

Оглавление

Никто – даже самые близкие – не знал, что Катя Никольская не так уж любит театр. Все вокруг – и муж Саша, и ближайшая подруга Алина, и сама Катя – были уверены, что она живет театром и любит его, пожалуй, не менее, чем Виссарион Григорьевич Белинский. “Ах, любите ли вы театр, как люблю его я?” – могла бы спросить Катя Никольская, и ответ – честный, правдивый ответ – был бы: любите. И скорее всего много более.

Что же Катя любила? Что заставляло ее сердце биться быстрее, кровь бежать скорее и придавало миндалевидным глазам орехового цвета тот особый золотистый блеск, которому так завидовали подруги? А вот что: мороженое пломбир (без палочки), кизиловое варенье (без косточек), теплая ванна по утрам (чтоб ласкала и наливала кожу розовым жаром), свои ноги (особенно в туфлях на каблуках), шелковый халат (на голое тело), узкие юбки (хотя плиссированные ей тоже шли), начало романов (когда договариваешься с ним глазами, когда слов еще не было, да они и не нужны), красивые подарки (чтоб обязательно в коробке и перевязано разного цвета лентами), большие автомобили (с кожаными сиденьями), мужские взгляды (да, я такая красивая, знаю, знаю), актера Марка Бернеса (ах, если бы…) и все пушистое (приложить к щеке). Театр, как видите, в этот список не входил, хотя Катя в нем и работала, не получая, правда, больших ролей (они шли заслуженным), собиралась работать и дальше. Она хорошо пела, что ценилось в Театре оперетты, лирико-колоратурное сопрано – прозрачный тембр в верхнем регистре, но и другие (особенно эта уродина Никонова) пели хорошо. Все последние постановки делали упор на более высокие женские партии, требующие взятие фа или си малой октавы, а Катин диапазон начинался с первой октавы. И никак не выше. Зато фа в третьей октаве – пожалуйста.

Из всего, что Катя любила, более всего она любила мечтать. Ничто не доставляло ей такого счастья, как разукрашивать свою жизнь – так дети разукрашивают картинки-раскраски. У нее были особые цвета для разных оттенков радости, и Катя часами раскрашивала свои фантазии в эти цвета – от нежно-розового – начало, завязка – до темно-вишневого – цвета абсолютного, глубокого счастья. Этот цвет заливал ее и во время оргазма, который, увы, она достигала с мужчинами крайне редко из-за их невнимательности, торопливости и эгоизма. Потому Кате чаще всего приходилось самой заботиться о своих телесных нуждах.

Но оргазм, поверьте, был не главной Катиной фантазией. Он скорее был дополнительным украшением, как твердая, сладкая бледно-розовая розочка из крема на белом валике сливочного мороженого, выступавшем над краями вафельного стаканчика. Можно и без розочки, хотя с нею вкуснее. Главное, чтоб мороженое досталось именно то, которое хотелось. И тогда, когда хотелось.

Катины фантазии были по большей части связаны с мужчинами: как он войдет в комнату, как задержит на ней взгляд (она, конечно, тем временем будет оживленно беседовать с Алиной), как, выдержав паузу, наградит его за внимание к себе поднятием длинных, тщательно накрашенных ресниц, как они начнут безмолвный разговор – сперва чуть задерживая друг на друге взгляды, затем все дольше, все откровеннее. Когда она выйдет в гардероб ресторана (а именно ресторан был частым местом Катиных фантазий), он вдруг окажется рядом, возьмет у швейцара длинное пушистое пальто, подаст ей и не сразу, не сразу уберет тяжелые кисти рук с ее плеч. Они постоят так, молча, отражаясь в большом зеркале, затем он повернет Катю к себе и скажет что-нибудь значительное, определяющее их дальнейшее счастье вместе, но что – Катя отчего-то не могла придумать, и эта фраза оставалась незаполненной, неисполненной, зовущей, как приоткрытая дверь. Что потом – представлялось чередой смутных картинок, сквозь которые проступал глубокий вишневый цвет.

Ничего этого с Катей не случалось, то есть случалось, но другое – рваное, обрывочное, несовпадающее с нарисованным и напридуманным, и это реальное Кате приходилось докрашивать, допридумывать и убеждать себя, что оно и есть то самое. Жизнь, однако, предлагала другие цвета и другие картинки.


Кроме того, был муж Саша. Катя не то чтобы его не любила, а как-то и не думала, что должна любить. Она его уважала и заботилась о нем, благодарная за покойную жизнь и достаток. Он же любил Катю, как любят красивые игрушки – осторожно, с почтением, оберегая от случайных поломок. Саша был идеальным мужем. Идеальным родственником – старший брат, дядя. Но при чем тут любовь?

Холодный выдался день, хотя и октябрь: хорошо, что надела теплые сапоги, думала Катя. Трава газона на Пушкинской площади побелела от ночных заморозков и стала похожа на седой бобрик старого солдата. Солнце пряталось от москвичей и гостей столицы за низкими грязными облаками, решив, видимо, не показываться до первого мороза. Дождь, висевший над городом все утро, закончился в центре, продолжая затягивать темным покрывалом мокрого неба окраины Москвы. Шел особый час суток – между дневным светом и началом сумерек – отрезок дня, считавшийся Катей временем исполнения пригрезившегося. Время между дневной репетицией и вечерним спектаклем. Время возможного.

Катя, подложив сложенную вдвое газету “Труд”, села на лавочку и достала коробку папирос “Северная Пальмира”. Их курил еще Чкалов, и початую пачку “Северной Пальмиры” нашли в кармане его кожаной куртки в скованный морозом декабрьский день его гибели на Ходынском поле. Многие Катины подруги предпочитали женские папиросы “Аза”, но Катя курила “Северную Пальмиру”, хотя выходило и дороже. Честно сказать, курить ей было вовсе не нужно, плохо для связок, и так у нее голос ниже, чем теперь в опереточной моде. Катя это знала, но не могла себе отказать в удовольствии от тепла папиросного дыма в легких, как не могла (да и не хотела) отказывать себе в других удовольствиях.

У нее не оказалось спичек.

“Как всегда, – расстроилась Катя. – Ну, как всегда – что-то обязательно не так”. Она вздохнула и оглядела поделенное бронзовым поэтом пространство: площадь была пуста, лишь несколько смирных старушек сидели поодаль, безмолвные, как высившаяся перед ними статуя русского эфиопа работы скульптора Опекушина.

Катя вздохнула и уже собралась было убрать коробку “Северной Пальмиры” в сумочку, когда из последождевого тумана, начавшего редеть от быстро холодевшего воздуха, появился Он. Высокий, с копной каштановых кудрей, весь нездешний, чужой. Он сел рядом с Катей на лавочку, не спросив ее разрешения.

Кате понравилась эта решительность – она любила в мужчинах уверенность: это значило, что мужчина знал себе цену, и цена та была высока. Катя посмотрела незнакомцу в глаза и прочла в их зелено-медовом отливе свою участь. Сердце прыгнуло в сторону, словно решило, что его место справа, и радостно затрепыхалось, как трепещет вытащенная из воды рыба. Кате стало трудно дышать и захотелось, чтобы он поцеловал ее прямо сейчас, без слов – властно, по-хозяйски. Она была готова пойти с ним куда угодно, без обещаний, без будущего, без условий. Катя знала: это был Он.

Незнакомец смотрел на нее без улыбки. Затем он сунул руку в карман легкого, не по погоде, плаща и достал зажигалку с профилем неизвестного Кате мужчины в фуражке (это был Юрий Алексеевич Гагарин, полетевший в космос через пять лет, и знал бы Митек, что Агафонкин взял в 56-й год зажигалку, выпущенную в 62-м, ох, что бы Митек сделал! Подумать страшно). Катя прикурила длинную папиросу и кивком поблагодарила Агафонкина. Она ждала.

Агафонкин молчал. Ему было холодно, промозгло и хотелось в тепло, с большой кружкой горячего кофе, вдыхать ароматный терпкий пар. Он смотрел на женщину, ожидающую от него важных слов и решительных действий, и думал о цепочке событий, что привели его в этот холодный, сырой октябрьский день 56-го года. Катя ему не то чтобы не нравилась, но он, признаться, не находил в ней ничего особенного. Впрочем, ничего особенного Агафонкин в женщинах и не искал. – Катерина Аркадиевна. – Слова дались легче, чем он ожидал. – А ведь это не первая наша встреча.

как? где? когда? как она могла забыть эти зеленые глаза эти словно нарисованные полные губы эти большие властные руки все еще державшие уже не нужную зажигалку?

Мысли налезали друг на друга, роились, словно растревоженные пчелы, в Катиной голове, но решительно, решительно Катя Никольская не могла ничего вспомнить. Она подняла глаза – робко, испуганно, чтобы встретить его взгляд, и попыталась улыбнуться. Этой улыбкой Катя надеялась заслужить прощение за то, что не помнила их предыдущих встреч. Ей вообще нравилось чувствовать себя с мужчинами виноватой: это оправдывало ее усилия заслужить их расположение.

Агафонкин – из озорства – чуть было не рассказал Кате об их первой встрече, что прошла на диване в ее гостиной, но вовремя остановился: по календарю до этой встречи оставалось три недели.

– Я видел вас в театре. – Он, как обычно, врал, не задумываясь что сказать, словно слова были налиты в него кем-то другим и теперь лились из открытого этим же другим крана. – Ходил на спектакли, чтобы посмотреть на вас хотя бы издали. А сегодня вот решился подойти…

Катя затянулась папиросой, выпустила дым в сторону и сказала:

– Я очень рада, спасибо. В каких же ролях вы меня видели?

– Во всех, – без промедления ответил Агафонкин. – Не пропустил ни одной. Я, признаюсь, не люблю оперетту и ходил в театр исключительно из-за вас. Чтобы вас увидеть. Послушать. Почувствовать.

Он взял Катю за руку и поцеловал маленькую ладонь в замшевой перчатке. Не отпуская руки, поглядел в глаза.

– Ты мне нужна, – сказал Агафонкин (это была правда). – Ты мне нужна, Катюша.

Катя перестала дышать, и сердце ее остановилось.

вот оказывается эта фраза эти слова что мужчина всегда произносил в ее фантазиях и которые катя никогда не могла придумать! ТЫ. МНЕ. НУЖНА.

В Катиных мечтах встреча обрывалась на его первых словах, заглушенных шумом неизвестности, непридуманности, неясности, и дальше начинались картинки, оттого что над картинками была Катина власть, а над словами не было. Но теперь слова были произнесены. Все свершилось. Все свершалось. Здесь и сейчас.

Катя смотрела на незнакомца. Ей не хотелось говорить, ей хотелось, чтобы продолжал говорить он, чтобы увел ее куда-нибудь, где бы они были одни и чтобы никогда оттуда не возвращаться.

– У нас сегодня “Фиалка Монмартра”, – сказала Катя. – Я занята только в первом акте. Могу к девяти уже уйти.

– К девяти? – спросил Агафонкин. Он подумал, что было бы хорошо показать нетерпение: – Только к девяти?

– Грим нужно снять, – объяснила Катя. – Я постараюсь пораньше.

Она знала, что пораньше не выйдет, но хотела убедить его в своем желании быть с ним побыстрее. И навсегда.

Агафонкин улыбнулся. Он знал, что может врать этой женщине сколь угодно много, потому что это не изменит уже прожитой ею жизни. То, что происходило, происходило здесь и сейчас и не имело последствий. Кроме того, неожиданной робостью и детской тревожностью – она начинала ему нравиться. Агафонкин вспомнил об их первой встрече, которая – если верить календарю – еще не состоялась. Вспомнил ее ласки на большом синем диване с пуговицами, и Катя начала нравиться ему еще больше. “А что, – подумал Агафонкин, – поживу здесь, в 56-м, до 11 ноября, потом приду к ней на Стромынку и заберу юлу. А там посмотрим”. Что посмотрим, Агафонкин так и не додумал, оттого что додумывать было нечего. Нечего было и смотреть.

Оставаться в Москве 56-го Агафонкин не собирался: он уже жил в этом пространстве-времени пару раз и помнил лихорадочный воздух страны, выяснившей, что ею на протяжении тридцати лет правил тиран, власть которого над людьми теперь отменили – посмертно. Да и незачем было Агафонкину оставаться в Москве 56-го, если он мог очутиться в любом Событии, когда хотел. Был бы подходящий Носитель.

Агафонкин встал и потянул Катю за собой. Она поднялась, не сводя с него глаз, вся – ожидание, надежда, томление. Агафонкину стало ее жаль, но не настолько, чтобы перестать врать: юлу-то нужно вернуть.

– В девять перед служебным входом. – Он подумал было поцеловать ее в полураскрытые, чуть лиловые от холода губы, найти ее узкий горячий язык, но вовремя вспомнил, что подобное не было принято в Москве 56-го: влюбленные не целовались на улицах.

Да и не был Агафонкин влюблен. Хоть и начинал тревожиться, отчего он так часто себе об этом напоминает. Он вообще слишком много думал об этой женщине. С чего вдруг? Обычно Агафонкин о женщинах особенно не размышлял: они сами появлялись в его жизни и сами из нее уходили. Он никогда не пытался ни одну из них удержать, понимая лучше других людей на свете, что все, что случается, никуда не исчезает, продолжая повторяться вечно, и зная, что в отличие от других он может в это случившееся вернуться. С Катей он отчего-то не был в этом уверен.

“Сдвоение подвело”, – решил Агафонкин, шагая к Старопименовскому переулку, где он собирался найти Носителя для возвращения в 2014-й. Хотя ничего хорошего его там не ждало.

Агафонкин и Время

Подняться наверх